ЭПИЗОД ИЗ НЕОКОНЧЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ
   Лодка тянула за собой якорь, а якорь взлетал с морского дна железной стрелой и невесомо парил в незнакомом ветре, нацелившись на спирали морских путей, ведущих к темным провалам и пещерам на горизонте. Он видел, как в развороченном пространстве пламенели птицы и слепли над якорем, а он, рядом с тюленем, плыл к лодке, впечатанной в воду. Он хватался за борта, как за конскую гриву, а летящий стрелой якорь стремился на север, оставляя далеко внизу лодку, порывы ветра и жадные языки, выдохнутые невидимым огнем. Его бессловесное суденышко раскалывало воду на тысячу морей размером с лодку, глубоко вгрызалось в летящие отмели, рассекало пополам и множило летающих рыб; оно ныряло в волнах деревянным дельфином и размахивало водорослями, опутавшими корму; оно увертывалось от черно-золотого бакена, гудевшего колокольным перезвоном, и держало ровный курс на север. Водяная пыль хлестала по волосам и превращалась в колючий иней, который пронзал щеки и веки, и леденил кровь. Сквозь слой красного льда он видел прозрачное море; под днищем лодки утопленники горели в бледно-зеленом, высотой с траву, огне; море проливалось дождем на пламя. Но, направляясь к северу, меж стеклянных холмов, куда взбирались медведицы, чьи отражения поедали море в просветах между плавучими льдинами, где ракушка в волокнах молнии проносилась в скользящем полете под якорной цепью, взмывала ввысь и разбухала среди замерзших тепличных водорослей; сквозь неторопливую метель, ронявшую хлопья, словно холм за холмом в белом воздухе, отыскав выход из нечаянной обители ночи, наступившей шесть лет назад, и скатившись по излучине спящих птиц, восседавших на насестах сосулек, - лодка вошла в синюю воду. Птицы с синими перьями, пропитанные солнцем, с пламенеющими хохолками, летели мимо парившего якоря к деревьям и кустам у кромки мягкого песка на границе моря, которое безмятежно поглаживало лодку, нашептывало ее имя по водяным буквам разлуки, чтобы слышали роща за бухтой и остров, что неспешно вращался, держа на коленях ящериц. Шафранный цвет неподвижного паруса превратился в голубизну птичьих яиц из гнезд на опушке каждой волны. Перья с хрустом сыпались с птиц и слетали вниз, и падали на голые прутья и стебли, загородившие дорогу на остров, а прутья и стебли перерастали деревья с поющими в огне листьями. История о лодке была начертана в ударах воды об отвесный берег бухты; каждый слог этого эпизода бился о траву и камень, звенел в зарослях потревоженных горных растений и был пересказан пламенем дереву. Обессиленный якорь нырнул в воду, а он перешагнул через блистающую ограду. Ледяной отпечаток таял. Остров вращался.
