23
   Изведав последнюю печаль, он стоял в комнате у распахнутого окна. И ночь была островом в море тайны и смысла. И голое из ночи был голосом покоя. И лик луны был ликом смирения.
   Он узнал последнее чудо перед могилой и тайну, которая удивляет и сплачивает небо и землю. Он знал, что оказался бессилен пред оком Божиим и оком Сириуса, пытаясь сберечь свое волшебство. Женщина открыла ему, как удивительна жизнь. И вот теперь, когда, наконец, он постиг ликование и восторг крови в деревьях и измерил глубину заоблачного колодца, он должен закрыть глаза и умереть. Он открыл глаза и посмотрел на звезды. Миллионы звезд выписывали буквы одного и того же слова. И слово из звезд было ясно начертано в небе.
   24
   Мышь выбралась из норки и одиноко стояла на кухне посреди сломанных стульев и разбитой посуды. Ее лапки застыли на фигурках птиц и девушек, которыми был расписан пол. Как можно тише она вползла обратно в норку. Как можно тише она пробиралась между стенами. В кухне не осталось ни звука, кроме звука мышиных коготков, царапавших доски.
   25
   На карнизах психиатрической лечебницы все еще чирикали птицы, и сумасшедший, прижавшись к решетке окна над гнездами, лаял на солнце.
   Невдалеке от центральной дорожки девочка, встав на скамейку, подзывала птиц, а на квадратной лужайке танцевали три старухи, взявшись за руки, кокетливо морщась от ветра, под музыку итальянского органа, что доносилась из большого мира.
   Весна пришла, сказали санитары.
   КОНСКИЙ ХОХОТ
   Он увидел чуму, въезжающую в деревню на белом коне. Разъедаемый раком всадник, увенчанный чиреем, как шляпой, проскакал галопом по траве, булыжнику и разноцветному холму. "Чума! Чума!" - закричал местный Том, когда конь на горизонте задрал белую голову, принюхиваясь к звездам. На улицу вышли булочник с яйцом в руках и мясник в окровавленном фартуке. Они повернулись за указующим пальцем, но лошадь исчезла, а деревья, плохие свидетели, и птицы, метавшиеся по небу, не произнесли предупреждения трущобам священника или прикованным в кабинете Эплевелина скворцам. "Белая, - сказал местный Том, - что ваше яйцо". Он вспомнил сочащуюся голову всадника и тихо прошептал: "Красная, как мамашин кострец в вашем окне". Тучи потемнели, солнце спряталось, внезапный яростный порыв ветра повалил три ограды, и коровы с синими от чумы глазами лениво принялись обгладывать посевы посреди поля. Яйцо упало, и красный желток просочился между камнями булыжной мостовой, а белок смешался с дождем, каплющим с багряного фартука. Булочник с испачканной рукой и мясник, держа на весу вымазанные телятиной руки, ушли. Местный Том двинулся в сторону горизонта, туда, куда указывал его палец, и где исчез, топнув копытом, чумной конь, и добрался до темной церкви, а дождь, которому надоело копаться в земле, снова скрылся в туче. Том бежал между могил, где черви копошились в ладонях лавочников. Каменная грудь миссис Эплевелин возвышалась из травы. Он потихоньку открыл дверь и вошел к священнику, молящемуся в проходе между рядами за разоружение. "Укроти силы армии и флота", - донеслось до него бормотание старика-священника, взывавшего к Христу из цветного стекла, который слышал крики из Кардиффа и с дымящегося Запада и улыбался над ним, как коза. "Укроти территориальные войска", - молился священник. И в гневе Господь поразил его. Чума пришла, - сказал местный Том. Эплевелин на хорах за органом добрался до басов. Под дикий органный аккомпанемент белая чума проплыла по церкви. Священник и грешник стояли под изображением Святого Семейства, и в рыжине каждого нимба им виднелась толика крови. И в отзвуках каждого аккорда одному слышался голос Бога разящего, а другому - конское ржание, конский хохот.
