Шестеро Святых поднялись.
Они взяли по стакану молока с подноса, принесенного мистером Оуэном.
Не окажут ли нам святые джентльмены честь остаться на ночь?
За маленькой уютной стеночкой в миссис Оуэн шевелилась новая жизнь.
Она улыбнулась мистеру Дейвису, в этот раз уголки ее рта интимно сморщились; мистер Оуэн улыбнулся через плечо, и, застигнутый врасплох этими двумя улыбками, мистер Дейвис почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке. Она разделили эту непостижимую улыбку, а Шестеро стояли за ними.
- Мое дитя, - сказала из своего угла миссис Оуэн, - превзойдет величием всех великих.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Оуэн.
И мистер Дейвис, снова сбитый с толку, опустился на колени для молитвы и похлопал женщину по руке. Он возложил бы руки на складки ее платья, от бедра до бедра, благословляя через хлопковый саван неродившееся дитя, но из страха перед властью ее глаз сдержался.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Дейвис.
Его призрак сошелся с девственницей, с призраком девственницы, который после всех порывов мужней любви остался нетронутым, как цветок в чашке с молоком.
Но мистер Оуэн расхохотался, он хохотал, откинув голову, над сбившимися тенями, над маслом в чистой стеклянной лампе. Значит, есть еще семя, мешающееся с жаром, в старческих железах. Значит, есть еще жизнь в древних чреслах. Отец ослиных челюстей и верблюжьих блох с мохнатыми ножками, мистер Дейвис, раскачивался у него перед глазами как в тумане. Струя воздуха из легких мистера Оуэна могла бы унести старика под небеса.
- Это твое дитя, - сказала миссис Оуэн, и она улыбнулась тени между ними, тени евнуха, вписавшейся между изгибами их плеч.
Тогда мистер Дейвис снова улыбнулся, понимая, что это его тень. А мистер Оуэн, которого волновали не тени, а кровь, пульсирующая в его венах, улыбнулся им обоим.
Святые джентльмены окажут им честь и останутся на ночь.
И Шестеро обступили троих.
ПРОЛОГ К ПРИКЛЮЧЕНИЮ
Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.
- Уберите, - говорил я им тихо, - фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я - глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я - толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, - говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, - а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах - доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы - это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы не те дамы, у которых между грудей перья и которые откладывают яйца на стеганные одеяла. Проходя сквозь небоскребущий центр, где фонари следовали за мной, словно уклоняясь от ударов или словно деревья из нового священного писания, я отпихивал дьявола, неотступно следовавшего за мной, но похоть призраков его города кралась рядом, не отставая, сквозь арки по черным слепым улицам. И теперь, то в образе лысой улыбающейся девицы, этой причитающей распутницы с наручниками вместо сережек, или тощих девчонок, что живут, обчищая карманы, то в образе оборванки с навозными граблями, обмакнутыми в нечистоты, Искусивший ангелов нашептывал мне через плечо: Мы снимем с себя все, кроме подвязок и черных чулок, и будем долго любить тебя на постели из клубники со сливками, разве что оставим еще только ленту, прикрывающую соски. Мы не из тех дам, что вгрызаются за ухом в мозг или питаются жиром сердца. Я вспомнил бесполых сверкающих женщин в первые часы мира, который меня породил, и золотых бесполых мужчин, восхвалявших Господа в звуке формы. Набравшись сил в этом неожиданном блеске, я громко закричал: "Я держу Дьявола за бороду". Но недолговечные очертания все еще следовали за мной, и советник нечестивой наготы еще бранился у моих ног. Нет, неспроста забитые артерии города на каждом перекрестке и на каждом повороте тротуара бросали мне навстречу эти фигуры в формах звука, неспроста возникали силуэты, очерченные мелом фонарей, и шагающие остовы снов, выходящие из аллегорий более темных, чем вымыслы Земли, способной обернуться за время двенадцати солнц. Был другой, более важный смысл в пугалах с человечьими черепами, ковыряющих большим пальцем в носовых отверстиях, и в развеселых повесах-лакеях, скребущих подмышки в свете забегаловки, и в мертвеце, который, улыбаясь через бинты, положил руку мне на рукав и заговорил голосом нечеловеческого существа. Был другой, более важный смысл в разговорах переполненного чушью мужчины, расколотого от ануса до пупка, и его было больше в возбужденных дамах у твоих ног, чем в щепотке дьявольских наслаждений и остром запахе серы. Небеса и Преисподняя поменялись в этом городе местами. И я видел Бога Израиля в образе разукрашенного мальчика, а также Люцифера в женской сорочке, поливающего мочой Аллеи Дамароид из окна. Любуйтесь теперь, вы, сверкающие созданья, на падение настройщика арф, на рисовальщика ветров, лежащего в сточной канаве, как мешок дерьма. Высокие надежды лежат вперемешку с разбитыми бутылками и поясом с подвязками, белая грязь падает, как перья, и из Двора Маточных Колец выходит Епископ Безделья, одетый крысоловом, и святая сестра в Гамарош Мьюз затачивает свой клык о кусок красного железняка, и двое ласок спариваются на алтаре Святого Павла. И это - идея богопротивная или замысел богов падших, чьи приветственные крики заставляют расти и переплетаться кривые шпили рогов на набыченных лбах, которые витиевато сообщают мне о присутствии того, кто унижает людей, и когда я отталкиваю облаченного в саван и разваливающегося, как капуста, врага справа с неприкрытой левой стороны утверждаются мои великие друзья, мои наперсники. Тот, кто, изображая чародея, проявлялся одновременно в дюжине отдающих серой кивков головы и призывал дюжиной ртов одновременно: Мы будем голые, как кособедрые азиатские королевы твоих снов, - тот был символом истории о путешествии по городу символов. И нечто, выскользнувшее с быстротой змеи из нор в основании соборных колонн и оставляющее свои следы на пепельных границах четырех сторон света, тоже было символом путешествия по этому городу. Символы этого города корчились передо мной в образе женщины с мышиным хвостом и священной змеи. И одним и тем же красным рогом я расправился с этим двойным видением, распоров меховой корсет и кожаную куртку. Мы будем голые, сказал мерцающий там и сям Козлоногий, как иудейка, распятая между ножек кровати. Все мы - метафоры звука формы в форме звука, сломай нас, - и мы примем другую форму. Сбоку от меня женщина и змея бешено крестили воздух. Я увидел звездопад, разбивший облако, и, выбежав, лавируя между дамскими шляпками и колесами, на улицы болезненного света, я заметил преподобного Дэниела, который преследовал раскрашенную тень.
