- Полюбуйтесь на Коклюшку, - сказал Брэзелл. - Правда, он удивительный? Растет прямо из песка. У Коклюшки нет ножек.
   - Бедный Коклюшка, - сказал Скелли. - Он самый удивительный мальчик на всем белом свете.
   - Удивительный Коклюшка, - сказали они в один голос. - Удивительный, удивительный. - И затянули нараспев, дирижируя своими прутьями:
   - Плавать не умеет.
   - Бегать не умеет.
   - Учиться не умеет.
   - В кегли не умеет.
   - В крикет не умеет.
   - И держу пари, писать тоже не умеет.
   Джордж дрыгнул ногами, стряхивая с себя песок.
   - Нет, умею.
   - Плавать умеешь?
   - Бегать умеешь?
   - В кегли умеешь?
   - Не приставайте к нему, - сказал Дэн.
   Они подтащились ближе к нам. Море теперь быстро убегало от берега. Брэзелл погрозил пальцем и сказал с полной серьезностью:
   - Нет, правда, Коклюшка, ведь ты удивительный? В самом деле удивительный? Сразу отвечай: да или нет.
   - Твердо: да или нет, - сказал Скелли.
   - Нет, - сказал Джордж. - Я умею плавать, я умею бегать, я умею играть в крикет. И я никого не боюсь.
   Я сказал:
   - Последний семестр он шел вторым в классе.
   - Вот и удивительный. Шел вторым, значит, и первым может. Хотя ничего удивительного тут нет. Коклюшка должен идти вторым.
   - Ответ на наш вопрос получен, - сказал Скелли. - Коклюшка человек удивительный.
   Они снова затянули свою песню.
   - Он здорово бегает, - сказал Дэн.
   - Так пусть докажет. Мы со Скелли пробежали утром всю отмель до самого Россилли. Правда, Скелл?
   - Всю как есть.
   - А Коклюшка так может?
   - Могу, - сказал Джордж.
   - Ну так беги.
   - Не хочу.
   - Удивительный Коклюшка бегать не умеет, - затянули они. - Бегать не умеет, бегать не умеет.
   Вниз по склону, взявшись под руки, спускались три девочки - все три светленькие, в коротких белых штанишках. Руки, ноги и шеи у них были шоколадного цвета. Когда они засмеялись, я увидел, что зубы у всех троих очень белые. Как только они ступили на отмель, Брэзелл и Скелли сразу перестали петь. Сидней откинул волосы назад, небрежно поднялся с песка, сунул руки в карманы и пошел к девочкам, которые стояли теперь тесной группкой, золотистые, загорелые, делая вид, будто любуются закатом, теребя свои шарфики, улыбаясь друг другу. Он остановился перед ними, осклабился и взмахнул рукой.
   - Здравствуй, Гвинет! Ты меня не забыла?
   - Ишь, какой кавалер! - шепнул Дэн и, кривляясь, взмахнул рукой в приветствии Джорджу, который все еще не сводил глаз с отступающего моря.
   - Ах, какая неожиданность! - сказала самая высокая девочка. Хорошо заученными, легкими движениями рук, будто одаривая всех цветами, она представила Сиднея своим подружкам - Пегги и Джин.
   Толстушка Пегги была слишком вертлявая для меня, да и ноги как тумбы и стрижка мальчишеская, эта пусть достается Дэну. Сиднеева Гвинет девица шикарная, ей, наверно, все шестнадцать, чистюлька и недотрога, как продавщицы в магазинах Бена Эванса. Но Джин, застенчивая, с кудряшками цвета сливочного масла, - эта как раз для меня. Мы с Дэном не спеша подошли к девочкам.
   Я заготовил две фразы: "Давай по честному, Сидней, без многоженства" и что мы не удержали прибоя к вашему появлению".
   Джин улыбалась, крутя пяткой в песке, и я приподнял кепку.
   - Привет!
   Кепка упала к ее ногам. Я нагнулся, и из кармашка моей спортивной куртки выпали три куска сахара.
   - Это я лошадь кормлю, - сказал я и начал виновато багроветь, когда все три девочки засмеялись.