   Скворцы умирали один за другим; последняя птица под вечер засвистала сквозь боль в зобу. Оторвавшись от музыки и созерцания небес, Эплевелин, выходя на дорогу, услышал голос последнего скворца. Почему, недоумевал он, моя скворцовая паства не приветствует меня? Каждый божий день они теряли разум и бились в оконные рамы, глядя на мир, который летает, взывая к нему, они царапали стекло и обдирали крылья о покрытый известкой подоконник. Шесть скворцов, холодных и окоченевших, лежали на коврике у его ног, седьмой еще стонал. Пока его не было дома, смерть одним махом прибрала шестерых певцов. Тот, Который Заботится О Каждом Воробье, забыл о моих скворцах, - сказал Эплевелин. Он низвергнул большую, кровавую смерть, и ослабевшая смерть выдавила последнюю порцию зловонного воздуха из птичьих трупиков.
   Чума, чума, кричал, стоя под вновь начавшимся дождем, местный Том. Там, где умирал среди деревьев дом гробовщика, он, как Эплевелин, выкликал большую, кровавую смерть; он слышал, как грачи копошатся в ветвях и видел скачущий галопом призрак. Деревья пахли мышами и опиумом; для Тома это были два запаха, присущие адскому зверю, несущемуся по краю могилы. И совы, что кормятся мышами, сидели на ветвях деревьев, и розовые пасти цветков, питающихся опиумом, нависали прямо над землей. Обращаясь к дымоходам Последнего Приюта и единственному освещенному окну, он звал чуму. Из дома вышел гробовщик в сюртуке; не доверяя лунному свету, он нес в руке, обтянутой перчаткой, зажженную свечу, свеча отбрасывала три тени. Адресуясь к средней тени, Том сказал о белом всаднике.
   Должен ли я счесть живых, оставшихся в Уэльсе? - спросила левая тень.
   Чума скакала на коне, - повернулся Том налево и услышал ответ темной тени справа.
   Что пользы от человека, который работает на мертвых? Священник, с трубкой в руке, вдохнул мертвенный дым из ноздрей мчащегося коня, который ржал теперь на далекой африканской горе. При ярком свете луны тьма становилась глубже, и священник, пораженный Господом, пересчитал свои богатства: пылающий огонь, искры в табаке и очертания глубокой чаши. Огонь это ад, чернота, сжигаемая, как сорная трава и опийный мак, растущий из дымящейся земли. Линии чаши, которые повторяли очертания его могилы - это линии сорного мира; искры в табаке угасали; сорная трава опутывала ноги священника, предупреждая его о падении, более долгом, чем падение с небес, и о сне, более глубоком, чем опийный.
   Булочник и мясник этой ночью спади, их женщины спали рядом с ними. Булочник и мясник без затей овладели своими женщинами, а те в который раз лишились ради них привычной девственности; их воздетые спасители перекрещивали то, что я зову волосистыми холмами. Наверху, в спальнях над лавками, где лежали холодные яйца, утратившие жизнь, где в ларях с подтухшим мясом ночь напролет копошились крысы, лавочники даже не думали о смерти. Однако в запруженном пространстве между животом и бедрами они ощущали старания третьего любовника. Смерть в крайнем хряще размалывала минуты, и когда в часовне Кэтмарва пробило полночь, башни пали.
   Должен ли я счесть оставшихся в живых? Вот, - сказал гробовщик, указывая на очертания ночи в незашторенном окне своей конторы, - это могила для тех, кто ходит и дышит. Здесь лежит спящее тело, плоть, что зажгла свечу, тающий воск человеческий.
   Иди домой и умри, - вот что сказал он местному Тому, и то же повторил он безумной луне, вспоминая историю о разорителях могил, которые отрыли на Кэтмарвском кладбище говорящий труп. Гробовщик слышал, как вокруг него умирают мертвецы, и живой человек, в рабочем сюртуке, почти вросшим в плечи, расшвырял гравий на подъезде к Последнему Приюту. Кэтмарв, лежащий в кровавой ванне, спокойно спал до рассвета. Том качался на заборе, булочник и мясник застыли под боком у своих возлюбленных, а священник сидел с прогоревшей трубкой в зубах. Эплевелин освежевал шестерых скворцов; в конце концов он повалился на пол, сжимая в руках пригоршни красных изломанных перьев; седьмая птица, голая, как и ее мертвые собратья, все еще дрожа, пела на побеленном подоконнике.