Мы вошли в "Семь Грехов". Две босоногие девчонки танцевали на опилках, и бутылочные осколки разлетались из-под их ног во все стороны. Какая-то негритянка ослабила завязки желтого платья и оголила грудь, подставив под черную плоть тарелку. Купите полкило, сказала она и ткнула грудью в лицо Дэниела. Он смотрел на женщин, движущихся на нас желтым шумливым морем и схватил полуголую негритянку за запястье. Как женщина, стоявшая у ворот крепости, она сказала: "Как ты силен, любимый!" - и взасос поцеловала его. Но прежде чем это море сомкнулось вокруг нас, мы вышли сквозь вертящиеся двери на улицу, где лунный свет зимней полуночи, уже не такой белый, как соль, висел в безветрии над городом. Только враги ночи могли сделать светильник из дьявольского ока, но мы следовали по перекресткам за полуночным сиянием, как два потусторонних брата мы ступали по блестящему узорному полотну. В своих волглых шляпах и плащах, в мерцании витрин, люди на тротуаре налетали на нас, и мальчишка-разносчик схватил меня за рукав. Купите календарь, сказал он. Какой горький конец года. Звездопад прекратился, небо казалось дырой в пространстве. Сколько, сколько еще, о повелитель градин, будет раскачиваться мой город и семь смертных морей, застыв бесприливно, будут ждать восхода луны и горького конца, и последнего прилива, который завершит полный цикл. Дэниел стенал, следуя за полуночным сиянием до дверей "Смертной Добродетели", там свет померк, и семь узорных полотен потускнели. Мы целую вечность взбирались по ступенькам башни над морем и кричали с ее верхушки в голос, время от времени пугая друг друга заржавленной дыбой и железной девой, поджидавших в темных углах. Дорогу Его Преподобию с другом! Входя в "Смертную Добродетель", мы услышали из деревянной трубы громкоговорителя над центральным зеркалом свои имена, и пока вещал оракул, сквозь дом мы увидели в стекле два искаженных гримасой лица. Дорогу, неслось из громкоговорителя, Дэниелу, королю Разрушения, Его Преподобию Сатане, бражнику с Кухни Фатума и его другу - главе всех призраков. Является ли толкователь манускрипта человечества, знаток его ходячих глав, спросил трубоголовый, членом моей "Смертной Добродетели"? Поставьте ему пиявку. Дорогу, кричало видение, смелому и голому господину Мечтателю с самой голубой кровью по эту сторону кровавого моря. Когда расступилось море лиц и от стойки отлипли голоспинные девицы и мужчины на ходулях, связанные по рукам и ногам, со спичечными талиями и грудями, как у женщин, когда начали они выискивать в комнате укромные уголки, мы пробились к огнедышащим бутылкам. Коньяк для мечтателя и пилигрима, произнес деревянный голос. Господа, сказал живой громкоговоритель, я угощаю, сама смерть у меня в гостях. А потом, в острые утренние часы, когда нас окружали безжизненные лица пьяниц и вой потерянных голосов, и слова единственного электрического видения, Дэниел, волосатый донельзя, в первый раз, рыдая, рассказал мне о смерти, идущей на город, и об утраченном герое его сердца. И не может быть перемирия между золотыми бесполыми певцами и пахнущими серой гермафродитами, между летучим зверем и шагающей птицей, чьи рог и крыло бьются за нас. Я мог зажечь голоса огнедышащих дев, моргающих в моем стакане, мог поймать коньячно-коричневого зверя и птицу, плавающих в дыму у моих глаз, и расцеловать двурогого ангела. Нет, неспроста именно эти две неосязаемые коньячные девы окружили плачущего Дэниела со шприцем в руках. Обнажите кокаиново-бледные ноги, вы, дамы, для игл; Громопреподобный Дэниел станет и врачом и исцеляющим лекарством.
С мертвых улиц в комнату начал врываться ветер; с башни, где стояли дыбы и лежали в цепях двое мужчин, и дыра разверзлась в стене, до нас доносились наши собственные крики, блуждающие среди коньячных паров и музыки из громкоговорителя; в башенной агонии мы лапали танцующие в клубе очертания, негритянских девушек с татуировками от сосков до плеч в виде белых танцующих очертаний и других, одетых в платья из камышей с улиточными головами и увенчанных оленьими рогами. Но они ускользали от нас в резиновые углы комнаты, где незримо поджидали их черные любовники, музыка становилась все громче, пока крики с башни не потонули в ней; и снова Дэниел пустился за раскрашенной тенью, которая сквозь дым и толпу танцующих привела его к грязному окну.
Перед ним, свернувшись калачиками улиц и домов, лежал город, спящий в свете собственных звезд из железа и красного воска, с искусственной луной наверху и шпилями, пересекающими ложе. Трясясь рядом с Дэниелом, я глядел вниз на незадымленные крыши и на прогоревшие свечки. Разрушение пошло на нет. Медленно комната позади нас поплыла, как четыре потока, сливаясь сквозь семь сточных канав в черное море. Волна, поймавшая губами живой громкоговоритель, поглотила дерево и музыку; в последний раз гороподобная волна закрутила пьяных и утянула их из светлого мира в баюкающую морскую колыбель; мы увидели, как волна прыгнула и подмяла под себя последний яркий глаз, последняя окровавленная голова переломилась, как соломинка, и покатилась, рыдая, в бурлящую воду. Во всем городе остались только мы с Дэниелом. Воды разрушительного моря плескались у наших ног. Мы увидели звездопад, разорвавший ночь. Стеклянные огни на железе погасли, и волны набросились на тротуар.
КАРТА ЛЮБВИ
Здесь, говорит Сэм Риб, обитают двугорбые звери. Он указывает на карту Любви, все пространство которой занимают моря, острова, какие-то странные континенты с темными пятнами лесов по краям. Двугорбый остров, через который проходит линия экватора, прогибается от прикосновения его пальца, морщится, как пораженная кожа на теле человека; окружающее остров море, кровавого цвета, волнуется, приходит в движение. Крохотные зерна, выносимые морским приливом, рассыпаются по гулкому побережью; песчинки множатся; сменяют друг друга времена года; лето в своем родительском гневе спускается к осени и первым уколам зимы, покидает остров, выпускает из пещер на свободу четыре главных ветра.
Здесь, говорит Сэм Риб, погружая пальцы в холмы маленького острова, обитают первые звери любви. И здесь потомство первой любви соединяется, он знает это, с травами, которые вылизывают свои молодые побеги, с их собственным дыханием и соком, питавшими первые всходы; это - любовь, но, пока не наступит весна, она не услышит и слова в ответ от тех былинок, что появятся потом.
Бесс Риб и Рубен замечают зеленое море вокруг острова. Оно проникает в расселины и трещины, бежит, как ребенок, по своей первой пещере. Под поверхностью моря замечают они каналы, выписанные как на плане, каналы соединяют первый остров зверей с заболоченными континентами. Студенистые растения бесстыдно вылезают из болот, кипят в траве яды, стекающие с пера, в болотах идет спаривание - дети краснеют.
Здесь, говорит Сэм Риб, властвуют две бури. Он чертит пальцем слегка расплывчатые треугольники двух ветров и рты двух угловатых херувимов. Бури перемещаются в одном направлении. По одной ползут они через мерзкую топь, в тени собственных дождей и снегопадов, в звуке собственного дыхания, предвкушая новую боль. Бури, как дети, девочка и мальчик, идут через беснующийся мир, через шторм на море, волочащийся под ними, сквозь облака, распадающиеся в своем движении на множество лоскутков и пристально вглядывающиеся в холодную стену ветра.
