Неужели, бормотал лудильщик, верзила, который уводит дочку лекаря без единого слова привета, это тот самый Том, точильщик ножниц? Я помню его на проезжих дорогах, в летний зной, когда он был трижды черным жестянщиком.
   И, словно бог, точильщик ножниц склонился над Глэдис. Он исцелил ее рану, она терпела его зелье и жар, она сгорала на неприступном алтаре, и черное жертвоприношение свершилось. Освободившись от его объятий, когда нутро агнца было искромсано в клочья, она улыбнулась и повелела: Теперь пляши, моя семерка. И семь девушек пустились в пляс, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты. На шабаш, на шабаш, выкрикивала вся семерка, приплясывая. Лудильщик стоял в дверях. Они кивали ему, он робко шагнул вперед, и плясуньи схватили его за руки. Пляши, пляши, незнакомец, кричали семь голосов. Джон-Ведерник с гремящими ведрами вступил в круг, и его тотчас захватило безудержное исступление танца. Над хороводом возвышался точильщик ножниц. Все кружились еще быстрее, не в силах перекричать двух жестянщиков в самом центре летящего смерча, но легче всех была дочка лекаря. Она гнала их так, что они уже не чувствовали ног; их головы закружились флюгерами на беспорядочном ветру, и понеслась карусель в вихре платьев, под музыку ножниц и металлических плошек; теряя голову, Глэдис металась среди пляшущих обручей, колес одежды и волос, и кровавых закрученных кеглей; свечи бледнели и таяли в вихре танца; она извивалась рядом с жестянщиком, рядом с точильщиком ножниц, задевая его вспотевшие бока, вдыхая запах его кожи, вдыхая запах семи дьяволиц.
   И тогда лекарь и повитуха с младенцем почти неслышно вошли в открытую дверь. Спи крепко, Пембрук, ибо твои дьяволы оставили тебя. Будь проклят Пик Кадера за то, что черный человек пляшет у меня в доме. В тот кровожадный вечер осталось только покончить со злом. Могила разверзлась, и оттуда донесся черный вздох.
   Здесь плясали метаморфозы праха Катмара. Лежи ровно, пепел людской, ибо феникс покидает тебя, проклиная Кадер, и летит в мой прочный, красивый дом. Миссис Прайс теребила пальцами чеснок, а лекарь стоял сам не свой.
   Семь девушек увидели их. На шабаш, на шабаш, выкрикивали они. Одна плясунья схватила лекаря за руку, другая обхватила его за талию; и, совершенно сбитый с толку белизной их рук, лекарь пустился в пляс. Будь проклят Кадер, кричал он, кружась среди девиц, не в силах остановиться. Он перестал узнавать свой окрепший голос; его ноги скользили по серебристым булыжникам. На шабаш, на шабаш, кричал танцующий лекарь, раскачиваясь в такт.
   Вошла миссис Прайс, прижимая к себе черного младенца, и тотчас оказалась в кольце двенадцати плясунов. Они окружили ее, и чужие руки потянулись к младенцу у нее на груди. Смотрите, смотрите, сказала дочка лекаря, крест на черной шее. У младенца выступила кровь из пореза под подбородком, там, где соскользнул острый нож. Кот, закричали семь девушек, кот, черный кот. Они избавили заколдованного дьявола от кошачьего тела, отпустили человечий скелет, плоть и сердце из преисподней полевых корней, дали покинуть облик твари, утешавшей свою рану в далеких ручьях. Их колдовство свершилось; они положили младенца на камни, и танец продолжился. Пембрук, спи крепко, шептала танцующая повитуха. Лежи тихо, пустая округа.
   И так случилось, что последнего гостя в ту ночь встретили тринадцать танцоров в глубине Кадерского дома: черный человек и раскрасневшаяся девушка, два убогих жестянщика, лекарь, повитуха и семь деревенских девушек кружились рука об руку под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, раскачивались до головокружения среди символов самых темных ремесел, срывали голоса, кланяясь кресту, опрокинутому над порогом.