   Чума идет на нас, сказал мистер Монтгомери, гробовщик, ибо отзвуки смерти наполняли ветер, и он нес повсюду запах разлагающейся плоти.
   Маленькое пятнышко чумы на шкуре Западного Уэльса расползалось по жилам графства, превращаясь в огромный круг, наполненный невидимыми семенами болезни; смерть, напитавшая наросты на деревьях, отравляла зеленые почки и красила свежими язвами родимые пятна леса. Мистер Монтгомери швырнул в лицо чуме стакан с уксусом, стакан разбился об оконную раму, и уксус потек по треснувшему стеклу. Он заткнул картонками каждую щель и трещину; вдыхая струящуюся кислоту, он затыкал их тряпками, чтобы отгородиться от ночи; он запер дверь своего деревянного дома и заколотил ее досками, забил все щели в углах, пока комната не превратилась в гроб с дымоходом. Тогда он снял с полки книгу своей матери.
   Снадобья от болезней тела и от болезней духа, вещества для воскрешения, заговоры от смерти, бормотал Браунвен Монтгомери. Рука, написавшая квадратными буквами это послание планете людей, сжимала червя, и дождь вбил эти буквы в ее неумершее имя; иносказательно она описала Кэтмарвскую чуму, и белый конь - это конь блед, и промчится он по холму, и всадник его будет с окровавленной головой. "Возьми, - прочел Браунвен, - птичью кровь и человечье семя. Возьми семя мертвеца и птицу, чашу смерти, и слей птичью кровь и мертвенный сок в чашу. Размешай пальцем, и если - мертвым пальцем, то выпей мое варево за меня". Гробовщик отбросил чашу в сторону. И была птица, и был человек в незапертой комнате, и чума в чреслах, и перо, щекочущее плоть и кровь, и поднятый палец среди деревьев и глаз в небе. Это - его обычное видение; чума не может заслонить глаз, так же, как ветер в деревьях не расслоит ноготь на том пальце. Сняв замки и засовы с гроба с дымоходом, он вышел в это ночное видение; ночь состояла из крови одной птицы, семени одного человека и одного пальца, указующего на мир, что вверху. Он прошел лесом и оказался на пыльной дороге, отовсюду ведущей в Уэльс - и слева, и справа, и с севера, и с юга, и снизу, где поля, и сверху, где глаз. Глядя на неподвижные деревья в темноте он, наконец, добрался до дома Эплевелина. Открыл калитку и двинулся по дорожке. Эплевелин лежал в своем кабинете, шесть ощипанных скворцов лежали рядом с ним, седьмой стонал. "Возьми, возьми, - сказал Браунвен в сторону Кэтмарвского кладбища, - птичью кровь". Он поднял с пола мертвую птицу, разорвал ей горло и собрал в ладони холодную кровь. "Выпей мое варево за меня", - сказал он в ухо священнику. На буфете он нашел чашку и наполовину наполнил ее кровью скомканного скворца. "Хоть он и гниет, ему придется подождать, пока я выпью за нее ее варево", - сказал мистер Монтгомери в сторону органиста. "Возьми, возьми, - сказала его мать, - семя человечье". Он выскочил на улицу, слыша, как последний скворец поет о новой смерти.
   Местный Том качался на заборе. Он не почувствовал, как скользнул по его пальцу большой складной нож, и то, что его обручальное кольцо из травы расплелось, нимало его не обеспокоило.
   Мертвый священник сидел в кресле, он не вскрикнул, когда брюки свалились к башмакам, и обещанное наполнило колпачок от авторучки.