Возвращайтесь, призрачные блудные сыны, в лабораторию отца своего, произносит с пафосом Сэм Риб, и ты, упитанный телец, возвращайся в пробирку. Он указывает на меняющие свой лик земли; чернильные линии каждой бури пересекают глубокое море и следующую трещину между мирами влюбленных. Херувимы дуют усерднее; ветры двух беснующихся бурь и водяная пыль единого моря несутся, обгоняя друг друга; бури останавливаются на пустынном берегу двух соединившихся территорий. Две беззащитные башенки покоятся на двух-сердцах-в-зерне миллионов песчинок, которые смешиваются, так об этом говорят стрелы на карте, и образуют единую опору. Но чернильные стрелы отбрасывают их назад; две слабеющие башенки, мокрые от любви, дрожат от ужаса первого слияния, и две бледные тени несутся над землей.
Бесс Риб и Рубен поднимаются на холм, что смотрит каменными глазами на полосатую долину; затем, держась за руки, напевая, сбегают они с холма вниз, снимают башмаки в мокрой траве первых двадцати лугов. В долине обитает дух, который является, когда все холмы и деревья, все скалы и потоки уже погребены под западной смертью. Здесь - первый луг, где сумасшедший Джарвис сто лет назад сеял семя свое в живот плешивой девушки, которая пришла из далекой страны и лежала с ним в муках любви.
Здесь - четвертый луг, место чудес, где мертвый может подняться, шатаясь, из могилы или падшие ангелы сражаться над водой потоков. Укрывшийся глубже в почву долины, чем слепые корни, что сменяют друг друга в прорытых ими и до них норах, дух четвертого луга встает из тьмы, обнажая бездну и мрак во всех сердцах, что идут черед долину опять и вновь от границ горной страны.
На десятом и главном лугу Бесс Риб и Рубен стучат в дверь хижины и спрашивают, где находится первый остров, окруженный холмами любви. Они стучат с черного хода и получают невнятный ответ.
Босые, рука об руку, бегут они через оставшиеся десять лугов к воде Идрис, где ветер пахнет морскими водорослями и долиной и дух мокр от дождя. Но спускается ночь, рука лежит на бедре, и блики плывущего с реки тумана откуда-то издалека тянут за собой новые миражи, все ближе и ближе. Контуры острова, окруженного стеной тьмы, возникают в полумиле вверх по реке. Тихо, ступая на цыпочках, Бесс Риб и Рубен сходят к ласковой воде. Тень острова растет на глазах, они разжимают пальцы, скидывают легкие одежды и, обнаженные, мчатся к реке.
Вверх по реке, вверх по реке, шепчет она.
Вверх по реке, вторит ей он.
Вода увлекает, несет их вниз по реке, но они отбиваются от течения и плывут к медленно вырастающему острову. Тогда ил поднимается со дна реки и лижет ноги Бесс.
Вниз по реке, вниз по реке, кричит она и отбивается от грязи.
Рубен, опутанный водорослями, борется с их серыми головками, что захлестывают его руки, и следит за ее спиной, удаляющейся к берегу, где долина выходит к морю.
Но пока Бесс плывет, вода щекочет ее, охватывает, обнимает.
Любовь моя, кричит Рубен, возбужденный прикосновением воды и водорослей.
И когда стоят они, обнаженные, на двадцатом лугу, любовь моя, шепчет она.
Первый страх отталкивает их друг от друга. Мокрые, как были, натягивают они одежду.
Через луга, говорит она.
Через луга к холмам, к холму-дому Сэма Риба, как слабеющие башенки бегут дети; их больше ничто не связывает; они смущены, сбиты с толку грязью и краснеют при первом прикосновении туманной островной воды.
Здесь обитают, говорит Сэм Риб, первые звери любви. В прохладе нового утра дети слушают, боясь даже шевельнуться. Он опять касается прогибающегося холма, который возвышается над островом, и отмечает движение перекрещивающихся каналов, соединяющих болото с болотом, зеленое море с морем более темным и все холмы любви и острова в одну территорию.
Здесь смешиваются травы и луг, и песчинки, говорит Сэм Риб, и разделенные воды соединяются сами и их соединяют. Солнце - с травой и лугом, песок - с водой, а вода - с зеленой травой. Все это переплетается, и соединяют все это ради рождающей и защищающей земли. Сэм Риб соединяется с зеленой женщиной, как Большой Дядя Джарвис со своей плешивой девушкой, соединяется он с мягкой водой ради рождения и защиты ребенка, который краснеет за него. Он замечает, что болотистые континенты лежат так близко к первому зверю, перевернувшемуся на спину, как и круг сдвоенных зверей под таким же высоким холмом, как холм Большого Дяди, что нахмурился прошлой ночью и оделся камнем. Камни холма Большого Дяди режут детям ноги; следы и башмаки навеки потеряны в траве первого луга.
Рассматривая холм, Бесс Риб и Рубен сидят тихо. Они слышат, как Сэм говорит, что спуск с холма первого острова мягок, как шерсть и гладок, как лед под санками. Они вспоминают, как легок был спуск прошлой ночью.
Спокойный холм, говорит Сэм Риб, становится бешеным при восхождении. Пересекая холм юных, идет белая тропа камня и льда, со следами скользивших здесь ног или детских санок, несшихся вниз; на шаг в сторону - другая тропа, красного камня и крови, с трещинками следов поднимающихся детей, взбирается вверх. Спуск мягок, как шерсть. Потерпишь неудачу на первом острове, и холм восхождения оденется, укроется острым камнем.
Бесс Риб и Рубен, ни на мгновение не забывая о горбатых валунах и мелких камешках в траве, поворачиваются навстречу друг другу в первый раз за этот день. Сэм Риб уже создал ее и будет творить его, будет формировать и созидать и разыскивать остров и там растворяться в едином порыве. Он опять говорит им о грязи, но это не пугает их. И серые головки водорослей разрываются и никогда не набухнут опять в руках пловца. День восхождения окончен; пройден первый спуск, холм на карте любви, в руках у детей две ветки - каменная и оливковая.
Призрачные блудные сыны возвращаются этой ночью в покой холма, через пещеры и залы взбегая на крышу, опуская звездную кровлю, зажав в руках счастье. Перед ними раскинулась полосатая долина; трава ее двадцати лугов дает скоту корм; ночью животные движутся за изгородью и пьют теплую воду Идрис. Бесс Риб и Рубен бегут вниз с холма, и нежные камни тихи под и их ногами; все быстрее бегут они по боку Джарвиса, ветер в волосах, запахи моря проникают в их трепещущие ноздри с севера и юга, где нет моря, и, достигнув первого луга и края долины, они замедляют бег, находят свои башмаки, аккуратно лежащие в раздвоенном коровьем следу в траве.
Они застегивают пряжки на башмаках и бегут по стелющимся травам.
Здесь - первый луг, говорит Бес Риб Рубену.
Дети останавливаются, лунная ночь продолжается, из окружающей тьмы раздается голос.
Вы - дети любви, говорит голос.
Где ты?
Я - Джарвис.
Кто ты?
Здесь, мои дорогие, здесь, за изгородью с мудрой женщиной.