   Ведь можно было раскланяться, подметая пол кепкой, весело послать им воздушный поцелуй, назвать их сеньоритами, и они улыбнулись бы мне без всякой снисходительности. Или еще лучше: стоять в отдалении, и чтобы волосы мои развевались на ветру, хотя ветра в тот вечер совсем не было, и я стоял бы так, окутанный тайной, и смотрел бы на солнце, недоступный девчонкам, не желающий снисходить до разговоров с ними. Но я знал, что у меня все время горели бы уши, а в животе была бы пустота и бурчало бы, как в морской раковине. "Заговори с ними, пока они еще не ушли", - настойчиво твердил мне внутренний голос, заглушая драматическое молчание, а я стоял, как Рудольф Валентино, на краю сверкающей песком невидимой арены для боя быков.
   - Правда, здесь чудесно? - выговорил я.
   Я сказал это одной Джин и подумал: "Вот она, любовь", когда Джин кивнула мне и, тряхнув кудряшками, сказала:
   - Да, здесь лучше, чем в Порткоуле.
   Брэзелл и Скелли были как два здоровенных громилы, приснившиеся в кошмаре; я забыл про них, когда мы с Джин поднялись на скалу, но, оглянувшись назад посмотреть, что эти двое делают - травят ли опять Джорджа или борются друг с другом, я увидел, что Джордж исчез за скалой, а они с Сиднеем стоят и разговаривают с девочками.
   - Как тебя зовут?
   Я сказал ей.
   - Имя уэльское, - сказала она.
   - А у тебя красивое.
   - Ну-у, самое обыкновенное.
   - Мы с тобой увидимся еще?
   - Если хочешь.
   - Очень хочу. Пойдем утром купаться. И может, раздобудем орлиное яйцо. Знаешь, ведь здесь есть орлы.
   - Нет, не знаю, - сказала она. - А кто этот красивый парень вон там, на отмели, высокий, в грязных брюках?
   - Совсем он не красивый. Это Брэзелл. Он никогда не моется и не причесывается, и вообще задира и жулик.
   - А по-моему, он красивый.
   Мы пошли на Баттонское поле, и я зашел с ней в наши палатки и угостил яблоком из запасов Джорджа.
   - А сигареты нет? - сказала она.
   Когда подошли остальные, почти стемнело. Брэзелл и Скелли шли с Гвинет, держа ее с двух сторон под руки, Сидней был с Пегги, а Дэн вышагивал позади, держа руки в карманах и посвистывая.
   - Вот так парочка, - сказал Брэзелл, - проторчали здесь столько времени наедине и даже за ручки не держатся. Тебе надо принимать укрепляющее, сказал он мне.
   - Рожайте ребят родине, - сказал Скелли.
   - А ну вас! - крикнула Гвинет. Она оттолкнула его от себя, но засмеялась и ничего не сказала, когда он обнял ее за талию.
   - А костерчик не разведем? - сказал Брэзелл.
   Джин театрально захлопала в ладоши. Я хоть и любил ее, но мне не нравилось то, что она говорит и что она делает.
   - Кто будет разводить?
   - Вот у него, наверно, лучше всех получится, - сказала она, показывая на меня.
   Мы с Дэном собрали хворост, и, когда совсем стемнело, костер у нас уже начал потрескивать. В нашей спальной палатке сидели, прижавшись друг к другу, Брэзелл и Джин; ее золотистая головка лежала у него на плече; пристроившись тут же, Скелли нашептывал что-то Гвинет; Сидней с кислым видом держал за руку Пегги.
   - Видал, какие сантименты развели? - сказал я, глядя на улыбку Джин в пронзенной огнем темноте.
   - Поцелуй меня, Чарли, покрепче, - сказал Дэн.
   Мы сидели у костра на краю поля. Море, отошедшее далеко от нас, все еще шумело. Послышались голоса ночных птиц.
   - Ту-уит, ту-гу! Слышишь? Не люблю сов. Они людям глаза выцарапывают, сказал Дэн, стараясь не прислушиваться к тихим голосам в палатке.