   Чашка была полна. Мистер Монтгомери помешал в ней пальцем, на котором недавно было обручальное кольцо, и выпил содержимое на Кэтмарвском кладбище рядом с могилой матери. Потекла красная жижа. Могилы закружились вокруг него, каменные ангелы всколыхнулись на своих постаментах, и крышки гробов, не видимые безмолвному выпивохе, заскрипели на петлях. Яд проник в него, и он завертелся, наступив одной ногой на материнскую могилу. Мертвый Кэтмарв дернулся из деревянного селения к волосистому холму. Волосы на голове гробовщика встали дыбом. Кровь в его крови и холодная капля семени священника изменили его сущность, он измерил ущербность луны; неподвижное солнце скатилось вниз, и галактика, которую он не мог свести на землю, развалилась надвое и на сотню звезд. Три дня унеслись с ветром, четвертый занялся в безоблачном небе и снова потонул в бесконечных ударах колокола на часовне. Четвертая ночь встала как мужчина, затем видение изменилось, и лунная женщина осветила кладбище. Он измерил ущербность солнца. "Слишком много дней", - сказал он, чувствуя тошноту от материнского зелья и отравленных часов, что снова и снова проходили мимо него, оставив на гравии какой-то коврик и кость в белом сюртуке. Но пока шло время, мертвецы устали от ожидания. Том, которому было неудобно на заборе, поднял четырехпалую руку, чтобы подавить зевок, который разорвал остатки уцелевшей на его лице кожи. Булочник и мясник почувствовали боль, оттого что слишком долго предавались любви, и покинули надоевшие постели. Шестеро ощипанных скворцов поднялись на крыло, седьмой пел, и Эплевелин, очнувшись от глубокого сна, вышел в проснувшийся мир, и птицы в танце кружились вокруг него. Итак, устав от ожидания, мертвые восставали и отправлялись искать гробовщика, ибо тление пробралось в них, и куски плоти отваливались, когда шли они странной процессией по пыльной дороге, ведущей к Кэтмарвским могилам.
   Мистер Монтгомери увидел, что они пришли, и когда новый восход потух над кладбищем, он предложил им чашку своего зелья. Но мертвецы отвели его руку. Согбенный местный Том и стерильный священник, булочник и мясник неуклюжие любовники - и Эплевелин руками, облепленными перьями, рыли в земле общую могилу. Высоко-высоко над ними седьмой скворец рвался в небо. Тьма рассеялась над кладбищем, но сгустилась снова, когда мистер Монтгомери задал священнику вопрос о боге смерти: "Что есть Божья смерть?"
   Подняв голову от земли, священник ответил: "Бог взял с меня обещание. И Он поразил землю". "Я ваш могильщик, - сказал мистер Монтгомери священнику без савана, который карабкался в могилу. - Я, я взял с вас обещание, когда посыпалась земля".
   Какая музыка у смерти? Сколько в ней нот - одна или много? Или это хор прокаженных? Такие вопросы были заданы гробовщику, стоящему с пустой на три четверти чашкой в руке, обтянутой перчаткой. Тот, Который Заботится О Каждом Воробье, забыл о моих скворцах, сказал Эплевелин. Что есть музыка смерти? Что могу я знать о ней теперь, когда нет у меня больше моих птиц? Эплевелин пропал во второй четверти могилы.
   - Я, я убил твоих птиц, - сказал ему вслед гробовщик.
   Мясник был обычной дохлятиной.
   - Я отвечу на твои пошлости, - сказала жена мясника, расширяя лаз в могилу на двоих. - Я была любовью, теперь я мертва, и мой мужчина все еще во мне.
   - Что есть смертная любовь? - спросил гробовщик у женщины.
   - Я отвечу на твои пошлости, - сказала жена булочника. - Я была мертва и стала любовью, и мой мужчина еще трудится надо мной.
   И они, те, кто наполняется, и те, кто наполняет, двухспинной смертью наполнили третью четверть могилы. И местный Том, считая по пальцам, стоял на краю своего последнего участка земли, он нашел свой десятый чудесный палец с кроваво-красным ногтем и чистой, как месяц, лункой.
   - Смерть - мой десятый палец, - сказал местный Том и нырнул в закрывающуюся могилу.
   Так мистер Монтгомери остался один, рядом с покинутой церковью, под исчезающей луной. Одна за другой гасли звезды, оставляя дырки в небесах. Он глянул поверх могилы и, не спеша, запахнул сюртук.
