- Пошел прочь, - сказал Рис Рис.
   Кто таков, этот зеленый чужак, чтобы тащить сюда смерть и баюкать у него на глазах, как ребенка под теплым покрывалом из меха? Минуту плоть мира лежала спокойно, старая вражда затихла, наводнение в груди отступило и соски проросли сквозь песок. А потом он заслонил глаза ладонью и остался один только кролик, маленький полупустой мешочек с плотью, который раскачивался в руках его сына.
   - Поди прочь, - сказал он.
   Мальчик прижал к себе кролика, продолжая укачивать, и снова почесал его между ушами.
   - Эльфийское отродье, - сказал Рис Рис.
   - Он мой, - сказал мальчик. - Я сдеру с него шкурку и у меня будет череп.
   Его комната на чердаке была завалена черепами и сухими шкурками, и маленькими косточками в бутылках.
   - Дай сюда.
   - Он мой.
   Рис Рис вырвал у него кролика и запихнул его поглубже в карман своей домашней куртки. Когда со свечой в руке его дочь, переодетая и готовая ко сну, зашла в комнату, в кармане Рис Риса лежала смерть.
   Дочь смущалась, потому что грудь и рука еще болели, но она склонилась над ним, не покраснев. Она пожелала ему спокойной ночи и поцеловала его, а он задул ее свечу. Когда он прикручивал фитиль лампы, она улыбалась.
   - Скинь рубашку, - велел он. Она послушалась и шагнула в его объятья.
   - Мне нужен маленький череп, - раздался голос в темноте.
   Сквозь затянутое паутиной окно, мимо шкур и бутылок в своей комнате на чердаке мальчик глядел на пространство за зеленым холмом, убегающее в темноту занимающегося рассвета. Летняя гроза жаром и дождем пригладила зеленую траву, выходящую из мертвой ночи с каждым тянущимся корнем.
   Смерть хватала за ноги его сестру, взбирающуюся по колено в вереске на холм. Он видел высокую траву вокруг ее бедер. И клинки усиливающегося ветра, летящего с четырех ветряных мельниц унавоженной смерти, пронзали, должно быть, ступни ее ног, пробираясь по венам в живот и чрево, и колотящееся сердце. Он смотрел, как карабкается сестра. Она остановилась на выступе холма, хватая ртом воздух и постукивая пальцами по мочевому пузырю и поглаживая поросшую волосами грудь (потому что волосы росли на ней, как на взрослом мужчине), ощущая, как сердце колотится в запястьях и испытывая любовь к своей возжеланной худобе. Ему она казалась столь же безобразной, как свинолицая женщина Ларегиб, обучившая его плотским кошмарам. Он помнил заигрывания этой отвратительной женщины. Она задула его свечу, когда он вошел к ней той ночью, когда выпал великий град, чтобы укрыться от жестокой непогоды в ее гниющем доме. И вот теперь в полумиле от него его сестра стояла посреди утра, и безжалостный хищник с холма мог наброситься на нее, застывшую, скругляя углы ее уродства. Он улыбнулся, представив жадно жрущих крыс, и оглядел комнату в поисках подходящей бутылки для ее сердца. Ее череп, прибитый гвоздем в нише над кроватью, мог бы стать приятным утешением от болезненных пробуждений.
   Но он увидел Рис Риса, огромными шагами взбирающегося на холм, и шар сестриной головы, невидимо прибитый над его постелью, рассыпался в пыль. Вытянувшись в струнку у ствола влажного от росы дерева, она кивнула. Рис Рис двинулся сквозь вереск, доходивший ему до колен, и смерть в траве, мимо валунов и через протянутые листья папоротника туда, где она стояла. Он взял ее за руки. Две тени сомкнули руки и вместе направились к вершине холма. Мальчик смотрел, как они идут, и отвернулся лишь тогда, когда одной неясной тенью они скрылись за гребнем холма, спускаясь в глубокую лесистую лощину у западного края аллеи любовников.