   Мистер Гриффитс, едва не ослепший от прямого взгляда луны, приоткрыл дверь и увидел их всех. Он увидел новорожденного младенца на холодных камнях. Прячась в тени двери, он подкрался к младенцу и поставил его на ноги. Младенец упал. Мистер Гриффитс, невозмутимо, снова поставил младенца на ноги. Но корешок мандрагоры не ступил и шага в ту ночь.
   ПЛАТЬЕ
   Они неотступно преследовали его два дня по всему графству, но у подножия холмов он от них улизнул и, притаившись под золотым кустом, слышал их крики, когда они, спотыкаясь, спускались вниз, в долину. Из-за дерева на гребне холма он глядел на поля внизу, куда они ринулись, точно собаки, тыкая палками в живые изгороди, и тихонько заскулил, когда внезапно с весеннего неба упал туман и скрыл их от его глаз. Но туман ему был, как мать, набросившая на плечи плащ и прикрывшая то место, где порвалась рубашка и кровь запеклась на лопатках. Туман грел его; питьем и едой лежал туман на его губах, и он улыбался под его мантией, как кот. С обращенной к долине стороны холма он направился туда, где деревья росли гуще, они могли бы вывести его к свету и огню и тарелке супа. Он подумал об углях, которые могли бы потрескивать в камине, и о молодой матери, которая стояла там одна. Он думал о ее волосах. Какое гнездо получилось бы из них для его рук. Пробежав меж деревьев, он очутился на узкой дороге. В какую сторону пойти: навстречу луне или прочь? Из-за тумана положение луны было неизвестно, но на краешке неба, где туман рассеялся, были видны склонения звезд. Он пошел на север, где были звезды, бормоча песенку, у которой не было мелодии; он слышал, как чавкали, увязая в топкой земле и высвобождаясь из нее, его ноги.
   Теперь настало время собраться с мыслями, но едва он начал приводить их в порядок, в склонившихся над дорогой деревьях ухнула сова, и он остановился и подмигнул ей, заметив в ее крике родственную меланхолию. Скоро она упадет камнем и схватит мышь. На миг он представил себе сову - сидит на своей ветке и ухает. Потом, испугавшись, поспешил дальше, но не прошел в темноте и нескольких ярдов, как с новым криком слетела птица. Жалко зайчишку, подумал он, высосет его хорек. Дорога спускалась к звездам, и оставленные позади деревья, и долина, и память о ружьишках померкли.
   Он услышал шаги. Из тумана, сверкая от дождя, выступил старик.
   - Доброй ночи, сэр, - сказал старик.
   - Для сына женщины нет ночи, - сказал сумасшедший.
   Старик свистнул и почти бегом припустил к придорожным деревьям.
   Пусть псы узнают, усмехнулся сумасшедший, карабкаясь вверх по склону холма, пусть псы узнают. И хитрый, как лис, вернулся назад, к тому месту, где скрытая туманом дорога расходилась на три стороны. К черту звезды, сказал он и пошел в темноту.
   Мир под его ногами был шаром; когда он бежал, шар подпрыгивал, падал; деревья поднимались вверх. Вдалеке завизжала собака браконьера, попав лапой в капкан, и, услышав ее, он побежал быстрее, думая, что враги настигают его.
   - Пригнись, ребята, пригнись, - крикнул он, но голосом человека, который мог показывать на упавшую звезду.
   Вспомнив внезапно, что не спал с самого побега, он перестал бежать. Теперь струи дождя, уставшие хлестать по земле, рассыпались в паденье и летели по ветру, как песчинки, которые сыплет по ночам в глаза песочный человек. Если бы ему повстречался сон, это была бы девушка. Две последние ночи он мечтал об этой встрече, пока шел или бежал по пустынному графству. Ляг, скажет она и постелит ему свое платье, чтобы он смог прилечь, и сама ляжет рядом с ним. Даже тогда, когда он мечтал и под ногами у него сучки шуршали, как ее платье, в полях кричали враги. Он бежал и бежал, все дальше оставляя позади сон. Иногда светило солнце или луна, а иногда под черным небом он тузил и дубасил ветер, прежде, чем ему удавалось двинуться с места.