   Смех Гвинет порхнул на залившееся лунным светом поле, но Джин, сидевшая с тем гадом, улыбалась и молчала, угретая его близостью. Я знал, что ее маленькая рука лежит в руке Брэзелла.
   - Женщины, - сказал я.
   Дэн плюнул в огонь.
   Старые и одинокие, мы с ним сидели среди ночи, не ведая никаких желаний, как вдруг в свете костра призраком возник Джордж. Он стал рядом с нами, дрожа всем телом. Я сказал:
   - Где ты пропадал? Тебя несколько часов не было. Что ты так дрожишь?
   Брэзелл и Скелли высунулись из палатки.
   - Привет, Коклюшка! Как твой папочка? Ты чем занимался весь вечер?
   Джордж Коуклюш едва стоял на ногах. Я положил руку ему на плечо, стараясь поддержать его, но он оттолкнул ее.
   - Я пробежал по всему берегу! Из конца в конец. Вы говорили, я не умею бегать, а я пробежал! Без остановки пробежал!
   В палатке кто-то завел граммофон и поставил пластинку. Это было попурри из "Нет, нет, Нанетт".
   - Ты бегал в темноте, Коклюшка?
   - Бегал и быстрее вашего пробежал, - сказал Джордж.
   - Ну еще бы! - сказал Брэзелл.
   - Ты что, воображаешь, будто мы пять миль пробежали? - сказал Скелли.
   Теперь граммофон играл "Таити-трот".
   - Вы слышали что-нибудь подобное? Я же говорил, что Коклюшка человек удивительный. Он, Коклюшка, весь вечер бегал!
   - Удивительный Коклюшка, удивительный Коклюшка! Удивительный! затянули Брэзелл и Скелли.
   Они с хохотом высунулись из палатки и в темноте были похожи на мальчишку о двух головах. А когда, обернувшись, я снова посмотрел на Джорджа, он крепко спал, лежа навзничь в густой траве, волосами почти к самому огню.
   ПОСЛЕ ЯРМАРКИ
   Ярмарка закончилась, в ларьках с кокосовую скорлупу выключали свет, и деревянные кони неподвижно застыли в темноте в ожидании музыки и стука механизма, чтобы вновь потрусить вперед. Во всех киосках один за другим гасли газовые рожки, и маленькие карточные столики затягивались парусиной. Толпа отправилась по домам, и в окнах фургонов засветились огни.
   Никто не заметил девушки. Одетая в черное, она стояла, прислонясь к карусели, ей было слышно, как по опилкам проследовали последние шаги и вдали замерли последние голоса. Потом, совершенно одна на опустевшей ярмарке, в окружении деревянных конских фигур и дешевых ярмарочных лодок, она принялась искать место, где бы устроиться на ночлег. И тут, и там приподнимала она парусину, затягивавшую кокосовые скорлупки ларьков, и вглядывалась в теплую тьму. Внутрь она боялась ступить и, когда по засыпанному стружками полу пробегала мышь или трещала парусина, или порыв ветра заставлял ее пуститься в пляс, она убегала и снова пряталась около карусели. Один раз она наступила на дощатый настил, бубенцы на шее лошади зазвенели и смолкли; она не смела вздохнуть, покуда все не затихло и тьма не забыла про звон бубенцов. Потом она бродила в поисках постели, заглядывая повсюду, в каждую гондолу, в каждую палатку. Но нигде, нигде на целой ярмарке не было для нее приюта, где бы устроиться на ночлег. В одном месте было слишком тихо, в другом возились мыши. В углу палатки Астролога лежала солома, но, когда девушка прикоснулась к ней, что-то там зашевелилось; девушка опустилась на колени и протянула руку: она нащупала руку младенца.
   Теперь уже места не было нигде, так что она медленно повернула к фургонам, обступавшим ярмарку, и обнаружила, что во всех, кроме двух, не было света. Она повременила, сжимая свою пустую сумку и размышляя, к какому из них направиться. Наконец она решила постучать в окошко маленького обшарпанного фургона, стоявшего поблизости от нее, и, встав на цыпочки, заглянула. У печки сидел самый толстый человек, какого ей доводилось видеть, и жарил кусок хлеба. Она три раза стукнула по стеклу, потом спряталась в тени. Она слышала, как он подошел к лестнице и крикнул сверху:
   - Кто это? Кто? - но не осмелилась ответить. - Кто это? Кто? - снова крикнул он.