   Он увидел высокую женщину среди деревьев на другом берегу. Он побежал прямо к ней, но зеленые чресла сомкнулись. Он бежал по самому краю замкнутого круга острова, но не мог приблизиться к ней. Время подходило к концу; беззвучный сон времени длился в круговороте мерцающих отблесков; теперь было пора подняться. В центре острова цветочные чашечки собирали слезы времени. Оно упрямо взывало к мертвому эху и светилось в жемчужном глянце. Время рушилось, пока он бежал по самой кромке, и дубы валились, все в желудях, выворачивая корни, и ящерицы уползали в ракушки. Он прижимал к себе женщину, тонувшую в его объятиях, ловил ее руки в прибое, поддерживал стеклянную голову, глядя в ритмично мигающие глаза; он укрощал ее кровь, подобную водопаду, который сыпался рыбьим прахом и пеплом, оберегал морские водоросли ее волос, оплетавшие его глаза до слепоты. Ветер уносил от него лодку с парящим якорем и ребристыми сухими веслами, тосковавшими по воде. На корме гоготали клювы и оживали ракушки; ветер на одном дыхании огибал углы, удаляясь от берега бухты, где корни деревьев прокладывали путь небу и истлевшей дотла листве, где отсеченная птичья лапка скребла по скале, а ревущая пещера набирала полную пасть моря. Он окунул в воду ребристые весла, мачта из кедра вздрогнула, словно тряпичная, и лодка взяла мятежный курс на север, повернув прочь от острова, который уже не вращался, но распадался на исчезающие пещеры и строптивые деревья. Сокрушенное время обрело покой на краях своих лезвий в огненной колыбели; память о женщине вцепилась в его руки когтями и щупальцами актиний, клубком водорослей и морскими ежами ее волос; а море стало пустым и бесцветным; путь лежал в никуда, ибо остров и север катились по кругу, птица над якорем вспарывала неподвижное облако, чтобы поймать свой крик; в кильватере лодки с ребристыми веслами пенилась борозда; бледный лоб женщины блестел в новолунье его ногтей, а промокшая нить ее нервов металась то вверх, то вниз; клювы на корме то крякали, то зевали; щелкали панцири крабов; густел туман, застилал и уродовал небо, а на море тайком поднималась зыбь. Минутой позже из тумана, отягощенного черным ненастьем, там, где пиковый туз облаков, сбившихся в стаю, подкрадывался к зениту, тогда из-под расколотой луны, из трезвона ветра, выступила гора. Лодка ударилась о скалу. Клювы угомонились. Раковины с треском защелкнулись.
   Он спрыгнул на вязкий берег, когда ветер швырнул его имя зыбким отмелям; имя скатилось с горы, отозвалось эхом в расщелинах и пещерах, увязло в ядовитых заводях, хлестнуло по черным стенам и, переложенное на голос умирающего камня, захлебнулось и кануло в безмолвную топь. Он всматривался в горный пик, потемневший под облаком; сети лунного света опутали каракатицы утесов. Рогатая, костлявая молния с белым хрящеватым хребтом сбила надвинутую шапку облака расколотым надвое шершавым жалом, зажгла каменную вершину, опалила волнистую бахрому тумана, рассекла сети, а луна уплывала воздушным змеем все выше. С появлением молнии вялый хребет раздвоился под перочинным ножом, ненастье качалось на привязи, дожидаясь полета в непроницаемом воздухе, гора пропала, оставив провал в пространстве, чтобы продлить его ужас, пока он тонул, пока опрокидывались темные монолиты глины, а его воздетые руки намертво вжались в скалу, где лепились влажные коконы, где вперемежку сползали грудные клетки истуканов и статуй, которые некогда стояли на постаментах у подножья горы и загораживали орущие пасти пещер. Осязаемый ветер с визгом сверлил его щеку. Море по-матросски взбиралось по его телу. Словно связанный, он тонул в этих разъятых пластах, на уровне его глаз скользили плывущие по кругу каски, и он увидел, как молния снова метнулась разветвленной стрелой, и рогатая кость напряглась; надежда, будто еще один мускул, разомкнула объятия прижавшихся тел, смахнула с его лица лик в маске смерти, ибо из вспышки света появилась гора, и пустой контур его ужаса наполнился башнями и утесами, берлогами и паутиной пещер, спиралями черных галерей, гулким упругим биением разделенных морей, и мерзким цветом иных красок. Мир возник в одночасье. В единый миг поднялась пестрая гора и столкнулась с ударом грома. Контуры хлынувшего дождя сотворяли новые звуки и числа. А молния так и сверкала; ее блистающие зигзаги зубьями пилы с размаха вгрызались в негаснущий свет; в одной слепой вспышке длились рассветы целого года. Складки мумии, плошки с тиной, влажные маски, моментальные слепки, непроницаемые ножны - все плавилось от леденящего жара немигающей молнии.