   - Где Джек? - спрашивали в саду, там, откуда он сбежал.
   - Высоко в горах, с ножом мясника, - отвечали им с улыбкой. Но ножа при нем не было - запущенный в дерево, он так все еще и дрожит в нем. В голове у него не было никакой сумятицы. Он бежал и бежал, стеная по сну.
   А она, сидя дома одна, шила себе новое платье. Это было яркое деревенское платье с цветами на корсаже. Еще несколько стежков - и оно готово, можно надевать. Оно ляжет ей на плечи, как влитое, и из ее грудей распустятся два цветка.
   Когда по утрам в воскресенье они с мужем будут выходить, чтобы погулять по полям, или отправятся в деревню, парни будут улыбаться ей, прикрывшись рукой, а то, как платье будет облегать ей живот, вызовет пересуды среди всех вдовых женщин. Она накинула свое новое платье и, поглядевшись в зеркало, увидела, что оно еще красивее, чем она себе представляла. В нем ее лицо выглядело бледнее, ее длинные волосы - темнее. Она сделала в нем глубокий вырез.
   На улице собака задрала в ночи морду и завыла. Она поспешно отвернулась от своего отражения и плотнее задернула шторы.
   Там, в ночи, искали сумасшедшего. Говорили, что у него зеленые глаза и что он женат на леди. Говорили, что он отрезал ей губы, потому что она улыбалась мужчинам. Его забрали и увезли, он украл на кухне нож, зарезал сторожа и удрал в пустынные долины.
   Он издалека заметил свет в доме и доковылял до сада. Ощупью нашел - не увидел - окружавшую его низкую ограду. Заржавленная проволока царапала ему руки, мокрая, жуткая трава облепляла колени. А как только он проник в сад, садовое воинство с головками цветов на плечах - его обретшие плоть неудачи кинулось ему наперерез. Он вновь разодрал пальцы, хотя прежне раны еще сочились. Человек кровавых деяний, он пробился из вражеской тьмы на ступеньки.
   - Пусть в меня не стреляют, - произнес он шепотом. И открыл дверь.
   Она сидела посреди комнаты. Ее волосы небрежно рассыпались по плечам, и три пуговицы у ворота платья были расстегнуты. Отчего так завыла собака? Испуганная ее воем она качалась в своей качалке, размышляя о доходивших до нее слухах. Что стало с той женщиной, задавалась она вопросом, не переставая качаться. Она не могла представить себе женщину без губ. Что становилось с женщинами без губ, задавалась она вопросом.
   Дверь отворилась бесшумно. Он вошел в комнату, пытаясь улыбнуться, протянув руки.
   - А, ты вернулся, - сказала она.
   Потом повернулась в своем кресле и увидела его. Кровь была даже под его зелеными глазами. Она прижала пальцы к губам.
   - Не стрелять, - сказал он. Но от движения ее руки ворот платья разошелся, и он в изумлении, не сводя глаз, глядел на ее широкий белый лоб, ее испуганные глаза и рот и - затем вниз - на цветы ее платья. От движений руки платье плясало на свету. Она сидела перед ним, вся усыпанная цветами.
   - Сон, - сказал он. И, опустившись на колени, положил ей на колени свою вконец пришедшую в расстройство голову.
   СОРОЧКА
   Он позвонил. Никакого ответа. Ушла. Он повернул в замке ключ.
   В закатных лучах холл был полон теней. Они сливались в один почти осязаемый образ. Снимая пальто и шляпу, он глядел по сторонам, чтобы в свете, идущем из гостиной, можно было не замечать этого образа.
   - Есть кто дома?
   Тени смущали его. Она бы вымела их прочь, как выметала назойливую пыль.