Но дети бегут от голоса за изгородью.
Здесь - второй луг.
Они останавливаются, чтобы перевести дыхание, и ласка с шумом пробегает у их ног.
Держи крепче.
Я буду держать тебя крепко.
Держитесь крепче, дети любви, говорит голос.
Кто ты?
Я - Джарвис.
Где ты?
Здесь, здесь, лежу с девой из Долджелли.
На третьем лугу человек Джарвис лежит, любя зеленую девушку, и он продолжает любить ее дух и пахнущее молоком и маслом дыхание, когда называет их детьми любви. Он любит хромоножку на четвертом лугу, и ее вывернутые ноги увеличивают эту любовь, и он проклинает наивных детей, которые нашли его с возлюбленной, у которой стройные ноги, на пятом лугу, ограничивающем четвертую часть всех лугов.
Рядом с Джарвисом девушка из тигровой бухты, и ее губы отпечатывают красное, разбитое сердце на его горле, и это - шестой луг, где пронеслась буря и где, избегая молота ее рук, он видит их невинность, два цветка, раскачивающихся в свином ухе. Роза моя, говорит Джарвис, но седьмая любовь исчезает в его руках, и пальцы тщетно пытаются схватить ее, удержать язву Гламоргана под восьмой изгородью. Святая женщина из монастыря Храма Божьего Сердца прислуживает ему девятый раз.
И дети на главном лугу кричат так, что голоса их поднимаются вверх, вверх и, отражаясь от десяти сфер полночного мира-за-изгородью, падают вниз.
Это ночь ответов, когда эхо одинокого голоса скорбно вторит двухголосому вопросу, звенящему в воздухе ударами вверх, вверх и вниз.
Мы, говорят они, это Джарвис, Джарвис под изгородью, в объятиях женщины, зеленой женщины, женщины плешивой как уличный торговец, Джарвис на бедрах монахини.
Они считают, как часто любили, а дети слышат это. Бесс Риб и Рубен слышат десять оракулов, которые осторожно окружают их. Через оставшиеся луга, навстречу шепоту последних десяти возлюбленных, навстречу голосу стареющего Джарвиса, сероволосые в предрассветных тенях, спешат они к Идрису. Остров сияет, лепечет вода, в каждом порыве ветра - движение тела, оставляющее след на ровной глади реки. Он снимает ее легкие одежды, и она складывает руки как лебедь. Обнаженный юноша стоит на ее плечах; она оборачивается и видит, как он ныряет в рябь ее следов. Сзади них из звука возникают голоса отцов.
Вверх по реке, зовет Бесс Риб, вверх по реке.
Вверх по реке, отвечает он.
И только теплая вода карты перехлестывает этой ночью через первый остров зверей, белый под луной.
ДОЙТИ ДО НАЧАЛА
Под легким навесом, в дурманном поле, необыкновенным весенним вечером, там, где в море качалась обшитая тонкими досками лодка с мачтой из кедра, корму ее устилали клювы и ракушки, шафранный парус был свернут, ребристые весла сложены; где выше чаек в едином полете аист, пеликан и воробей летели к концу океана до первой песчинки вечной суши, там, в круговороте песочных часов катилось в сумрак весны оперенное колесо по идущему вспять году; там, где на вековых камнях покоились по крупице выдолбленные каракули фигур, а игольным ушком, тенью нерва, раной в сердце, разъятыми волокнами и глиняной нитью были подчеркнуты пустые слова одиссеи об опавших лавровых листьях и сгорбленном дубе; в тот миг, когда лунный камень дробился в несметных бессмертных волнах, приносящих гибель, - там и тогда был рожден человек, чтобы дойти до начала. И, пробудившись там, где луна на сильных, зрячих руках, сцепленных за спиной, вознесла его до высот своего взгляда, и горстями выплеснула приливы на штормовое море, он упрямо одолевал преграду вечера, чтобы дойти до начала; словно дикий гусь, он устремлялся к небу и называл имена своих безумств по принесенному ветром списку могил и потоков. Кто же тот незнакомец, что нагрянул и градиной вклинился в лед, над снежными листьями морского куста тянулся к ее волосам и с высоты мачты из кедра проливался северным белым дождем над гонимым китами морем, взметенным до глазных впадин рыбацкого города на плавучем острове? Она блуждала белой солью, а птичье поле парило вокруг нее на одном крыле; в его вечно беспокойном сердце царил вечер; он слышал ее руки среди верхушек деревьев там прятались перья, а она расправляла пальцы над голосами - и мир утопал все глубже в сладкозвучном видении незнакомца, которому снилась трава, водяные твари и снег. Мир был испит до последней озерной капли; хлынули водопадом последние брызги, взбитые в мыльную пену у самой земли, словно небесный дождь отпустил свои тучи, и вот они падают, кувыркаясь, будто манна небесная, состряпанная из мягкобрюхих времен года, вперемежку с тяжелым градом, который рушится, рассыпая облако, повисшее то ли цветком, то ли пеплом, то ли взмахом гребненогой птицы, пожирающей падаль, рушится сквозь пирамиду, возведенную до хлябей небесных, где ласков неспешный поток окутанных дымкой листьев. Посреди волшебства, в глубоком море, был человек берега, исхлестанный волосами до самых глаз над исполинской грудью; его напряженные чресла звенели от ее голоса; белые медведи уплывали, а моряки тонули от сложенных ею песен, извлеченных ее руками и небылицами из его вставших дыбом волос; она лишала его страх слуха, и, не смолкая, звала к свету сквозь чашу змеисто-волосого голоса, все обращавшего в камень. Откровение оглядывалось назад через пронзенное плечо. Откуда она явилась из последней искры здравого смысла, или ее выплеснул первый китовый фонтан водной страны? Из последнего вселенского пожара, из пляски погребального огня, из угасшего светила, чей след еще тлеет, или оттуда, где первая озорная весна сметала на своем пути морские барьеры и кровавые садовые щеколды, увенчанная водой, погасившей свечу в горах? Чей образ метался в ветре, отпечатался на скале, чье эхо бьется в надежде на отклик? Змеились ее волосы цвета оперения иволги. Она пребывала в ненасытном соленом поле, в летописи и в камне, в потемневших скелетах и в море, застывшем на якоре. Она бунтовала во чреве мула. Она медлила в скачущих галопом поколениях. Она была громогласной в старой могиле, а под солнцем усмиряла дерзкий язык. Он угадал ее отверженный образ, нанесенный на карту ядовитой ступней кошмара, обрамленный ветром, рядом с оттиском ее пальца, который отбрасывал на ладонь перепончатую тень; он услышал вопрос прежнего эха: где скрыто мое начало - в гранитном фонтане, затмившем первое пламя, охватившее мир изваяний, или в костре с львиной гривой у порога последнего склепа? Чуть позже в тот вечер один голос сдвинул с места свет и водяные волны, один контур обрел желания, ускользающие туда, где в зеленом море золоченый жук оттеняет след осьминога одним ядом, напитавшим пену, а из четырех уголков карты один херувим в облачении острова своим дыханьем гонит облака к морю.