   Он завершил свой путь по кругу, освободившись от разящих ангелов пещер. Из вмятого отпечатка человеческого тела он вышел на ватных ногах, обвешенный ракушками, опутанный водорослями, чтобы дойти, как ребенок, от истоков первого моря до мерцающего дна. Плети водорослей хлестали по застрявшим в волосах ракушкам, которые звенели и перекликались со звуками моря, но, ступив на твердую землю, он стряхнул скорбь, сорвал водоросли с голой груди, поднял голову и, пока гулкие ракушки наполняли свое эхо нескладными голосами вод, пытался одолеть склон горы. Тень опережала его и звала за собой; он повторял повороты искривленных тропинок, его тень накрывала отпечатки следов, забегавших вперед; он шел по своим следам, видел размытый контур ладони на влажном камне, перечил камням и деревьям на краю враждебной долины; звери хватали губами крик ветра, вычерпывали имя того, кто шел по долине, и заманивали его все выше к полым стволам и стенам. Он спешил за своим летящим именем; оно ускользало, чтобы упасть на вершине: там высокая женщина поймала губами летящее имя. Он ликовал над охваченной болью сердцевиной горы, и восторг обгонял его тень; цепкая память о женщине с водорослями, прибитыми к берегу, отлетала от его рук, роющих землю, чтобы дотянуться до незнакомки, что вблизи была выше дерева без корней и белей побелевшего от молнии моря в сотне угроз от вершины. Бедра, нежнее толченого камня, и ущелье соблазнов, глаза жемчужницы и створки рта, нависшие белые валуны, синие тени и колючие ягоды, цветы и черная поросль на черепе, несуразные впадины, размалеванные подземелья, исхлестанные камни, спрятанное в коленях истерзанное лицо - в это мгновенье любви, все стало тихим и близким. После его легчайшего толчка постепенно очнулся от неподвижности гребень горы в заоблачном проеме, там, где стояли барельефы животных со стен аббатства, ветер в сутане и укоризненный свод. Гребень горы медленно уносил на себе облачные арки и камни, о которые он спотыкался в погоне за ней. Он ломился напролом, как медведь, и ловко карабкался вверх, но она оставалась вдали. Много раз в интервалах его дыхания гора перерастала себя, пока не рухнуло время, искромсав ее и спалив дотла. Гребень осыпался, гора оседала; он сжимал в объятиях женщину, но она становилась все меньше; потоки ее волос превращались в иссякшие водопады, зачахли ее колени, руки ослабли, зубы стали мелкими и квадратными, как игральные кости, и печать тлена легла на них. Нимб треснул, как блюдце, и замешкались крылья. Кровь сочилась из всех окон мира. И, обессилев, она стала вдруг совсем юной. Он держал на руках ее тельце, рыдал в забытьи кошмара над обнаженным младенцем, осыпая проклятьями и поцелуями маленькие, как груши, груди в молочной пене, невинные щелки немигающих глаз, алые тонкие створки рта, запрокинутую голову; и вот уже глаза дразнят, узкое горло клокочет, и безмозглое дитя лежит во тьме, источая любовь. Он слышал, как обезумевший жук семенил рысью мимо, толкая усиками весь земной шар. От его криков она съеживалась, становясь еще более юной. Он крепко держал ее. Костный мозг у нее размяк, как сироп. Из шрама на вершине вышла тень под черным зонтом и с багряной чашей. Та, что была женщиной, кувыркалась там, сверкая чудовищным черепом, корча обезьянье лицо, а под брюхом раскисал хвост. На его ладонь выплеснулась вода из белого водоема, где волны качали перепончатую морскую свинью и рыбу. Он отпрянул и побежал прочь в сторону моря, приминая ногами гладкие волны. Раздвоенная клешня краба взметнулась из-под убитых назойливых раковин. И явился бы мир перед ним в одночасье, но, как только якорь стряхнул с себя ослепшее облако, он взял весла и поплыл мимо судеб закруженных островов и разъятых холмов по обыкновенному морю.