   Камин в гостиной почти потух. Он сел у огня. Руки у него замерзли. Ему хотелось, чтобы языки пламени осветили углы комнаты. По дороге домой он увидел сбитую автомобилем собаку. Вид крови взволновал его. Ему захотелось опуститься на колени и потрогать пальцем круглую кровавую лужицу посреди дороги. Кто-то потянул его за рукав и спросил, не стало ли ему плохо. Он запомнил, что звук и напор чужого голоса погасили в нем первый импульс. Он пошел прочь от крови, перед его глазами все мелькали запачканные колеса и все сочилась чернота под капотом той машины. Ему хотелось тепла. Уличный ветер исполосовал его кожу между большим и указательным пальцами.
   Она бросила свое шитье на ковре возле ведерка с углем. Это была нижняя рубашка. Он поднял рубашку с пола и потрогал ее, представляя, как желтая ткань будет облегать ее грудь. В то утро он видел ее голову, обернутую платьем. В своей наготе она казалась ему выступающим из света созданием из хны и кожи. Он выпустил рубашку из рук, и она снова упала на пол.
   Почему, - думал он, - его не отпускало видение той красной, раздавленной собаки? До этого ему не случалось видеть мозг живого существа, вылетевший из черепа. От последнего собачьего взвизга и от внезапного хруста ребер ему сделалось дурно. Он мог бы убивать и кричать, как ребенок, который давит в пальцах черного таракана.
   Тысячу ночей назад она лежала рядом с ним. В ее объятьях он подумал о том, что руки состоят из костей. Он тихо лежал рядом с ее скелетом. Но на следующее утро она встала во всей своей порочной плоти.
   Он побил ее, чтобы спрятать свою боль. Он хлестал ее по щекам, пока они не начали гореть, чтобы прекратить конвульсии в собственной голове. В тот раз она рассказала ему о смерти своей матери. Чтобы скрыть следы болезни на лице, матери приходилось носить маску. Ему казалось, что эта болезнь как саранча облепила его лицо, лезет к нему в рот, бьется на веках.
   В комнате становилось все темнее. Он слишком устал, чтобы расшевелить умирающий огонь, и последний язык пламени погас на его глазах. Потянуло новым холодком наступающей ночи. Он различил на кончике языка привкус боли умирающего пламени и сглотнул его. Боль слилась с его сердцем, и этот стук вытеснил все остальные звуки. Вся боль проклятого существа. Боль человека, об голову которого разбили бутылку, и боль коровы, от которой убегает теленок, и боль собаки пронизали его от ноющих волос до израненных ступней.
   Силы вернулись к нему. И он, и мокрый теленок, и человек с порезанным лицом, и собака на нетвердых ногах поднялись разом, единым красным телом и мозгом, чтобы противостоять дьявольскому зверю. Он почувствовал угрозу в том, как щелкнули его пальцы, когда она вошла.
   Он увидел, что на ней были желтая шляпка и платье.
   - Что это ты сидишь впотьмах? - спросил она.
   Она прошла в кухню, чтобы разжечь плиту. Он поднялся с кресла. Вытянув перед собой руки, как слепой, он двинулся за ней. Она держала в руке коробок. Пока она доставала негодную спичку и чиркала ею об коробку, он закрыл за собой дверь.
   - Сними платье, - сказал он.
   Она не расслышала его и улыбнулась.
   - Сними платье, - сказал он.
   Она перестала улыбаться, достала хорошую спичку и зажгла ее.
   - Сними платье, - сказал он.
   Он подошел к ней, руки все еще как у слепого. Она нагнулась над плитой. Он задул спичку.
   - Ты что? - спросила она.
   Губы его шевелились, но он не произнес ни звука.
   - Да что с тобой? - спросила она.
   Он ударил ее по лицу, несильно, ладонью.
   - Сними платье, - сказал он.
   Он услышал, как зашуршало платье над ее головой и как она испуганно всхлипнула от его прикосновения. Незрячими руками он методично обнажал ее тело.