Они взяли по стакану молока с подноса, принесенного мистером Оуэном.
Не окажут ли нам святые джентльмены честь остаться на ночь?
За маленькой уютной стеночкой в миссис Оуэн шевелилась новая жизнь.
Она улыбнулась мистеру Дейвису, в этот раз уголки ее рта интимно сморщились; мистер Оуэн улыбнулся через плечо, и, застигнутый врасплох этими двумя улыбками, мистер Дейвис почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке. Она разделили эту непостижимую улыбку, а Шестеро стояли за ними.
- Мое дитя, - сказала из своего угла миссис Оуэн, - превзойдет величием всех великих.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Оуэн.
И мистер Дейвис, снова сбитый с толку, опустился на колени для молитвы и похлопал женщину по руке. Он возложил бы руки на складки ее платья, от бедра до бедра, благословляя через хлопковый саван неродившееся дитя, но из страха перед властью ее глаз сдержался.
- Твое дитя - это мое дитя, - сказал мистер Дейвис.
Его призрак сошелся с девственницей, с призраком девственницы, который после всех порывов мужней любви остался нетронутым, как цветок в чашке с молоком.
Но мистер Оуэн расхохотался, он хохотал, откинув голову, над сбившимися тенями, над маслом в чистой стеклянной лампе. Значит, есть еще семя, мешающееся с жаром, в старческих железах. Значит, есть еще жизнь в древних чреслах. Отец ослиных челюстей и верблюжьих блох с мохнатыми ножками, мистер Дейвис, раскачивался у него перед глазами как в тумане. Струя воздуха из легких мистера Оуэна могла бы унести старика под небеса.
- Это твое дитя, - сказала миссис Оуэн, и она улыбнулась тени между ними, тени евнуха, вписавшейся между изгибами их плеч.
Тогда мистер Дейвис снова улыбнулся, понимая, что это его тень. А мистер Оуэн, которого волновали не тени, а кровь, пульсирующая в его венах, улыбнулся им обоим.
Святые джентльмены окажут им честь и останутся на ночь.
И Шестеро обступили троих.
ПРОЛОГ К ПРИКЛЮЧЕНИЮ
Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.
- Уберите, - говорил я им тихо, - фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я - глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я - толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, - говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, - а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах - доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы - это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы не те дамы, у которых между грудей перья и которые откладывают яйца на стеганные одеяла. Проходя сквозь небоскребущий центр, где фонари следовали за мной, словно уклоняясь от ударов или словно деревья из нового священного писания, я отпихивал дьявола, неотступно следовавшего за мной, но похоть призраков его города кралась рядом, не отставая, сквозь арки по черным слепым улицам. И теперь, то в образе лысой улыбающейся девицы, этой причитающей распутницы с наручниками вместо сережек, или тощих девчонок, что живут, обчищая карманы, то в образе оборванки с навозными граблями, обмакнутыми в нечистоты, Искусивший ангелов нашептывал мне через плечо: Мы снимем с себя все, кроме подвязок и черных чулок, и будем долго любить тебя на постели из клубники со сливками, разве что оставим еще только ленту, прикрывающую соски. Мы не из тех дам, что вгрызаются за ухом в мозг или питаются жиром сердца. Я вспомнил бесполых сверкающих женщин в первые часы мира, который меня породил, и золотых бесполых мужчин, восхвалявших Господа в звуке формы. Набравшись сил в этом неожиданном блеске, я громко закричал: "Я держу Дьявола за бороду". Но недолговечные очертания все еще следовали за мной, и советник нечестивой наготы еще бранился у моих ног. Нет, неспроста забитые артерии города на каждом перекрестке и на каждом повороте тротуара бросали мне навстречу эти фигуры в формах звука, неспроста возникали силуэты, очерченные мелом фонарей, и шагающие остовы снов, выходящие из аллегорий более темных, чем вымыслы Земли, способной обернуться за время двенадцати солнц. Был другой, более важный смысл в пугалах с человечьими черепами, ковыряющих большим пальцем в носовых отверстиях, и в развеселых повесах-лакеях, скребущих подмышки в свете забегаловки, и в мертвеце, который, улыбаясь через бинты, положил руку мне на рукав и заговорил голосом нечеловеческого существа. Был другой, более важный смысл в разговорах переполненного чушью мужчины, расколотого от ануса до пупка, и его было больше в возбужденных дамах у твоих ног, чем в щепотке дьявольских наслаждений и остром запахе серы. Небеса и Преисподняя поменялись в этом городе местами. И я видел Бога Израиля в образе разукрашенного мальчика, а также Люцифера в женской сорочке, поливающего мочой Аллеи Дамароид из окна. Любуйтесь теперь, вы, сверкающие созданья, на падение настройщика арф, на рисовальщика ветров, лежащего в сточной канаве, как мешок дерьма. Высокие надежды лежат вперемешку с разбитыми бутылками и поясом с подвязками, белая грязь падает, как перья, и из Двора Маточных Колец выходит Епископ Безделья, одетый крысоловом, и святая сестра в Гамарош Мьюз затачивает свой клык о кусок красного железняка, и двое ласок спариваются на алтаре Святого Павла. И это - идея богопротивная или замысел богов падших, чьи приветственные крики заставляют расти и переплетаться кривые шпили рогов на набыченных лбах, которые витиевато сообщают мне о присутствии того, кто унижает людей, и когда я отталкиваю облаченного в саван и разваливающегося, как капуста, врага справа с неприкрытой левой стороны утверждаются мои великие друзья, мои наперсники. Тот, кто, изображая чародея, проявлялся одновременно в дюжине отдающих серой кивков головы и призывал дюжиной ртов одновременно: Мы будем голые, как кособедрые азиатские королевы твоих снов, - тот был символом истории о путешествии по городу символов. И нечто, выскользнувшее с быстротой змеи из нор в основании соборных колонн и оставляющее свои следы на пепельных границах четырех сторон света, тоже было символом путешествия по этому городу. Символы этого города корчились передо мной в образе женщины с мышиным хвостом и священной змеи. И одним и тем же красным рогом я расправился с этим двойным видением, распоров меховой корсет и кожаную куртку. Мы будем голые, сказал мерцающий там и сям Козлоногий, как иудейка, распятая между ножек кровати. Все мы - метафоры звука формы в форме звука, сломай нас, - и мы примем другую форму. Сбоку от меня женщина и змея бешено крестили воздух. Я увидел звездопад, разбивший облако, и, выбежав, лавируя между дамскими шляпками и колесами, на улицы болезненного света, я заметил преподобного Дэниела, который преследовал раскрашенную тень.