   Потом он вспомнил о кролике. Он сбежал вниз по лестнице и отыскал кролика в кармане куртки. Он держал на руках смерть, и, чувствуя на языке вкус откашлянной крови, удовлетворенный, он вернулся к своим прозрачным бутылкам и увешанной головами стене.
   В свете первой утренней росы он увидел, как отец цепляется за ее руку. Та, которая была его сестрой, шла с раздутым животом по холму. Она потрогала его между ног, и он застонал и набросился на нее. Но ее лицевые нервы перепутались с дрожью его бедер, и она резко отстранилась от него. Рис Рис на выступе валуна внушал ей страх. Он выдохнул воздух и вновь набросился на нее. Она сплелась с ним в четвертом и пятом плотском кошмаре. И сказал Рис Рис: "Это глаза твоей матери". Не своими глазами глядела она на его гордость и не глазами своих пальцев. Плети ее пальцев повисли. Он увидел под ногтем шар.
   Говорят, это случилось ранней весной, прекрасным субботним утром, когда она родила ему младенца мужского пола. Лежа на кровати своего отца, она кричала и умоляла дать ей обезболивающее, когда головка прорывалась наружу. В окровавленной рубашке она проспала до сумерек, и кровавая звезда рвалась наружу через уши. С тряпкой и ножницами Рис Рис прислуживал ей, и с изумлением глядя на сморщенное личико и ручки, похожие на кротовьи лапки, он бережно извлек младенца, и крик вырвался из груди его дочери и влетел в рот клубящейся рядом тени. Тень выпячивала губы, требуя молока и пеленок. Младенец отплевывался у него на руках, и шум струящегося пространства не был виден его ушам, а мертвый свет не слышали его глаза.
   Рис Рис, держа перед собой мертвое дитя, вышел в ночь, он слышал, как стонет во сне мать, а смертоносная тень, пресытившись молоком, колышется около дома. Он повернулся лицом к холмам. Тень подошла к нему поближе, беззвучная в тени дерева. Подкинутый эльфами ждал. Он скорчил луне гримасу, и лунная плоть осыпалась, обнажив звездноглазый череп. Улыбаясь, мальчик побежал по лужайкам обратно к плачущему дому. Но на полдороге к своей комнате он услышал, что его сестра умирает. Рис Рис взбирался на холм.
   На вершине холма он положил младенца, прислонив его к кустам вереска. Смерть, подпирающая темные цветы. Младенец оцепенел в лунном ознобе.
   - Несчастная плоть, - сказал Рис Рис, обламывая мертвые ветки утесника и вереска.
   - Несчастный ангелок, - сказал он рту младенца, открытому, как ухо.
   Червивым упал с дерева плотский плод. Чувствуя червя, древесная кора распадается. Вот лежит бедная звезда плоти, упавшая, как капля грудного молока с сосца червивого дерева.
   Рис Рис свалил наломанный вереск в стожок посреди круга, где камни еще хранили отзвуки священной субботы. Сверху багряной кучи он добавил мертвой травы. Стог смерти, вереск ростом с него, громоздился над его полными ветра волосами.
   За валуном шевелилась сопровождающая тень, а на горячем древесном боку отпечаталась тень мальчика. Тень запомнила мальчика, а мальчик запомнил косточки голого младенца под холодным покровом, и то, как трава царапала голый череп, и где его отец выбрал дорожку в раковой опухоли безмолвного круга. Он видел, как Рис Рис поднял младенца и положил его на кучу вереска, видел головку горящей спички и слышал треск кустарника, ломающегося, как детские ручки.
   Костер вспыхнул. Рис Рис, глядя в красный глаз ползущего огня, вытянул руки и поманил тень из-за валуна. Окруженный тенями, он молился у пылающего стога, и искры от вереска освещали его улыбку.