   Она засмеялась при звуках его голоса, который был так же тонок, как он толст.
   Он услышал ее смех и повернулся к тому месту, где ее укрывала тень.
   - Сначала стучитесь, - сказал он, - потом прячетесь, потом смеетесь.
   Она вступила в световой круг, зная, что ей больше не нужно прятаться.
   - Девушка, - сказал он. - Входи, да вытри ноги. - Он не стал ждать, а удалился в свой фургон, и ей ничего не оставалось, как последовать за ним по ступенькам в его тесную каморку. Он снова сидел и жарил тот же кусок хлеба. - Вошла? - спросил он, так как сидел к ней спиной.
   - Закрыть дверь? - спросила она и, не успел он ответить, закрыла.
   Она села на кровать и стала смотреть, как он жарит хлеб, пока тот не подгорел.
   - Я могу поджарить лучше вас, - сказала она.
   - Не сомневаюсь, - сказал Толстый Человек.
   Она наблюдала, как он положил обугленный хлеб на стоявшую рядом тарелку, взял еще один ломоть и стал тоже держать его перед печкой. Он подгорел очень быстро.
   - Давайте я вам поджарю, - сказала она.
   Он бесцеремонно протянул ей вилку и буханку.
   - Нарезай, - сказал он, - жарь и ешь.
   Она села на стул.
   - Погляди, какую ты яму сделала на моей постели, - сказал Толстый Человек. - Кто ты такая, чтобы являться и превращать мою постель в яму?
   - Меня зовут Энни, - сказала она ему.
   Вскоре весь хлеб был поджарен и намазан маслом, она поставила его на середину стола и пододвинула два стула.
   - Я буду есть на постели, - сказал Толстый Человек. - А ты - тут.
   Когда они закончили ужин, он подался со своим стулом назад и через стол уставился на нее.
   - Я Толстый Человек, - сказал он. - Родом из Триорки. Гадалка рядом с нами - из Абердера.
   - Я не с ярмаркой, - сказала она. - Я из Кардиффа.
   - Есть такой, - согласился Толстый Человек. Он спросил, отчего она оттуда уехала.
   - Деньги, - сказала Энни.
   Потом он рассказал ей о ярмарке и о местах, где он побывал, и людях, с которыми встречался. Он сказал ей, сколько ему лет и какой у него вес, и имена всех братьев, и как он назовет своего сына. Он показал ей картинку бостонского порта и фотографию своей матери, которая занималась поднятием тяжестей. Рассказал, что летом бывает в Ирландии.
   - Я всегда был толстый, - сказал он, - а теперь вот я Толстый Человек; по толщине со мной некому тягаться. - Он рассказал ей про период страшной жары в Сицилии, про Средиземное море. Она рассказала ему про младенца в палатке Астролога.
   - Опять звезды, - сказал он.
   - Младенец умрет, - сказала Энни.
   Он отворил дверь и вышел во тьму. Она огляделась вокруг, но не шелохнулась, спрашивая себя, не отправился ли он за полицейским. Еще одно задержание полицией ей совсем ни к чему. В открытую дверь она смотрела в неприветную ночь, пододвинув стул поближе к огню.
   - Задержат, так хоть будешь в тепле, - сказала она. Но, заслышав Толстого Человека, задрожала, а когда он стал, словно живая гора, подниматься по ступенькам, прижала руки к своей впалой груди. Сквозь темноту она увидела, что он улыбается.
   - Видишь, что наделали звезды, - сказал он, внося на руках младенца от Астролога.
   После того, как она побаюкала младенца, прижимая его к себе, а он поплакал ей в платье, она рассказала Толстому Человеку, как испугалась его ухода.
   - Какое мне дело до полицейских?
   Она сказала, что полиция ее ищет.
   - Что ты такого сделала, чтобы тебя искала полиция?
   Она не ответила, лишь крепче прижала ребенка к своей иссохшей груди. Он увидел ее худобу.
   - Надо питаться, Кардифф.