Мы вошли в "Семь Грехов". Две босоногие девчонки танцевали на опилках, и бутылочные осколки разлетались из-под их ног во все стороны. Какая-то негритянка ослабила завязки желтого платья и оголила грудь, подставив под черную плоть тарелку. Купите полкило, сказала она и ткнула грудью в лицо Дэниела. Он смотрел на женщин, движущихся на нас желтым шумливым морем и схватил полуголую негритянку за запястье. Как женщина, стоявшая у ворот крепости, она сказала: "Как ты силен, любимый!" - и взасос поцеловала его. Но прежде чем это море сомкнулось вокруг нас, мы вышли сквозь вертящиеся двери на улицу, где лунный свет зимней полуночи, уже не такой белый, как соль, висел в безветрии над городом. Только враги ночи могли сделать светильник из дьявольского ока, но мы следовали по перекресткам за полуночным сиянием, как два потусторонних брата мы ступали по блестящему узорному полотну. В своих волглых шляпах и плащах, в мерцании витрин, люди на тротуаре налетали на нас, и мальчишка-разносчик схватил меня за рукав. Купите календарь, сказал он. Какой горький конец года. Звездопад прекратился, небо казалось дырой в пространстве. Сколько, сколько еще, о повелитель градин, будет раскачиваться мой город и семь смертных морей, застыв бесприливно, будут ждать восхода луны и горького конца, и последнего прилива, который завершит полный цикл. Дэниел стенал, следуя за полуночным сиянием до дверей "Смертной Добродетели", там свет померк, и семь узорных полотен потускнели. Мы целую вечность взбирались по ступенькам башни над морем и кричали с ее верхушки в голос, время от времени пугая друг друга заржавленной дыбой и железной девой, поджидавших в темных углах. Дорогу Его Преподобию с другом! Входя в "Смертную Добродетель", мы услышали из деревянной трубы громкоговорителя над центральным зеркалом свои имена, и пока вещал оракул, сквозь дом мы увидели в стекле два искаженных гримасой лица. Дорогу, неслось из громкоговорителя, Дэниелу, королю Разрушения, Его Преподобию Сатане, бражнику с Кухни Фатума и его другу - главе всех призраков. Является ли толкователь манускрипта человечества, знаток его ходячих глав, спросил трубоголовый, членом моей "Смертной Добродетели"? Поставьте ему пиявку. Дорогу, кричало видение, смелому и голому господину Мечтателю с самой голубой кровью по эту сторону кровавого моря. Когда расступилось море лиц и от стойки отлипли голоспинные девицы и мужчины на ходулях, связанные по рукам и ногам, со спичечными талиями и грудями, как у женщин, когда начали они выискивать в комнате укромные уголки, мы пробились к огнедышащим бутылкам. Коньяк для мечтателя и пилигрима, произнес деревянный голос. Господа, сказал живой громкоговоритель, я угощаю, сама смерть у меня в гостях. А потом, в острые утренние часы, когда нас окружали безжизненные лица пьяниц и вой потерянных голосов, и слова единственного электрического видения, Дэниел, волосатый донельзя, в первый раз, рыдая, рассказал мне о смерти, идущей на город, и об утраченном герое его сердца. И не может быть перемирия между золотыми бесполыми певцами и пахнущими серой гермафродитами, между летучим зверем и шагающей птицей, чьи рог и крыло бьются за нас. Я мог зажечь голоса огнедышащих дев, моргающих в моем стакане, мог поймать коньячно-коричневого зверя и птицу, плавающих в дыму у моих глаз, и расцеловать двурогого ангела. Нет, неспроста именно эти две неосязаемые коньячные девы окружили плачущего Дэниела со шприцем в руках. Обнажите кокаиново-бледные ноги, вы, дамы, для игл; Громопреподобный Дэниел станет и врачом и исцеляющим лекарством.
С мертвых улиц в комнату начал врываться ветер; с башни, где стояли дыбы и лежали в цепях двое мужчин, и дыра разверзлась в стене, до нас доносились наши собственные крики, блуждающие среди коньячных паров и музыки из громкоговорителя; в башенной агонии мы лапали танцующие в клубе очертания, негритянских девушек с татуировками от сосков до плеч в виде белых танцующих очертаний и других, одетых в платья из камышей с улиточными головами и увенчанных оленьими рогами. Но они ускользали от нас в резиновые углы комнаты, где незримо поджидали их черные любовники, музыка становилась все громче, пока крики с башни не потонули в ней; и снова Дэниел пустился за раскрашенной тенью, которая сквозь дым и толпу танцующих привела его к грязному окну.
Перед ним, свернувшись калачиками улиц и домов, лежал город, спящий в свете собственных звезд из железа и красного воска, с искусственной луной наверху и шпилями, пересекающими ложе. Трясясь рядом с Дэниелом, я глядел вниз на незадымленные крыши и на прогоревшие свечки. Разрушение пошло на нет. Медленно комната позади нас поплыла, как четыре потока, сливаясь сквозь семь сточных канав в черное море. Волна, поймавшая губами живой громкоговоритель, поглотила дерево и музыку; в последний раз гороподобная волна закрутила пьяных и утянула их из светлого мира в баюкающую морскую колыбель; мы увидели, как волна прыгнула и подмяла под себя последний яркий глаз, последняя окровавленная голова переломилась, как соломинка, и покатилась, рыдая, в бурлящую воду. Во всем городе остались только мы с Дэниелом. Воды разрушительного моря плескались у наших ног. Мы увидели звездопад, разорвавший ночь. Стеклянные огни на железе погасли, и волны набросились на тротуар.
КАРТА ЛЮБВИ
Здесь, говорит Сэм Риб, обитают двугорбые звери. Он указывает на карту Любви, все пространство которой занимают моря, острова, какие-то странные континенты с темными пятнами лесов по краям. Двугорбый остров, через который проходит линия экватора, прогибается от прикосновения его пальца, морщится, как пораженная кожа на теле человека; окружающее остров море, кровавого цвета, волнуется, приходит в движение. Крохотные зерна, выносимые морским приливом, рассыпаются по гулкому побережью; песчинки множатся; сменяют друг друга времена года; лето в своем родительском гневе спускается к осени и первым уколам зимы, покидает остров, выпускает из пещер на свободу четыре главных ветра.
Здесь, говорит Сэм Риб, погружая пальцы в холмы маленького острова, обитают первые звери любви. И здесь потомство первой любви соединяется, он знает это, с травами, которые вылизывают свои молодые побеги, с их собственным дыханием и соком, питавшими первые всходы; это - любовь, но, пока не наступит весна, она не услышит и слова в ответ от тех былинок, что появятся потом.
Бесс Риб и Рубен замечают зеленое море вокруг острова. Оно проникает в расселины и трещины, бежит, как ребенок, по своей первой пещере. Под поверхностью моря замечают они каналы, выписанные как на плане, каналы соединяют первый остров зверей с заболоченными континентами. Студенистые растения бесстыдно вылезают из болот, кипят в траве яды, стекающие с пера, в болотах идет спаривание - дети краснеют.
Здесь, говорит Сэм Риб, властвуют две бури. Он чертит пальцем слегка расплывчатые треугольники двух ветров и рты двух угловатых херувимов. Бури перемещаются в одном направлении. По одной ползут они через мерзкую топь, в тени собственных дождей и снегопадов, в звуке собственного дыхания, предвкушая новую боль. Бури, как дети, девочка и мальчик, идут через беснующийся мир, через шторм на море, волочащийся под ними, сквозь облака, распадающиеся в своем движении на множество лоскутков и пристально вглядывающиеся в холодную стену ветра.