   - Гори, дитя, бедная плоть, подлая плоть, плоть, плоть, плоть, больная печальная плоть, плоть нечистого чрева, сгори и стань прахом, - молился он.
   Младенец загорелся. Языки пламени лизали его рот и скукоженные десны. Пламя вилось вокруг красной пуповины и маленького живота, пока горелое мясо не повалилось на вереск. Пламя коснулось его языка.
   - У-и-и-и, - заплакал пылающий младенец. И освещенный костром холм отозвался эхом.
   САДЫ
   Ему приснилось, что сто садов вдоль дороги, ведущей к приморской деревушке, охватило пламя и весь безветренный день огненные языки плясали в цветущих ветвях. Птицы взлетели ввысь, когда каждая ветка стала вдруг обрастать красным облачком; но, как только спустилась ночь и взошла луна, раскачав море где-то в миле отсюда, ветер задул огонь, и птицы вернулись. Он выращивал яблони в том сне, который закончился так же, как начинался: женщина показывала на деревья осязаемо-призрачной рукой. Она сплела вместе сказочные темные косы, окинула взглядом яблоневые пространства и улыбнулась силуэту сестры, стоявшей в круглой тени у частокола огорода; но птицы слетели на плечи к ее сестре, не испугавшись лица пугала и скрещенных кольев под лохмотьями. Он поцеловал женщину, и она поцеловала его в ответ. Потом вороны опустились к ней на руки, и она крепко прижала его к себе; дивное пугало поцеловало его и повернулось к деревьям, где угасал огонь.
   Когда Марле проснулся в то летнее утро, губы его еще были влажными от ее поцелуя. Этот сон был страшнее историй преподобных безумцев из "Черной книги Ларегиба", потому что женщина возле садов и ее сестра, застывшая колышком рядом с оградой, навсегда стали его возлюбленными пугалами. Что значили горящие сады у приморской деревушки и каждое облачко на концах веток для его любви к этим женщинам, дразнившим птиц? Даже если бы все деревья в мире запылали от корней до крон, он бы и капли воды не уронил на самую малую огненную рощу. Она была его возлюбленной, а ее сестра с птицами на плечах прижимала его к себе крепче, чем все женщины ЛланАзии.
   Он смотрел из окна мансарды на бледно-голубое безоблачное небо, под которым громоздились крыши и трубы, а в солнечных реках угадывался чудесный день. Там, в облике трубы, стоял обнаженный каменный мальчик, и трое слепых сплетниц, чьи черепа полыхали огнем, ежились в любую погоду, чтобы согреться. Какой человек на крыше повернул стрелу флюгера в сторону кирпично-черных девушек города и своими руками превратил их в каменные столпы? Ветер, прилетавший с самого края земли, выстудил бродяг на крышах, когда город был еще горсткой домов; теперь от кольца угольных, ровных холмов, где дети играли в индейцев, ложилась тень на черные скопища и сто улиц; и слепые, как камни, сплетницы цеплялись друг за друга рядом с обнаженным мальчиком и кирпичными девами под нависшими холмами, где торчали лебедки.
   Море смещалось влево, прочь от десяти долин, мимо вереницы вулканов и громадных костлявых лесов, и десяти городков на дне впадины. Оно спешило к берегам Гламоргана и билось о подножие Уэльса там, где полугора устремлялась к западу, вырастая из грозди забытых богом лесных деревушек. Но теперь, думал Марле, в море покой и прохлада, и стаи дельфинов; море разливается во все стороны из зеленого родника, точит прибрежные камни, заставляет говорить ракушки на блистающем песке полугоры, и линии времени уже не лягут на поверхность синего моря и не упадут на бездонное ложе.
   Он думал о море бегущем; когда солнце садилось, огонь разливался по водяным пещерам. Одеваясь, он вспоминал сотню огней вокруг яблоневых цветов и тревожную соль, проступившую в ветре, который утих с последним взмахом руки дивного пугала. Вода и огонь, море и яблоня, две сестры и стая птиц цвели, цепенели и слетали вниз этим летним утром в мансарде дома на склоне холма, над городом черных домов.