   МОРСКАЯ ДАЛЬ
   Лето было в разгаре. Посреди пшеничного поля лежал мальчик. Он был счастлив, оттого что не надо было работать в такую жару. Он слышал, как над ним шумели колосья, раскачиваясь из стороны в сторону, а заливистый гомон птиц долетал с веток деревьев, заслонивших дом. Раскинувшись, лежа на спине, он глядел в синеву небесной тверди, что терялась за краем пшеничного поля. После теплого утреннего дождя в воздухе носились кроличий и коровий запахи. Он потянулся, как кот, и положил руки под голову. Его то подхватывали волны, и он плыл по золотистому пшеничному морю, взмывая до небес, как птица, то перешагивал в семимильных сапогах через поля; то свивал гнездо на шестом из семи деревьев, манивших к себе, протягивая руки из слепящей зелени холма. Потом он становился косматым мальчишкой, нехотя вставал на ноги, неспешно выбирался из колосьев и шел к полоске реки у склона холма. Он опускал пальцы в воду и представлял, что поднимает морскую волну, которая перекатывалась через камни и пригибала водоросли; его пальцы упирались в дно, как десять крепостных башен, увеличенных толщей воды, и премудрая рыбка, виляя хвостом, вплывала и выплывала через крепостные ворота. И пока рыбка проплывала через ворота над галькой и зыбким дном, он придумывал сказку об утонувшей принцессе из Рождественской книжки. Ее ключицы были сломаны, а две рыжие косички натянулись, как струны скрипки на согнутой шее; она запуталась в рыболовной сети, и рыбий оркестр наигрывал на ее волосах. Он забыл, чем кончалась сказка, если вообще был конец у сказки без начала. Ожила ли принцесса снова, всплыв, как русалка из сети, или принц из другой сказки натянул ее косички на изогнутой плечевой кости, как на арфе, и целую вечность наигрывал смертельно-заунывные мелодии для придворных у себя в королевстве? Мальчик бросил камень, и тот запрыгал по зеленой воде. Мимо прошмыгнул кролик, и мальчик запустил камнем ему вслед. Рыбка охотилась на мошек, и жаворонок взметнулся стрелой из зеленых зарослей. На свете не бывало лучшего лета от сотворенья времен года. Он не верил в Бога, но Бог вдохнул в это лето синий ветер и зной и поселил голубей в роще у дома. Над безымянными холмами вдалеке больше не возвышались трубы, только деревья стояли, как женщины и мужчины, насыщаясь солнцем; не было ни лебедок, ни угольных вагонеток, только безымянная даль и семь деревьев на холме. Он не мог придумать слова, чтобы сказать, как прекрасно лето и воркованье голубей в роще, и ленивые колосья, которые гнулись от едва заметного ветра с моря, от устья реки. Не было слов, чтобы назвать небо и солнце, и летнюю землю: птицы были красивы, и пшеница была прекрасна.
   Он прошел по несказанно красивому полю и поднялся на холм. Дрозды устремлялись к солнцу, а под безгрешной зеленью деревьев умирала сказка о принцессе. В тот день не было ненасытного моря, которое втянуло бы ее за косички; море схлынуло и пропало, оставив холм, пшеничное поле и укрытый от взглядов дом; ростом с первое невысокое деревце, она слезла с седьмого дерева и стояла перед ним в рваном ситцевом платье. Ее голые загорелые ноги были в сплошных царапинах, рот - в засохших пятнах от ягод, ногти были черными и обломанными, а из прорезиненных башмаков торчали кончики пальцев. Она стояла на холме, который был не больше дома, а поле внизу и блестящая лента реки уменьшились, словно холм стал горой, поднявшейся над одинокой былинкой и каплей воды; деревья, как истлевший хворост, окружали ферму; а вершины Джарвиса и Кадера, заметные со всех концов Англии, возвышались над ними и были как кочки и тени камней в тихом, пустом дворе вдалеке. Мальчик стоял в первой тени и видел, как где-то внизу иссякала река, колосья втягивались назад в почву, сто деревьев вокруг дома укорачивались до черенков, и четыре угла желтого поля стягивались в квадрат, уместившийся под его ладонью. Он видел, как разноцветное графство съеживалось, словно пиджак после стирки. Потом новый ветер взвился из грошового глотка воды у кромки речной капли, раздувая поле у холма до его изначальных размеров, и колосья выпрямились, как прежде, и одинокий саженец, заслонявший дом, стал расщепляться на сотню деревьев. Все это случилось за полсекунды.