   ШКОЛА ВЕДЬМ
   На Пике Кадера была школа ведьм, где дочка лекаря, обучавшая сатанинским началам и владению иглой дьявола, собрала семь деревенских девушек. На Пике Кадера, почти разрушенном окаянным ненастьем, в доме с террасой разместились семь девушек, в подвале раздавалось эхо, а над входом во внутренние комнаты опрокинулся крест. Здесь, посреди бугорчатого холма, лекарь, которому снились недуги, услышал, как его дочь взывала к силе, накопленной под корнями западного Уэльса. Она выкликала капризного дьявола, но преисподняя не разверзлась под холмом, а день и ночь длились и уходили дважды; кричали петухи, и пшеница осыпалась в деревнях и на желтых полях, когда она объясняла семи девушкам, как вожделение человека оживает, словно мертвая лошадь от влитых сатанинских снадобий. Она была невысокой, с широкими бедрами; у нее были красные губы и безгрешные глаза, а на щеках горел румянец. Но тело ее становилось крепче с каждым черным цветком, вызванным из-под прилива корней; она принесла древесное варево, чтобы пропитать коровье вымя, и вся семерка, приглядевшись, увидела, как напряглись вены у нее на груди; она стояла простоволосая, призывая дьявола, и семь простоволосых девушек сомкнулись вокруг нее кольцом.
   Посвящая их в тонкости общения с дьяволом, она подняла руки, чтобы впустить его. Минуло три года и один день с тех пор, как она впервые поклонилась луне, и, обезумев от небесного света, семь раз окунула волосы в соленое море, а мышь в мед. Она стояла, по-прежнему неуловимая, влюбленная в утраченного человека; ее пальцы твердели от прикосновения к свету, словно к грудной кости дьявола, который не приходил.
   Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее. Это был первый вечер нового года, ветер замер на Пике Кадера; прозрачно-красные, исполненные надежды сумерки плыли над скалами. Позади повитухи тонуло солнце, словно камень в болоте, тьма чавкала над ним, и топь всасывала его в бездонные поля, исходившие пузырями.
   В Вифлееме была тюрьма для умалишенных женщин, а в Катмаре возле деревьев у дома приходского священника черная девушка закричала, когда начались роды. Она боялась умереть, как корова на соломе, под гомон грачей. Она кричала и звала лекаря с Пика Кадера, а мятежное небо на западе приближалось к своей могиле. Повитуха услышала ее. Черная девушка металась на жестком ложе. Ее глаза стекленели. Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее.
   Повитуха, повитуха, позвали семь девушек. Миссис Прайс перекрестилась. Нитка чеснока висела у нее на шее. Она легонько коснулась ее. Вся семерка громко вскрикнула и отпрянула от окна в глубь комнаты, где дочка лекаря, стоя на голых коленях, секретничала с черной жабой, своей подружкой, а у стены спал кот-вещун. Подружка повернула голову. Семь девушек танцевали, задевая белую стену бедрами, пока кровь не вычертила на них тонкие полоски символов плодородия. Рука об руку танцевали они среди знаков тьмы, под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, и белые платья закручивались на них. Совы завели песню, перекрикивая мелодию внезапно пробудившейся зимы. Рука об руку танцовщицы закружились вокруг черной жабы и дочки лекаря, и пошла пляска семерых оленей, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты.
   Это очень черная женщина, сказала миссис Прайс и поклонилась лекарю.
   Он очнулся от сна, в котором врачевал недуги, услышав слова повитухи, вспомнив сломленных храбрецов, черную прореху и эхо, изувеченные тени седьмого чувства.
   Она спала с черным точильщиком ножниц.
   Он ранил ее глубоко, сказал лекарь и вытер ланцет о рукав.
   Спотыкаясь, они стали спускаться по каменистому склону холма.