   Потом ребенок раскричался. От тихого всхлипывания он перешел на визг, разразившись бурей отчаяния. Девушка качала его на коленях, но ничто не могло его унять.
   - Прекрати это! Прекрати! - говорил Толстый Человек, но слезы у младенца текли еще сильнее. Энни осыпала его поцелуями, но он все вопил.
   - Надо что-то сделать, - сказала она.
   - Спой ему колыбельную.
   Она спела, но ребенку не понравилось, как она поет.
   - Осталось только одно, - сказала Энни, - надо покатать его на карусели.
   Неуверенно ступая, она спустилась по лесенке - ручка ребенка обвила ее шею - и побежала к опустевшей ярмарке, Толстый Человек, пыхтя, - следом за ней.
   Меж ларьков и палаток она добралась до центра ярмарки, где стояли в ожиданье деревянные лошадки, и взобралась в седло.
   - Заводите мотор, - крикнула она. Было слышно, как в отдалении Толстый Человек раскручивал старый механизм, приводивший в движение лошадей, весь день скакавших деревянным галопом. Она услышала судорожный гул мотора, настил под ногами загрохотал. Она увидела, как Толстый Человек поднялся на него рядом с ней, дернул посредине ручку и залез в седло самой маленькой лошадки. Когда карусель пришла в движение, сначала медленно, нехотя набирая скорость, ребенок на груди у девушки перестал плакать и захлопал в ладоши. Ночной ветер трепал его волосы, музыка звенела в его ушах. Круг за кругом неслись деревянные лошади, заглушая свист ветра цокотом копыт.
   Так их и обнаружили люди из фургонов, Толстого Человека и девушку в черном с ребенком на руках - под музыку шарманки, которая звучала все громче и громче, они неслись круг за кругом на своих механических скакунах.
   ДЕРЕВО
   Над домом, из которого виднелись вдалеке холмы Джарвиса, поднималась башня, где дневные птицы могли вить себе гнезда, а совы - летать вокруг по ночам. Если смотреть из деревни, свет в окошке на башне горел, как светлячок, но в комнате под воробьиными гнездами редко зажигали свет; некрашеный потолок был сплошь затянут паутиной; отсюда можно было видеть холмистую местность на двадцать миль вокруг; пыль по углам хранила тайну следов когтей.
   Ребенок знал дом от крыши до погреба; знал неправильной формы лужайки и хижину садовника, где буйно разросшиеся цветы рвались из своих горшков; но ему не удавалось найти ключа от двери в башню.
   Дом менялся от его настроения, и по его желанию лужайка становилась морем или небом - чем угодно. Когда лужайка была унылым водоемом в милю длиной и он плыл по волнам под парусом на сорванном цветке, садовник тоже, бывало, выходил из своей хижины. Он тоже срывал себе прутик и пускался под парусом. Оседлав садовую метлу, он летел, куда бы ни пожелал ребенок. Он знал все истории от сотворения мира.
   - Вначале, - говорил он бывало, - было дерево.
   - Какое дерево?
   - Дерево, на котором свистит черный дрозд.
   - Коршун, коршун, - кричал ребенок.
   Подняв глаза, садовник смотрел на дерево и видел на суку громадного коршуна или парящего на воздушном потоке орла.
   Садовник любил Библию. Когда солнце опускалось и сад заполнялся людьми, он садился со свечой у себя в хижине и читал о первой любви, читал легенды о яблоках и змеях. Но больше всего он любил историю о смерти Христа на древе. Деревья образовали вокруг него ограду, и о смене времен года судил он по оттенкам коры и по ходу сока в покрытых землей корнях. Его мир двигался и менялся вместе с током весны по веткам, весны, убиравшей их наготу; его Бог рос, как дерево, из похожей по форме на яблоко земли, даруя цветенье детям своим и позволяя срывать своих детей с их мест зимним ветрам; зима и смерть прилетали на одном ветре. Он сидел, бывало, у себя в хижине и читал о распятии, вглядываясь в зимние ночи поверх уставленного горшками подоконника. В такие ночи, думал он, любовь гаснет и многие из ее детей падают наземь, как срезанные ветки.