   Он вышел из кухни и закрыл за собой дверь.
   Единый образ из теней в холле распался. Повязывая шарф и поправляя поля шляпы, он не мог разглядеть в зеркале своего лица. Там было слишком много лиц. У каждого из них были какие-то его черты и торчащий, как у него, клок волос. Он поднял воротник своего пальто. На дворе стояла промозглая зимняя ночь. По дороге он считал фонари. Он толкнул дверь и шагнул в тепло. В баре было пусто. Женщина за стойкой улыбнулась ему, крутя в пальцах две монетки. Холодно сегодня, - сказала она. Он выпил виски и вышел.
   Он брел под усиливающимся дождем, продолжая считать фонари, но их число стремилось к бесконечности. Бар на углу был пуст. Он прошел со стаканом в зад, но и там никого не было.
   В "Восходящем солнце" было пусто.
   Он не слышал шума машин на улице. Он вспомнил, что по дороге ему не встретилось ни души. В отчаянии одиночества он закричал:
   - Где же вы, где вы?
   И тогда он услышал шум машины, окна вспыхнули в свете фар. Из дома на углу до него донеслось пение.
   В баре было полно народу. Женщины смеялись и кричали. Они проливали вино себе на платья и задирали подолы. Девушки танцевали на опилках. Какая-то женщина схватила его за руку и потерлась рукавом об его лицо и, взявши его ладонь в свои, положила ее себе на горло. Он ничего не слышал, кроме голосов смеющихся женщин и выкриков танцующих девушек. Затем неуклюжая женщина, вся из углов и седалищ, заколыхалась ему навстречу. Он увидел, что комната полна женщин. Медленно, продолжая смеяться, они обступили его.
   Задыхаясь, он прошептал какое-то слово и почувствовал, как та же самая боль свернулась, как молоко, у него в животе. Перед его глазами стояла кровь.
   И тогда он тоже расхохотался. Он запустил руки глубоко в карманы пальто и хохотал прямо им в лицо.
   Его рука нащупала в кармане нечто мягкое. Он вытащил руку, зажавшую эту мягкость.
   Смех оборвался. Комната застыла. Застывшие и притихшие женщины стояли, не сводя с него глаз. Он поднес руку к лицу. В ней была мягкая тряпка.
   - Кому нужна женская сорочка? - сказал он. - Смелее, дамы, смелее, кому нужна женская сорочка?
   Послушные и кроткие, неподвижно стояли женщины со стаканами в руках, пока, откинувшись на стойку, он махал с громким смехом окровавленной тряпкой перед их лицами.
   ВОСПОМИНАНИЯ О РОЖДЕСТВЕ
   В те далекие годы, что скрылись сейчас за углом приморского городка, одно Рождество было так похоже на другое и так беззвучно, кроме тех голосов, которые я слышу порой в самый последний миг перед тем, как заснуть, что я никак не могу припомнить, то ли снег шел подряд шесть дней и ночей, когда мне было двенадцать, то ли он шел двенадцать ночей и дней, когда мне было шесть, и в то же ли самое Рождество треснул лед, и катавшийся на коньках бакалейщик, словно снежный человек, сгинул в белом люке, когда сладкие пирожки доконали дядю Арнольда, и мы целый день катались с горы у моря на лучшем чайном подносе, и миссис Гриффитс пожаловалась на нас, и мы запустили снежком в ее племянницу, и у меня от жара и холода так горели руки, когда я держал их у огня, что я проплакал двадцать минут, и тогда мне дали желе.