   У подножия их подстерегал страх, страх слепых, когда их белые трости в одеревеневших руках молотят твердь темноты; парой червей, распластанных на корявой коре, брюхом по тягучему соку и смоле усеянного бедой леса, они, вцепившись в мешки и шляпы, ползли теперь вверх по тропе, ведущей к черному рождению. То справа, то слева родовые вопли метались под ветвями, пронзая мертвую рощу, под землей, где фыркал крот, и под самым небом, за пределами зренья червей.
   Они были не одни, кого застигла в ту ночь проливная слепота; они топтались в безлюдной пустоте округи, а заклинатели ненастья одиноко бродили неподалеку. Трое жестянщиков возникли из тишины у стены часовни. Часовой Кадера, сказал лудильщик. Священник подкарауливает жестянщиков, сказал Джон-Ведерник. Пик Кадера, сказал точильщик ножниц, и они пошли вверх, едва не задев повитуху. Она слышала, как клацали ножницы, и ветки деревьев барабанили по ведрам. Один, другой, третий, считала она их шаги, подхватив свои юбки. Миссис Прайс перекрестилась второй раз за этот день и дотронулась до чеснока на шее. Вампир с ножницами был Пембрукским дьяволом. А черная девушка визжала, как свинья.
   Сестра, подними правую руку. Седьмая девушка подняла правую руку. Теперь скажи, велела дочка лекаря, восстань из кудлатого ячменя. Восстань из зеленой травы, спящей в лощине мистера Гриффитса. Большой человек, черный человек, сплошное око, один зуб, восстань из болот Кадера. Скажи, дьявол целует меня. Дьявол целует меня, сказала похолодевшая девушка, застыв посреди кухни. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Девушки стояли в кружке и посмеивались. Избавь меня от зеленой травы. Избавь меня от зеленой травы. Теперь можно надеть одежду? спросила юная ведьма, изведав незримое зло.
   Час за часом до поздней ночи, в дыму семи свечей, дочка лекаря говорила о таинстве тьмы. По глазам своей подружки она угадала весть о великом и страшном пришествии; прорицая грядущее по зеленым, сонным глазам, отчетливей остроконечной вершины, открывшейся взору жестянщиков, увидела она роковое пришествие зверя в оленьей шкуре, рогатой твари, чье имя читалось наоборот, и трижды черного странника, который взбирался на холм к семи премудрым девушкам Кадера. Она разбудила кота. Бедняжка Бубенчик, сказала она, погладив его против шерсти. Динь-дон, Бубенчик, сказала она, раскачав шипящего кота.
   Сестра, подними левую руку. Первая девушка подняла левую руку. Теперь правой рукой вложи иголку в левую руку. Где иголка? Вот, сказала дочка лекаря. Иголка здесь, у тебя в волосах. Она потянулась к черным волосам и вытащила иглу из завитка над ухом. Скажи, Я пронзаю тебя. Я пронзаю тебя, сказала девушка и с иголкой в руке кинулась на черного кота, который томился на коленях у дочки лекаря.
   Ибо любовь принимает разные облики: кота, собаки, свиньи или козы; однажды во время мессы возлюбленный был заколдован, теперь он обрел иные черты в облике стремительного кота с кровоточащим брюхом, который пронесся мимо семи девушек, мимо гостиной и приемной лекаря, рванулся в ночь, на холм; ветер задел его рану, и он стрелой метнулся вниз по камням к прохладе ручья.
   Он молнией промелькнул мимо трех жестянщиков. Черный кот - к счастью, сказал лудильщик. Окровавленный кот - к несчастью, сказал Джон-Ведерник. Точильщик ножниц не сказал ничего. Они возникли из тишины, возле стены дома на Пике, и услышали адскую музыку через открытую дверь. Они прильнули к витражному стеклу окна, за которым плясали семь девушек. У них клювы, сказал лудильщик. Перепончатые ноги, сказал Джон-Ведерник. Жестянщики вошли.