   Своей игрой ребенок преображал взлохмаченные ветрами лужайки. Садовник называл его по имени его матери, и сажал к себе на колени, и говорил с ним о чудесах Иерусалима и рождении в яслях.
   - Сначала была одна деревня - Вифлеем, - шептал он на ухо ребенку перед тем, как из сгущавшейся тьмы раздавался звонок, приглашавший к чаю.
   - Где Вифлеем?
   - Далеко, - говорил садовник, - на востоке.
   На востоке поднимались холмы Джарвиса, укрывавшие солнце, с деревьями, вытягивавшими из трав луну.
   * * *
   Ребенок лежал в постели. Он глядел на лошадку-качалку - ему хотелось, чтобы у нее выросли крылья, чтобы, сев верхом, он мог помчать в арабское небо. Но шторы колыхали ветры Уэльса, и на неприбранной площадке под окном трещали сверчки. Игрушки были мертвы. Он заплакал, потом перестал, не ведая причин для слез. Ночь была ветреная и холодная, ему под одеялом было тепло; ночь была огромная, с гору, а он - мальчик в своей постельке.
   Закрыв глаза, он пристально вглядывался в крутящуюся тьму, более глубокую, чем тьма в саду, где в одиночестве стояло первое дерево, на котором прилепились воображаемые птицы, и горело огнем. Он подумал о первом дереве, посаженном так близко от него, словно это его друг в саду, и под веками слезы вновь набежали ему на глаза. Он осторожно выбрался из постели и на цыпочках подошел к двери. Лошадь-качалка прянула вперед на своих полозьях, напугав ребенка, так что он бесшумно побежал назад к своей постели. Ребенок посмотрел на лошадь - лошадь стояла спокойно; ступая опять на цыпочках по ковру, он пробрался к двери, повернул ручку и выбежал в коридор. Двигаясь вслепую, на ощупь, он добрался до лестницы и посмотрел сверху вниз - он увидел, как сонм теней заколыхался по углам, услышал их гулкие, колеблющиеся голоса, нарисовал в воображении их глазницы и тощие руки. Но они были маленькие, загадочные и бескровные, не закованные в невидимую броню, а окутанные тканями, тонкими, как паутина; пока он будет спускаться, они станут перешептываться между собой, трогать его за плечи и свистеть ему в ухо - тс-с-с. Он спустился вниз, вытянул перед собой руку, похлопывая пустоту, полагая, что ощутит, как у него под пальцами, крадучись, проскользнет сухая, бархатистая голова и, словно туман, застрянет у него под ногтями. Но там ничего не было. Он открыл дверь, и тени выскользнули в сад.
   Когда он очутился на тропинке, страхи покинули его. Луна уже лежала на неполотых грядках, и иней покрыл траву. Наконец он подошел к освещенному дереву на дальнем конце гравиевой дорожки, еще более древнему даже, чем такое чудо, как свет; под его корой спят мокрицы, а его ветви торчат в стороны от ствола, словно застывшие руки женщины. Ребенок прикоснулся к дереву; оно склонилось, словно от его прикосновения. Он увидел, что самая яркая на небе звезда льет ровный свет над первой башней для птиц, сверкая лишь на безлистых ветвях, стволе и расползающихся корнях дерева.
   Ребенок не усомнился в дереве. Он прочел ему молитвы, стоя коленями на почерневших сучьях, которые ночной ветер бросил на землю. Потом, содрогаясь от любви и холода, он побежал через лужайки назад, к дому.
   * * *
   В восточной части графства жил идиот, который бродил по округе, прося подаяние. Он просил хлеба то на ферме, то в доме вдовы. Приходской священник отдал ему костюм, и тот болтался на его голодных ребрах и плечах, развеваясь на ветру, когда он тащился по полям. Но глаза у него были раскрыты так широко, а шея - так не тронута деревенской грязью, что никто не отказывал ему в его просьбах. И когда он просил воды, ему давали молока.
   - Ты откуда?
   - С востока, - говорил он.
   Так что они понимали, что это идиот, и давали ему поесть за то, что он вычистит двор.