   Все рождественские праздники катятся вниз с горы, к говорящему по-валлийски морю, как снежный ком, и он становится все белее, и круглее, и толще, как холодная луна, бесшабашно скользящая по небу нашей улицы. Они останавливаются у самой кромки отороченных льдом волн, в которых стынут рыбы, и я запускаю руки в снег и вытаскиваю оттуда что ни попало: ветку падуба*, дроздов, или пудинг. Потасовки, рождественские гимны, апельсины, железные свистки, пожар в передней - ба-бах рвутся хлопушки, свят-свят-свят звонят колокола, и на елке дрожат стеклянные колокольчики - и Матушку-Гусыню, и Степку-Растрепку - и, ах, пламя, опаляющее детей, и чиканье ножниц! - и Козлика Рогатого, и Черного Красавца, Маленьких женщин и мальчишек, получивших по три добавки, Алису и барсуков миссис Поттер**, перочинные ножички, плюшевых мишек, названных так в честь некоего мистера Теодора Мишки, не то их отца, не то создателя, недавно скончавшегося в Соединенных Штатах***; губные гармошки, оловянных солдатиков, мороженое и тетушку Бесси, которая в конце незабываемого дня, в конце позабытого года весь вечер напропалую - со жмурками, третьим лишним и поисками спрятанного наперстка - играла на расстроенном пианино песенки "Хлоп - и нет хорька", "Безумен в мае" и "Апельсины и лимоны".
   * По традиции в английских домах в Рождество вывешиваются ветки падуба и омелы (здесь и далее прим. пер.).
   ** Английская художница, иллюстрировавшая многие детские книги.
   *** Намек на американского президента Теодора Рузвельта, которому молва приписала любовь к плюшевым мишкам, чье имя - Тэдди - вошло в английское название игрушки.
   Моя рука погружается в белый, как вата, праздничный ком с языком колокола, лежащий у кромки распевающего рождественские гимны моря, и оттуда выходит миссис Протеро с пожарниками.
   Это случилось в сочельник, после полудня; в саду миссис Протеро мы с ее сыном Джимом подстерегали кошек. Шел снег. На Рождество всегда шел снег: декабрь моей памяти бел, как Лапландия, хотя ему и недоставало северных оленей. Зато в кошках не было недостатка. Напялив на руки носки, мы терпеливо, хладнокровно и бессердечно поджидали кошек, чтоб обстрелять их снежками. Длинные, как ягуары, с гладкой лоснящейся шерстью и страшенными усами, они с шипением и визгом, крадучись, проскальзывают через белую каменную ограду в дальнем конце сада, и мы с Джимом, охотники с рысьими глазами, звероловы в меховых шапках и мокасинах с берегов Гудзонова залива, что простирается за Эверсли-роуд, мечем в зелень их глаз наши смертоносные снежки. Хитрые кошки так и не появились. Окутанные тишиной вечных снегов вечных с самой среды - мы, меткие стрелки Заполярья, обутые по-эскимосски, притаились так тихо, что даже не слышим сперва крика миссис Протеро из ее иглу в глубине сада. А если и слышим, то для нас это все равно что вызов, брошенный издалека нашим врагом и жертвой - соседской Полярной кошкой. Но вскоре голос раздается громче.
   - Пожар! - кричит миссис Протеро и бьет в обеденный гонг. И мы бежим по саду со снежками в руках; из столовой и в самом деле валит дым, гремит гонг, и миссис Протеро, словно городской глашатай в Помпее, возвещает гибель. Это было прекрасней, чем если б все кошки Уэльса выстроились в ряд на ограде. Нагруженные снежками, мы бросились в дом и остановились в дверях окутанной дымом комнаты. Пожар был что надо; может, это горел мистер Протеро, который всегда спал здесь после обеда, прикрыв газетой лицо; но нет, он стоял посреди комнаты и разгонял дым комнатной туфлей, приговаривая:
   - Чудесное Рождество!
   - Вызови пожарную команду! - кричала миссис Протеро, бившая в гонг.
   - Их там нет, - отвечал мистер Протеро, - сегодня же Рождество.
   Огня не было видно - только клубы дыма, и посреди них - мистер Протеро, размахивающий туфлей, будто он дирижирует оркестром.
   - Делайте что-нибудь, - говорит он.
   И мы бросаем в дым все наши снежки - по-моему, мы не попали в мистера Протеро - и выскакиваем из дома и мчимся к телефонной будке.