   Он заточил карандаш и вычеркнул небо, откинул назад растрепанные волосы, разложил на столе листы бесовской повести и сломал кончик карандаша, когда торопливо писал слова "море" и "огонь" на чистой странице. Огонь не касался разлинованных строк, отчаянных, пылавших сквозь бездушные символы, и не смыкались воды над призрачными заглавиями и ненаписанными словами. Повесть была смертельно-бесовской: в ней зрели яблоки на ослепительно белом дереве, там, где леденела башня с совами, обреченная раскачиваться на антарктическом ветру; а на песке под солнцем девушки обнажали вишни сосков; и была там бесстрастная порочная женщина, обреченная стенать возле то ли Карского, то ли Азовского моря. Утро противилось ему. Он одолевая свои слова, словно боролся с солнцем, а полуденное солнце победно стояло над мертвой повестью.
   Обведи синий мир двухцветным кольцом волос двух женщин, белым и угольно-черным, там, где лето раскрашивает границы неба и травы, где четырехгрудые грозди полюсов тяжелеют на концах летнего моря, где морские ракушки глазасты, а из угольного холма вырастают две яблони: утро бедняги Марле, превращаясь в вечер, кружится перед тобой. Под смеженными веками, где скрытая ночь текла вспять сквозь основание черепа к широкому первозданному миру отдаленного ока, там, словно сестры, тлели два дерева любви. Вот твой сад, который зацвел среди ночи, вот заколдованная женщина, чей позвоночник подобен струне, она обожгла руку о листья, вот человек с огнем в миле от моря, и ветер, погасивший твое сердце: ветер снова несет к тебе смерть живого Марле в круженье торопливо уходящего дня.
   Не было мира печальнее в мирской круговерти, и тень мнимой луны вращалась, покуда ее не сметал ветер, и северные звезды становились опустошенными ликами юга. Только на грудь женщины-пугала из дерева-трезубца он мог преклонить голову; так яблоко льнет к белому стволу, куда ни один червь не проникнет, лишь колкая грудь пронзала червя во сне под смеженными веками возлюбленного. Полная луна наяву освещала женщин ЛланАзии и истерзанных любовью дев с Той Самой улицы.
   Мир слишком близок к нам. Он поднял карандаш, и тень от него упала башней из дерева и графита на чистый лист; он вертел в руках карандашную башню, и полумесяц ногтя большого пальца упирался в заостренный графит. Башня падала, рушился город слов, стены стиха, симметричные буквы. Он следил за распадом символов, пока угасал свет, солнце втягивалось в чужое утро, а морские слова захлестывали солнце. Повсюду образ, один образ, кричал он упавшей башне, а ночь подступала ближе. В чьих руках море становится арфой? В чьих руках солнце горит свечой? В облике человека он поднялся на ноги и отдернул шторы. Покой, словно метафора, лежал на городских крышах. Повсюду образ, один образ, крикнул Марле, шагнув из окна на ровную крышу.