   Снова стая дроздов взлетела клином с верхних веток; не было конца черному треугольному полету птиц к солнцу; от холма до солнца беззвучно вырастал крылатый мост; и тут снова подул ветер, на этот раз с бескрайнего настоящего моря, и переломил хребет моста. Бестолковые птицы дождем посыпались вниз, как куропатки.
   Все это произошло в полсекунды. Девчонка в рваном ситцевом платье села на траву, скрестив ноги, откуда ни возьмись, наяву налетел ветер, задрал ее платье, и до самого пояса она оказалась смуглой, как желудь. Мальчик, до сих пор робко стоявший в первой тени, увидел, как изломанная, праздничная принцесса умерла во второй раз, а деревенская девчонка заняла ее место на ожившем холме. Кого напугала стайка птиц, слетевших с деревьев, и внезапная оторопь солнца, от которой река и поле, и даль стали ничтожно малы у подножья холма? От кого он услышал, что девочка ростом с дерево? Она могла бы встать вровень со столь же чужими, украшенными цветами девчонками на воскресных пикниках в долине Уиппет.
   Что ты делала на дереве? - спросил он, сконфуженный своим молчанием и ее улыбкой, и совсем смутился, когда она повернулась, и примятая зеленая трава распрямилась под ее загорелыми ногами. Ты искала гнезда? - спросил он и сел рядом. Но на примятой траве в седьмой тени его первый страх перед ней возник опять, как солнце, вернувшееся из моря, куда оно кануло, и обжег его глаза до самого черепа и поднял волосы дыбом. Пятна на ее губах были пятнами крови, а не засохшим соком ягод, и ногти были не сломаны, а косо заточены, десять черных лезвий ножниц, готовых отсечь его язык. Но стоило ему закричать изо всех сил и позвать своего дядюшку из дома, укрытого от взглядов, она бы тотчас смогла создать неведомых животных, выманить кармартенских тигров из леса в миле отсюда, заставить их прыгать вокруг него и кусать его за руки; она бы из воздуха сотворила горластых неведомых птиц, чтобы их свист заглушил его крики. Он тихо сидел слева от нее и слышал, как в ее сердце тонули все летние звуки; каждый лист дерева, чья тень падала на них, теперь вырастал до человеческих размеров, и шпангоуты лодки вытянулись каналами, а реки раздались, как громадный корабль; мох на дереве и кольцо заостренной травы у основания ствола ложились бархатным покровом на зелень цветущих окрестных лугов, обнесенных живой изгородью. Там, на земном шаре холма, где деревья доставали до небес, стерегущих ненастье, в разгаре погожего лета, она склонилась над ним, чтобы сквозь гущу рыжих волос он не видел ни пшеничное поле, ни дядюшкин дом; а небо и гребень дальней горы были точками света в ее зрачках.
   Это смерть, сказал себе мальчик, удушье и судорожный кашель, и тело набито камнями... и сводит лицо, как от гримас, которые строишь перед зеркалом. Ее рот был в дюйме от его губ. Она водила длинными указательными пальцами по его векам. Это сказка, сказал он себе; мальчик приехал на каникулы, и его поцеловала ведьма верхом на метле, слетевшая с дерева на холм, который раздувался, как злая лягушка; она гладила его глаза и прижималась грудью к нему и любила его, пока он не умер, а потом утащила его внутри себя в лесное логово. Но сказке, как и всем сказкам, пришел конец, пока она целовала его; теперь он был мальчиком в девичьих объятиях, и холм стоял над настоящей рекой, а вершины и деревья на них, обращенные к Англии, стали такими, какими их знал Джарвис, когда бродил там целых полвека со своими возлюбленными и лошадьми сто лет назад.
   Кого напугал ветер, вылетевший из пучка света, в котором разбухали неприметные окрестности? Осколок ветра под солнцем был, как вихрь в пустом доме; он превратил углы в горы и наводнил чердаки тенями, которые вламывались через крышу; он мчался сотней голосов по окрестным руслам - один голос громче другого - пока не сорвался последний голос, и тогда дом наполнился шепотом.