   Когда он с граблями склонялся над кучей навоза и потоптанного зерна, он слышал, как в его сердце раздается голос. Запустив руку в сено, предназначенное для скота, он ловил мышь и, погладив ее по мордочке рукой, отпускал.
   * * *
   Весь день мысль о дереве не покидала ребенка; всю ночь оно стояло в его снах, как стояла звезда над своей поляной. Как-то утром, примерно в середине декабря, когда вокруг дома проносился ветер с самых дальних холмов и снег темных часов не сходил с лужаек и крыш, он побежал к хижине садовника. Садовник занимался починкой найденных им грабель. Не говоря ни слова, ребенок сел у его ног на ящик с семенами и стал смотреть, как он связывает зубья проволокой, понимая, что так их не удержишь. Он посмотрел на башмаки садовника, мокрые от снега, на заплаты на коленях его штанов, на незастегнутые пуговицы его куртки, на складки живота под его фланелевой рубашкой в заплатах. Он посмотрел на его руки, трудившиеся над золотыми узлами проволоки; это были твердые, загорелые руки, с пятнами грязи под поломанными ногтями и пятнами от табака на кончиках пальцев. Пока он снова и снова связывал железные зубья, понимая, что они сидят непрочно, трясутся и соскакивают, линии лица садовника принимали решительное выражение. Ребенок испугался силы старика, испугался грязи, но, глядя на его длинную, густую бороду, без всяких пятен, белую, как руно, он вскоре успокоился. Это была борода апостола.
   - Я помолился дереву, - сказал ребенок.
   - Всегда молись дереву, - откликнулся садовник, подумав о Голгофе и рае.
   - Я молюсь дереву каждую ночь.
   - Молись дереву.
   Проволока лопнула.
   Поверх оранжерейных цветов, ребенок показывал на древо, единственное из деревьев в саду, на котором не были ни одной снежинки.
   - Бузина, - сказал садовник, но ребенок, поднявшись с ящика, закричал так громко, что сломанные грабли с грохотом полетели на пол.
   - Я молился первому древу. Первому дереву, о котором ты мне рассказывал. Вначале было дерево, сказал ты. Я слышал, - кричал ребенок.
   - Бузина, она не хуже других, - сказал садовник, понижая голос, чтобы успокоить ребенка.
   - Самое первое из всех, - сказал ребенок шепотом.
   Умиротворенный голосом садовника, он улыбнулся через окно дереву, и вновь проволока обвилась вокруг поломанных грабель.
   - Бог растет в странных деревьях, - сказал старик. - Его деревья находят отдохновение в странных местах.
   Пока он вел рассказ о двенадцати остановках на крестном пути, дерево ветками махало ребенку. Голос апостола поднимался из глубин просмоленных легких.
   И они вознесли его на дерево и пронзили ему гвоздями живот и ноги.
   Ствол бузины заливала кровь полуденного солнца, окрашивая его кору.
   * * *
   Идиот стоял на холмах Джарвиса, глядя вниз на безукоризненную долину, с вод и трав которой поднимались и разлетались утренние туманы. Он видел, как испаряется роса, как глядятся в ручей коровы и темные тучи улетают, заслышав солнечную молитву. Солнце ходило по краю блеклого водянистого неба, точно леденец в стакане воды. Он изголодался по свету, когда на его губы упали первые капли почти невидимого дождя; он надергал травы и, пожевав ее, ощутил на языке зеленый вкус. Так что во рту у него разливался свет; свет звучал и в его ушах, и вся долина - с таким чудным названием - была владением света. Он знал про холмы Джарвиса; их гряда возвышалась над косогорами графства и была видна на много миль вокруг, но никто не говорил ему про долину, лежащую под холмами.
   - Вифлеем, - сказал идиот, обращаясь к долине, перекатывая звуки слова и сообщая ему все великолепие валлийского утра. Он братался с окружающим его миром, пригубляя воздух, как пригубляет свет, братаясь с ним, новорожденное дитя. Восходя испарениями от всего этого обилия трав и деревьев и длинного рукава реки, жизнь долины вливала в него новую кровь. Ночь иссушила жилы идиота, рассвет в долине наполнил их вновь.