Возвращайтесь, призрачные блудные сыны, в лабораторию отца своего, произносит с пафосом Сэм Риб, и ты, упитанный телец, возвращайся в пробирку. Он указывает на меняющие свой лик земли; чернильные линии каждой бури пересекают глубокое море и следующую трещину между мирами влюбленных. Херувимы дуют усерднее; ветры двух беснующихся бурь и водяная пыль единого моря несутся, обгоняя друг друга; бури останавливаются на пустынном берегу двух соединившихся территорий. Две беззащитные башенки покоятся на двух-сердцах-в-зерне миллионов песчинок, которые смешиваются, так об этом говорят стрелы на карте, и образуют единую опору. Но чернильные стрелы отбрасывают их назад; две слабеющие башенки, мокрые от любви, дрожат от ужаса первого слияния, и две бледные тени несутся над землей.
Бесс Риб и Рубен поднимаются на холм, что смотрит каменными глазами на полосатую долину; затем, держась за руки, напевая, сбегают они с холма вниз, снимают башмаки в мокрой траве первых двадцати лугов. В долине обитает дух, который является, когда все холмы и деревья, все скалы и потоки уже погребены под западной смертью. Здесь - первый луг, где сумасшедший Джарвис сто лет назад сеял семя свое в живот плешивой девушки, которая пришла из далекой страны и лежала с ним в муках любви.
Здесь - четвертый луг, место чудес, где мертвый может подняться, шатаясь, из могилы или падшие ангелы сражаться над водой потоков. Укрывшийся глубже в почву долины, чем слепые корни, что сменяют друг друга в прорытых ими и до них норах, дух четвертого луга встает из тьмы, обнажая бездну и мрак во всех сердцах, что идут черед долину опять и вновь от границ горной страны.
На десятом и главном лугу Бесс Риб и Рубен стучат в дверь хижины и спрашивают, где находится первый остров, окруженный холмами любви. Они стучат с черного хода и получают невнятный ответ.
Босые, рука об руку, бегут они через оставшиеся десять лугов к воде Идрис, где ветер пахнет морскими водорослями и долиной и дух мокр от дождя. Но спускается ночь, рука лежит на бедре, и блики плывущего с реки тумана откуда-то издалека тянут за собой новые миражи, все ближе и ближе. Контуры острова, окруженного стеной тьмы, возникают в полумиле вверх по реке. Тихо, ступая на цыпочках, Бесс Риб и Рубен сходят к ласковой воде. Тень острова растет на глазах, они разжимают пальцы, скидывают легкие одежды и, обнаженные, мчатся к реке.
Вверх по реке, вверх по реке, шепчет она.
Вверх по реке, вторит ей он.
Вода увлекает, несет их вниз по реке, но они отбиваются от течения и плывут к медленно вырастающему острову. Тогда ил поднимается со дна реки и лижет ноги Бесс.
Вниз по реке, вниз по реке, кричит она и отбивается от грязи.
Рубен, опутанный водорослями, борется с их серыми головками, что захлестывают его руки, и следит за ее спиной, удаляющейся к берегу, где долина выходит к морю.
Но пока Бесс плывет, вода щекочет ее, охватывает, обнимает.
Любовь моя, кричит Рубен, возбужденный прикосновением воды и водорослей.
И когда стоят они, обнаженные, на двадцатом лугу, любовь моя, шепчет она.
Первый страх отталкивает их друг от друга. Мокрые, как были, натягивают они одежду.
Через луга, говорит она.
Через луга к холмам, к холму-дому Сэма Риба, как слабеющие башенки бегут дети; их больше ничто не связывает; они смущены, сбиты с толку грязью и краснеют при первом прикосновении туманной островной воды.
Здесь обитают, говорит Сэм Риб, первые звери любви. В прохладе нового утра дети слушают, боясь даже шевельнуться. Он опять касается прогибающегося холма, который возвышается над островом, и отмечает движение перекрещивающихся каналов, соединяющих болото с болотом, зеленое море с морем более темным и все холмы любви и острова в одну территорию.
Здесь смешиваются травы и луг, и песчинки, говорит Сэм Риб, и разделенные воды соединяются сами и их соединяют. Солнце - с травой и лугом, песок - с водой, а вода - с зеленой травой. Все это переплетается, и соединяют все это ради рождающей и защищающей земли. Сэм Риб соединяется с зеленой женщиной, как Большой Дядя Джарвис со своей плешивой девушкой, соединяется он с мягкой водой ради рождения и защиты ребенка, который краснеет за него. Он замечает, что болотистые континенты лежат так близко к первому зверю, перевернувшемуся на спину, как и круг сдвоенных зверей под таким же высоким холмом, как холм Большого Дяди, что нахмурился прошлой ночью и оделся камнем. Камни холма Большого Дяди режут детям ноги; следы и башмаки навеки потеряны в траве первого луга.
Рассматривая холм, Бесс Риб и Рубен сидят тихо. Они слышат, как Сэм говорит, что спуск с холма первого острова мягок, как шерсть и гладок, как лед под санками. Они вспоминают, как легок был спуск прошлой ночью.
Спокойный холм, говорит Сэм Риб, становится бешеным при восхождении. Пересекая холм юных, идет белая тропа камня и льда, со следами скользивших здесь ног или детских санок, несшихся вниз; на шаг в сторону - другая тропа, красного камня и крови, с трещинками следов поднимающихся детей, взбирается вверх. Спуск мягок, как шерсть. Потерпишь неудачу на первом острове, и холм восхождения оденется, укроется острым камнем.
Бесс Риб и Рубен, ни на мгновение не забывая о горбатых валунах и мелких камешках в траве, поворачиваются навстречу друг другу в первый раз за этот день. Сэм Риб уже создал ее и будет творить его, будет формировать и созидать и разыскивать остров и там растворяться в едином порыве. Он опять говорит им о грязи, но это не пугает их. И серые головки водорослей разрываются и никогда не набухнут опять в руках пловца. День восхождения окончен; пройден первый спуск, холм на карте любви, в руках у детей две ветки - каменная и оливковая.
Призрачные блудные сыны возвращаются этой ночью в покой холма, через пещеры и залы взбегая на крышу, опуская звездную кровлю, зажав в руках счастье. Перед ними раскинулась полосатая долина; трава ее двадцати лугов дает скоту корм; ночью животные движутся за изгородью и пьют теплую воду Идрис. Бесс Риб и Рубен бегут вниз с холма, и нежные камни тихи под и их ногами; все быстрее бегут они по боку Джарвиса, ветер в волосах, запахи моря проникают в их трепещущие ноздри с севера и юга, где нет моря, и, достигнув первого луга и края долины, они замедляют бег, находят свои башмаки, аккуратно лежащие в раздвоенном коровьем следу в траве.
Они застегивают пряжки на башмаках и бегут по стелющимся травам.
Здесь - первый луг, говорит Бес Риб Рубену.
Дети останавливаются, лунная ночь продолжается, из окружающей тьмы раздается голос.
Вы - дети любви, говорит голос.
Где ты?
Я - Джарвис.
Кто ты?
Здесь, мои дорогие, здесь, за изгородью с мудрой женщиной.