   Откуда ты пришел? - прошептала она ему на ухо. Она убрала руки, но все еще сидела близко, колено меж его ног, рука на его руке. Кого напугала загорелая девчонка ростом с местных девчонок, таких же чужих и бледных, которые рожали детей, не успев выйти замуж?
   Я пришел из долины Аммана, - сказал мальчик.
   У меня есть сестра в Египте, - сказала она, - которая живет в пирамиде... Она притянула его ближе.
   Меня зовут пить чай, - сказал он.
   Она подняла платье до пояса.
   Если она будет любить меня, пока я не умру, подумал мальчик под седьмым деревом на холме, который менялся каждые три минуты, она проглотит меня и утащит, и я буду греметь у нее внутри, пока она станет прятаться в свое лесное логово, в древесное дупло, где дядюшка никогда не найдет меня. Это сказка о похищенном мальчике. Она вонзила нож мне в живот и разворотила весь желудок.
   Она прошептала ему на ухо: Я буду рожать детей на каждом холме; как тебя зовут, Амман?
   День умирал; лениво, безымянно смещался на запад, минуя насекомых в тени; минуя холм и дерево, и реку, и пшеницу, и траву, приближая вечер, выраставший из моря, летел дальше - уносимый из Уэльса ветром, с редкими синими крупинками, ветром, где смешались сны и зелья - вслед за схлынувшим солнцем и дальше к серому, стенающему берегу, где птицы из Ноева ковчега скользили мимо с ветками в клювах, и один завтрашний день за другим громоздился над оседавшими песчаными замками.
   И вот, когда день уже умирал, она поправила одежду, пригладила волосы и перекатилась на левый бок, не замечая низкое солнце и сумрачные пространства. Мальчик просыпался, и, затаив дыхание, погружался в еще более странный сон, в летнее видение, которое наплывало быстрее единственной черной тучи, повисшей уцелевшей точкой в башенном луче света; прочь от любви он шел сквозь ветер, пронизанный вертлявыми ножами, сквозь пещеру, полную телесно-белых птиц, шел к новой вершине и замирал, как камень, под падучими звездами, заколдованный ворожбой морского ветра, суровый мальчик, разгневанный посреди сельского вечера; он распрямился и с высоты холма сказал суровые слова в лицо миру. Любовь отпускала его, и он шагал, подняв голову, через пещеру между двух дверей в неприступные покои, откуда виден был недобрый земной пейзаж. Он дошел до последних перил перед бездной пространства; земля катилась по кругу, и он видел ее насквозь, видел каждый пласт от плуга и звериный след, и людские тропы, видел, как вода дробится на капли и вздымается гребнем и оперенье рассыпается в пыль, и смерть идет своим чередом, оставляя присущую ей печать, и покинутая во времени тень ложится на ледяные поля, и берега опоясывают морскую пучину, и по яблокоподобному шару тянутся стальные перила до дверей, за которыми - жизнь. Он видел под черной вмятиной от большого пальца человечьего города окаменелый отпечаток пальца человека, который некогда жил на полянах; скрытый травой след окрестностей, оставленный в окаменелом клевере, и целую руку забытого города, затопленного под Европой; он охватывал взглядом след от ладони до предплечья империи, обрубленного, как у Венеры, от плеча до груди, от прошлого до бедренной кости, от бедренной кости сквозь мрак до первого отпечатка на западе между тьмой и зеленым Эдемом; и сад не был затоплен, ни в эту минуту, ни вовеки веков в недрах Азии на земле, что катилась дальше и пела, пока начинался вечер. Когда Бог уснул, он поднялся по приставной лестнице и увидел, что комната в трех прыжках за последней перекладиной была покрыта крышей и выстлана полом из живых страниц книги дней; страницы были садами, а сложенные слова - деревьями, и Эдем вырастал над ним до Эдема, и Эдем прорастал вниз до Эдема сквозь овраги земли к бесконечному шествию веток и птиц, и листьев. Он стоял на откосе - не шире трепетного пространства мира, и два полюса целовались у него за плечами; мальчик, спотыкаясь, шагал вперед, словно Атлант, возвышался над недобрым пейзажем; шел сквозь пещеру ножей и растоптанные заросли времени к холму на скудном клочке поля меж оснований облачной арки, где было не счесть садов.