   Кругом блестели плитки шифера, в дыму расплывались трубы, и холм покрывала испарина. Внизу, в мире слов, озабоченные люди преследовали единственную цель - скрыться от времени. Ошалев от безысходности, он карабкался к краю шиферных плиток, чтобы дерзко встать над крошечными трамваями и огнями светофоров. Игрушечный город лежал у его ног. По коврикам детских комнат, прямо в руки ребенка, кренделями катились машины, переключались скорости, взвизгивали тормоза. Но вскоре высота одолела его, и он пошатнулся, чувствуя, как слабеют ноги, а череп разбух, словно пузырь, от ветра. Этот образ младенческого города сбивал его пульс с ритма. Пыль попала ему в глаза; и были глаза у пылинок, поднимавшихся с улицы. Один раз, когда крыши стали ровнее, он коснулся левой стороны груди. Смерть манила яркими магнитами улиц; ветер сметал обузу смерти и обрывки видений. Теперь он сорвал с себя страх, взяв у ночи силу и мускулы. По крышам домов он бежал к луне. И вот взошла луна, еще холоднее и величавей, чем прежде, в окружении звезд, притягивая морские приливы. Встав у перил, он следил за ней, находя слово для каждого шага ее пути в отвесном небе, взывая к ее привычному лику, не узнавая ее в бесчисленных масках. Маска смерти и маска танца на ее гористых чертах преображали небо; луна одолевала тучу и поднималась с новой улыбкой над стеной ветра. Повсюду был образ, один образ, между Марле, истерзанным ветром, и смятенным городом; его не видели с улицы, ослепшей улице внизу было не разглядеть движений его слова. Его вытянутая рука была пятипалой жизнью.
   Заплакал ребенок, но плач стал тише. Все слилось воедино: громкий голос и тихий голос, нарушавший привычную тишину, тетка в обносках, которая расплющивает нос об оконное стекло, и дама в изысканном трауре. У нас слишком много слов, но слова мертвы. Туча, последняя зыбкая рифма, обретает форму над жилищами и обрушивается холодным дождем на лесные тропинки. Град засыпает горстку золы и кроткий камень. Все слилось воедино: дождь и щебенка дороги, град и зола, плоть и шершавая пыль. Высоко над гудящими домами, вдали от небесной тверди и замерзшей изгороди, он задавал вопрос каждой тени; человек среди призраков и призрак в клевере, он шел за последним ответом.
   В этот час, когда рассеялся дым, обнаженный мальчик разомкнул каменные уста, но голос его тонул в пустоте: "Кто, кроме безумца, бродит среди нас по крышам, вокруг меня, холодного, кирпично-красного, и вокруг женщин, застывших флюгерами, бродит по Той Самой улице, в обличье летних небес Уэльса, бродит всю ночь без любимой, а где-то за тридевять земель у него остались две сестры-возлюбленные. За густыми лесами дымовых труб, левее, где море, его любимые, целуя вечность, рдеют ради него сотней садов". Голоса сплетниц становились громче, но не ждали ответа: "Вот бродит среди каменных дев наш непорочный Марле, огонь и ветер, оробевший на раскаленных крышах".
   Он шагнул из распахнутого окна.
   Красный сок кипел в деревьях, поднимаясь от горнила корней к последнему цветущему побегу, и ветви, в ту ночь после изнурительного пути, падали, словно капли свечи, со стволов, но не могли умереть в пекле сатанинской кроны травы, сожженной до желтизны мертвым солнцем. И, окрыленный, наполовину туман, наполовину человек, он облетал все яблоневые кольца вдоль дороги до приморской деревушки в жаркий полдень, пока где-то занималась заря; и едва солнце открывалось, словно река из-за холмов, оно тут же тонуло в деревьях. Женщина звала к сотне садов, где черные птицы сбились в стаю вокруг ее сестры, но ветер задул деревья, и он снова проснулся. Было невыносимо пробуждаться дважды от волшебной жизни, казавшейся нерушимой, но сон был нарушен. Тот, кто прошел мимо дев возле садов, был непорочен, огонь и ветер, испуганный гибельным приходом утра. Но он оделся и после завтрака пошел по Той Самой улице к вершине холма и повернулся лицом к невидимому морю.
   - Доброе утро, Марле, - сказал старик, сидевший с шестью борзыми в почерневшей траве.
   - Доброе утро, мистер Дэвид Дэвис.
   - Вы рано встали, - сказал Дэвид Дважды Два.
   - Я иду к морю.
   - К морю винного цвета, - сказал Дэвид Двушка.