   В полночь черная девушка родила свое дитя, черного зверька с глазами котенка и с пятном в уголке рта. Повитуха, вспомнив о родимых пятнах, шепнула лекарю о крыжовнике на руке его дочери. Он доношенный? спросила миссис Прайс. Рука лекаря дрогнула, и ланцет соскользнул под подбородок младенца. Ну-ка, заплачь, сказала Миссис Прайс, любившая всех младенцев.
   Ветер стонал над Кадером, будил уснувших грачей, которые громче филинов кричали в деревьях, запутывая мысли повитухи. Это было неслыханно, чтобы грачи, сонливые птицы на оцинкованных крышах, кричали ночью. Кто заколдовал грачей? Того и гляди, солнце взойдет в четверть второго ночи.
   Ну-ка, заплачь, сказала миссис Прайс, взяв младенца на руки. Ты пришел в грешный мир. Грешный мир голосом ветра говорил с младенцем, притихшим в подоле повитухи. Миссис Прайс носила мужскую кепку, а ее огромная грудь вздымалась под черной блузкой. Ну-ка, заплачь, сказал грешный мир. Я стар, я ослепляю тебя, маленькая грешная женщина щекочет тебя, бесплодная смерть иссушает тебя. Младенец заверещал, как будто блоха впилась в его язык.
   Жестянщики заблудились в доме в поисках внутренних комнат, где еще танцевали девушки с птичьими клювами на лицах, ступая босыми перепончатыми ногами по булыжникам. Лудильщик открыл дверь приемной лекаря и отшатнулся от пузырьков и подноса с ножами. Джон-Ведерник пробирался на ощупь в темноте коридора, и точильщик ножниц выскочил перед ним из-за угла. Христос всемогущий, воскликнул он. Девушки перестали танцевать, потому что имя Христа звенело в отдаленных залах. Войди, и снова, Войди, кричала дочка лекаря долгожданному дьяволу. И тут точильщик ножниц нашел дверь и повернул ручку, войдя в сиянье свечей. Он стоял на пороге перед Глэдис, черный, как сажа, великан с трехдневной щетиной. Она повернулась к нему лицом, и власяница упала с нее.
   Высоко на холме, повитуха, воркуя, несла на руках новорожденное дитя, позади нее едва тащился лекарь, волоча за собой черный гремящий мешок. Ночные птицы летали над ними, но в ночи было пусто, а тревожные крылья и голоса без устали теснили пустоту и становились оперением тени и речью незримого полета. В очертаниях Пика Кадера, в груди холма, раздавленной валунами, и в кратерах, проклинающих зелено-черную плоть, было не больше стремлений, чем у ветра, который волей-неволей приносил со всех концов комья дерна и камни смутного мира. Лекарь карабкался вверх позади младенца, убаюканного до беспамятства на чужой груди, и ему казалось, что зимний ветер вынес из кладовых хаоса и закружил вперемежку травяные клочья и кости крутого холма. Но причудливые видения лекаря сгинули, как только черный младенец издал такой истошный вопль, что мистер Гриффитс услышал его в своем святилище в лощине. Почитатель растений стоял под священной тыквой, прибитой четырьмя гвоздями к стене, и слушал, как с холма доносился плач. Корешок мандрагоры рыдал на Кадере. Мистер Гриффитс поспешил в сторону звезд.
   Джон-Ведерник и лудильщик вступили в сиянье свечей и увидели странное сборище. В комнате, в центре круга, освещенные неровным пламенем, стояли точильщик ножниц и обнаженная девушка; она улыбалась ему, он улыбался ей, его руки искали ее тело, она напряглась и ослабла, он притянул ее ближе; улыбнувшись, она опять напряглась, а он провел языком по губам.
   Джон-Ведерник прежде не замечал в нем зловещей силы, от которой благородная дама обнажает грудь и ослепительные бедра; гибельная улыбка черного человека манила женщин, отворяя врата любви. Он помнил черного шутника на проезжих дорогах, который точил в деревнях ножницы, а когда густели тени и жестянщики покоряли ночь, тот становился угольно-черной тенью, безмолвной, как неприкаянные ограды.