   - Давай вызовем полицию тоже, - говорит Джим.
   - И "скорую помощь".
   - И Эрни Дженкинса - он обожает пожары.
   Но мы вызвали только пожарную команду, и вскоре приехала пожарная машина, три высоких человека в касках притащили в дом шланг, и мистер Протеро едва успел выскочить оттуда, как они его включили. Ни у кого не могло быть более шумного сочельника. И когда пожарники, выключив шланг, стояли в залитой водой, дымной комнате, вниз спустилась тетушка Джима, мисс Протеро, и уставилась на них. Мы с Джимом совсем притихли, поджидая, что-то она скажет. Она всегда говорила как раз то, что нужно. Поглядев на стоявших в дыму, среди золы и тающих снежков трех высоких пожарников в сверкающих касках, она сказала:
   - Не хотите чего-нибудь почитать?
   Вот из ярко-белого кома ушедшего Рождества показался чулок с подарками - всем чулкам чулок, висевший в ногах постели, со свисавшей из него сверху рукой страшилы и бубенчиками, позвякивавшими в самом носке. А в нем целая рота отважных, но не очень уж вкусных, хотя я малышом неизменно пробовал их на зуб, оловянных солдатиков с мушкетами, в алых мундирах, ремнях и гусарских киверах, которые молниеносно лишались своих ног и голов в сражениях на кухонном столе, когда оттуда была убрана чайная посуда, сладкие пирожки и кексы, в изготовлении которых я тоже принимал участие, очищая от косточек и поедая изюм; и мешочек с влажными разноцветными фигурками из мармелада; свернутый флажок, накладной нос, кондукторская фуражка и машинка для протыкания дырок в билетах, звонившая в колокольчик. Но там так никогда и не оказалось рогатки, лишь один раз, по ошибке, которой никто не мог объяснить, маленький топорик. А еще резиновый бык, а может, и конь с желтой головой и пестрыми ногами; целлулоидная утка, издававшая, если на нее нажать, совсем не кряканье, а какое-то мяукающее мычание, какое могла бы издавать честолюбивая кошка, возомнившая себя коровой; альбом для рисования, где я мог раскрасить траву, и деревья, и зверей, и море каким угодно цветом; ослепительные, небесно-голубые овечки до сих пор пасутся на красном лугу, а над ними порхают гороховые птицы с переливающимися всеми цветами радуги клювами.
   Не успеешь оглянуться, как уже кончилось рождественское утро. И гляди! - ни с того ни с сего вдруг начал подгорать пудинг. Теперь бей в гонг и вызывай пожарную команду и обожающих книги пожарных! Кому-то досталась трехпенсовая серебряная монетка с прилипшей к ней изюминкой. Этот "кто-то" неизменно был дядя Арнольд. В моей хлопушке оказались стишки:
   Пусть будет в Рождество нам весело с утра!
   Давайте петь, плясать, кричать "ура"!
   Взрослые воздымали глаза к потолку, а тетушка Бесси, которую уже дважды напугали заводной мышью, всхлипывая у буфета, потягивала бузинную настойку. Кто-то ставил на неприбранный стол стеклянную вазу с орехами, и мой дядюшка, как всегда раз в году, говорил:
   - У меня не орех, а целый дом, тащи-ка, парень, сюда домкрат - вот я его разделаю под орех.
   Обед окончен.
   Еще я помню, как под вечер на Рождество, когда, усевшись у камина, все уверяли друг друга, что это ничто, нет, просто ничто по сравнению с тем великолепным, снежным, нарядным от ягод падуба Рождеством с отменной индейкой, потрескивающим в камине огромным рождественским поленом и поцелуями под ветками омелы, когда они были детьми, а я, закутавшись в шарф, в школьной фуражке и перчатках, под скрип моих новеньких, блестящих ботинок выходил на улицу, в белый мир на прибрежном холме, и заходил к Джиму, Дэну и Джеку, чтобы вместе побродить по снежному безмолвию нашего городка.