   Марле зашагал через холм, по левому склону, где зелени было больше, и вниз, за кольцо города, к краю долины Уиппет, где деревья, сплетенные накрепко, зажатые между дымом и шлаком, рвались то к небу, то к черной земле. Мертвые ветви молились, чтобы корни смогли удержать на своих плечах почву, оставив десяток пустых русел для листьев и дыхания дрогнувшей древесины и яму в долине для сока с кротовьими лапами, и могилу подле нее для последнего скелета весны, который метался по некогда зеленой земле, а сглаженные и расщепленные холмы еще были остроконечными и крутыми. Но деревья Уиппета стали рослыми мертвецами с юга страны, утыканной дымовыми трубами; деревья уходили под вспоротую землю, протягивая к холму настороженные пальцы с ногтями черных листьев. Смерть в Уэльсе втиснула уэльских мертвецов в этих калек долины.
   День уводил за собой остальные дни. Полуденный зенит, огненный жук губитель повести (в которой умирали легенды русских морей, пока деревья сгорали, не успев проснуться) - выползал за пределы всех полдневных высот с тех пор, как человек сорвался с солнца, а солнце впервые увенчало наполовину сотворенные небеса. И весь день в середине лета на пути к морю вспыхивало одно за другим каждое лето долины, некогда памятно алое, а теперь - с проступившими чертами надгробного камня. Он упрямо шагал через долину предков, где его отцы семенили возле холма, восстав из древесной трухи и стряхнув с себя воробьиные стаи; на краю впадины, которая вмещала ЛланАзию, как только могила может вмещать город, он окунулся в лесную дымку и, словно призрак, возникший из-под корней дымовых труб над ровно прочерченными кварталами, стал спускаться на бегущие вверх улицы.
   - Куда вы идете, Марле? - спросил одноногий человек рядом с черной цветочной клумбой.
   - К морю, мистер Уильям Уильямс.
   - К наводненному русалками морю, - сказал Уилл Деревяшка.
   Марле миновал бугорчатую долину и пустынную гору, и тяжелую от семян рощу, и щетинистое поле; на пригорке, с черепа Принца Прайса, ворон вещал о просторах преисподней после тесноты земного шара; день распадался, земля сбивалась с шага и тяжелела, а ветер, словно то сполох, то дерево корнями кверху, вонзался меж дымом и шлаком, пока сумерки стекали вниз по капле; оказавшись в плену у эха и неистовых отголосков, и чертей из рогатых отрогов, он ступил на враждебную территорию и содрогнулся; и настала новая ночь после кошмара вечера. Пусть деревья поникнут, сказали пропыленные работяги, валуны осыплются хлопьями, чертополох истлеет и канет, почву и траву проглотит клин холма над зыбкой могилой, что простирается до Эдема. Вместе с огненным ветром, через склеп и гроб, и окаменевшие останки, мы вдохнем прах людской в сад. Где змей испепеляет дерево, и яблоко выпадает искрой из кожуры, там взвивается дерево; пугало ликует на скрещенных ветвях, и одно за другим встают под солнцем иные деревья, выстраивая сад вокруг распятия. К полуночи еще две долины лежали внизу, затемненные двумя городами на ладонях изрытых гор; в первом часу утра долина у его ног сдавила Абервавель своей пятерней. Теперь из юноши он превратился в легендарного странника, балладного героя, со сверчком вместо сердца; он шел мимо Абервавельской часовни, шел напрямик через кладбище по шатким надгробьям, догонял краснощекого человека в ночной рубахе, человека, который не касался земли.