Но дети бегут от голоса за изгородью.
Здесь - второй луг.
Они останавливаются, чтобы перевести дыхание, и ласка с шумом пробегает у их ног.
Держи крепче.
Я буду держать тебя крепко.
Держитесь крепче, дети любви, говорит голос.
Кто ты?
Я - Джарвис.
Где ты?
Здесь, здесь, лежу с девой из Долджелли.
На третьем лугу человек Джарвис лежит, любя зеленую девушку, и он продолжает любить ее дух и пахнущее молоком и маслом дыхание, когда называет их детьми любви. Он любит хромоножку на четвертом лугу, и ее вывернутые ноги увеличивают эту любовь, и он проклинает наивных детей, которые нашли его с возлюбленной, у которой стройные ноги, на пятом лугу, ограничивающем четвертую часть всех лугов.
Рядом с Джарвисом девушка из тигровой бухты, и ее губы отпечатывают красное, разбитое сердце на его горле, и это - шестой луг, где пронеслась буря и где, избегая молота ее рук, он видит их невинность, два цветка, раскачивающихся в свином ухе. Роза моя, говорит Джарвис, но седьмая любовь исчезает в его руках, и пальцы тщетно пытаются схватить ее, удержать язву Гламоргана под восьмой изгородью. Святая женщина из монастыря Храма Божьего Сердца прислуживает ему девятый раз.
И дети на главном лугу кричат так, что голоса их поднимаются вверх, вверх и, отражаясь от десяти сфер полночного мира-за-изгородью, падают вниз.
Это ночь ответов, когда эхо одинокого голоса скорбно вторит двухголосому вопросу, звенящему в воздухе ударами вверх, вверх и вниз.
Мы, говорят они, это Джарвис, Джарвис под изгородью, в объятиях женщины, зеленой женщины, женщины плешивой как уличный торговец, Джарвис на бедрах монахини.
Они считают, как часто любили, а дети слышат это. Бесс Риб и Рубен слышат десять оракулов, которые осторожно окружают их. Через оставшиеся луга, навстречу шепоту последних десяти возлюбленных, навстречу голосу стареющего Джарвиса, сероволосые в предрассветных тенях, спешат они к Идрису. Остров сияет, лепечет вода, в каждом порыве ветра - движение тела, оставляющее след на ровной глади реки. Он снимает ее легкие одежды, и она складывает руки как лебедь. Обнаженный юноша стоит на ее плечах; она оборачивается и видит, как он ныряет в рябь ее следов. Сзади них из звука возникают голоса отцов.
Вверх по реке, зовет Бесс Риб, вверх по реке.
Вверх по реке, отвечает он.
И только теплая вода карты перехлестывает этой ночью через первый остров зверей, белый под луной.
ДОЙТИ ДО НАЧАЛА
Под легким навесом, в дурманном поле, необыкновенным весенним вечером, там, где в море качалась обшитая тонкими досками лодка с мачтой из кедра, корму ее устилали клювы и ракушки, шафранный парус был свернут, ребристые весла сложены; где выше чаек в едином полете аист, пеликан и воробей летели к концу океана до первой песчинки вечной суши, там, в круговороте песочных часов катилось в сумрак весны оперенное колесо по идущему вспять году; там, где на вековых камнях покоились по крупице выдолбленные каракули фигур, а игольным ушком, тенью нерва, раной в сердце, разъятыми волокнами и глиняной нитью были подчеркнуты пустые слова одиссеи об опавших лавровых листьях и сгорбленном дубе; в тот миг, когда лунный камень дробился в несметных бессмертных волнах, приносящих гибель, - там и тогда был рожден человек, чтобы дойти до начала. И, пробудившись там, где луна на сильных, зрячих руках, сцепленных за спиной, вознесла его до высот своего взгляда, и горстями выплеснула приливы на штормовое море, он упрямо одолевал преграду вечера, чтобы дойти до начала; словно дикий гусь, он устремлялся к небу и называл имена своих безумств по принесенному ветром списку могил и потоков. Кто же тот незнакомец, что нагрянул и градиной вклинился в лед, над снежными листьями морского куста тянулся к ее волосам и с высоты мачты из кедра проливался северным белым дождем над гонимым китами морем, взметенным до глазных впадин рыбацкого города на плавучем острове? Она блуждала белой солью, а птичье поле парило вокруг нее на одном крыле; в его вечно беспокойном сердце царил вечер; он слышал ее руки среди верхушек деревьев там прятались перья, а она расправляла пальцы над голосами - и мир утопал все глубже в сладкозвучном видении незнакомца, которому снилась трава, водяные твари и снег. Мир был испит до последней озерной капли; хлынули водопадом последние брызги, взбитые в мыльную пену у самой земли, словно небесный дождь отпустил свои тучи, и вот они падают, кувыркаясь, будто манна небесная, состряпанная из мягкобрюхих времен года, вперемежку с тяжелым градом, который рушится, рассыпая облако, повисшее то ли цветком, то ли пеплом, то ли взмахом гребненогой птицы, пожирающей падаль, рушится сквозь пирамиду, возведенную до хлябей небесных, где ласков неспешный поток окутанных дымкой листьев. Посреди волшебства, в глубоком море, был человек берега, исхлестанный волосами до самых глаз над исполинской грудью; его напряженные чресла звенели от ее голоса; белые медведи уплывали, а моряки тонули от сложенных ею песен, извлеченных ее руками и небылицами из его вставших дыбом волос; она лишала его страх слуха, и, не смолкая, звала к свету сквозь чашу змеисто-волосого голоса, все обращавшего в камень. Откровение оглядывалось назад через пронзенное плечо. Откуда она явилась из последней искры здравого смысла, или ее выплеснул первый китовый фонтан водной страны? Из последнего вселенского пожара, из пляски погребального огня, из угасшего светила, чей след еще тлеет, или оттуда, где первая озорная весна сметала на своем пути морские барьеры и кровавые садовые щеколды, увенчанная водой, погасившей свечу в горах? Чей образ метался в ветре, отпечатался на скале, чье эхо бьется в надежде на отклик? Змеились ее волосы цвета оперения иволги. Она пребывала в ненасытном соленом поле, в летописи и в камне, в потемневших скелетах и в море, застывшем на якоре. Она бунтовала во чреве мула. Она медлила в скачущих галопом поколениях. Она была громогласной в старой могиле, а под солнцем усмиряла дерзкий язык. Он угадал ее отверженный образ, нанесенный на карту ядовитой ступней кошмара, обрамленный ветром, рядом с оттиском ее пальца, который отбрасывал на ладонь перепончатую тень; он услышал вопрос прежнего эха: где скрыто мое начало - в гранитном фонтане, затмившем первое пламя, охватившее мир изваяний, или в костре с львиной гривой у порога последнего склепа? Чуть позже в тот вечер один голос сдвинул с места свет и водяные волны, один контур обрел желания, ускользающие туда, где в зеленом море золоченый жук оттеняет след осьминога одним ядом, напитавшим пену, а из четырех уголков карты один херувим в облачении острова своим дыханьем гонит облака к морю.