   Мелькали долины; из холмов, истекающих водой, из горных мгновений наступала пробившим часом одиннадцатая долина. Сквозь карликовый глаз подзорной трубы, сквозь кольцо света, подобное свадебному хороводу на последнем холме у моря, проходили по одному сто садов, неподвластных времени, необъятных в чистом свете угасавшей луны. Вся картина уместилась в подзорной трубе; таким увидел Марле утренний мир, вспомнив первое из одиннадцати нерассказанных сновидений: куда ни глянь, везде неприступные стены выше стеблей гороха, которые на крыше мира венчали повесть о земле и камне, о дереве и жуке; у самого кладбища поверхность оцепенела, оседая все глубже и глубже, блуждая над спящим дьяволом, рванулась судорожно в сторону прибрежной деревушки, где в садах усыпанные цветами ветви нависали над дощатыми заборами и сестры-дороги разбегались к четырем белым точкам округи; вереница камней взбиралась к вершине холма, где кривлялись штрихи, исчерканные деревьями; путь лежал в недра графства, дальше, чем начало истории последнего пожара, озарившего повесть о первой обители Эдема, о первом зеленом творении на краю красной бездны; все ниже и ниже, камнем, исколотым городами, рекой, вылитой из сосуда пространств, уходил у него из-под ног холм. Больше не было героя баллады, остался Марле, поэт, который шел по гибельной кромке, вверх по склону судьбы, над уснувшей преисподней, к уцелевшему огню, пока не достиг первого сада, где недозрелые яблоки скоро станут просить огня у ветра, шел над полугорой, повернутой к морю. Марле, человек с картинки, в час полуденного прорыва к зениту, стоял в кольце яблонь, считая круги, за которыми остались тенистые тропы и гроздь деревушек. Он улегся в траву, и окровавленный полдень шатнулся в сторону солнца, а он спал, пока колокольчик не зазвенел над поляной. В садах сестер стоял тихий день, и белокурая сестра звонила в колокольчик к чаю.
   Он подошел совсем близко к концу скитания, для которого не хватало слов. Поляна теснила к морю три другие поляны и земляные ступени из-под ног у Марле, а белокурая девушка постелила белую скатерть на гладкий камень. В одну из нескольких чашек она налила молоко и чай, и нарезала хлеб так тонко, что могла бы разглядеть Лондон сквозь белые ломтики. Она пристально смотрела на земляные ступени сквозь просветы в подстриженной изгороди, через которую перебирался Марле, косматый и небритый, с голой грудью, обожженной солнцем. Она поднялась с травы, улыбнулась и налила ему чай. Это было концом нерассказанных сновидений. В тенистом уголке возле живой изгороди сидели они на траве, у каменного стола, словно влюбленные на пикнике, влюбленные так сильно, что не могли говорить, настолько близкие, что у них не осталось желаний. Она звонила в колокольчик, звала сестру и звала любимого, и одиннадцать долин разделяли их. Чашки ее многих возлюбленных стояли пустыми на гладком камне.
   И он, грезивший о ста садах, охваченных пламенем, увидел вдруг в тот безветренный день, как языки огня взметнулись над цветущими кронами. Все деревья с треском горели на солнце; птицы взлетели, лишь только на каждой ветви выросло красное облачко, застигнув врасплох кору, и чертополох ощетинился, и слепящие искры не рожденных яблок, кружась, опадали в прожорливые костры. В горниле полян фейерверком метались деревья и, словно погасшие факелы, источали дым в пылающий свод, и сбрасывали обугленные плоды, устилая золой обожженные поля и дороги.
   В его детском сне стоял безветренный день, и ее рука была осязаемо-призрачной, но теперь с раскаленных высот он увидел, как чужие древесные корни рассыпались щепками у входа в сад, и неприступные башни понурились, когда она не смогла дотянуться рукой до птиц и деревьев. В небе пронесся шквал огненных крыльев, а предвечерний ветер зарывался все глубже в догоревший день. Другая ночь еще собирала свои слагаемые, и она улыбнулась так же, как в недолгом сне одиннадцать долин назад. Ночь, нескладная, как Пизанская башня, приникла к западным стенам, но ни одна труба не повергнет Уэльские стены, покуда не надорвется. В тени исчезающего сада стояла ее сестра, а рядом с Марле возникла темноволосая фигура с воронами на плечах.