Страница:
Я покраснел и повернулся к мистеру Дженкину, который спрашивал, сколько мне лет. Я ответил, но год себе набавил. Зачем я тогда врал? Я сам удивлялся. Потеряю, например, шапку и найду у себя в комнате, а если мама спросит, где нашел, скажу: «На чердаке» или «Под вешалкой». Было такое острое ощущение в том, чтоб вечно быть начеку и, рассказывая, например, содержание фильма, которого не смотрел, не завраться и не спутать Джека Холта с Ричардом Диксом.
— Пятнадцать и три четверти, — сказал мистер Дженкин. — Очень точный возраст. Я вижу — среди нас математик. Поглядим, удастся ли ему справиться с этой нехитрой задачкой на сложение.
Он доел свой ужин и выложил на тарелку спички.
— Это же не ново, папа, — сказал Дэн.
— Нет, я с огромным удовольствием! — своим самым лучшим голосом сказал я. Я хотел ещё сюда прийти. Тут было лучше, чем дома, не говоря уж об этой ненормальной.
Когда я не справился со спичечной задачкой и мистер Дженкин мне показал, как это делается, я благодарил и просил показать снова. В лицемерии почти такая же радость, как во вранье: стыдно и сладко.
— А ты о чем говорил на улице с мистером Моррисом? — спросил Дэн. — Мы тебя видели сверху.
— Рассказывал ему, как мужской хор Суонси исполнял «Мессию». А что?
Мистер Беван не мог больше есть — объелся. Впервые с начала ужина он обвел нас глазами. То, что он увидел, кажется, не порадовало его.
— Как занятия, Дэниел?
— Да ничего.
— Ничего?
— То есть спасибо, очень хорошо, мистер Беван.
— Молодежи следовало бы поучиться выражать свои мысли.
Миссис Беван хихикнула и попросила добавки.
— Можно добавки, — сказала она.
— Ну а у вас, молодой человек, математическая жилка, как я погляжу?
— Нет, сэр, — сказал я. — Я люблю английский язык.
— Он поэт, — сказал Дэн и, кажется, насторожился.
— Собрат по перу, — уточнил мистер Беван и осклабился.
— Мистер Беван опубликовал несколько книг, — сказал мистер Дженкин, — «Прозерпина», «Психея».
— «Орфей», — вставил резко мистер Беван.
— И «Орфей». Вы покажите мистеру Бевану что-нибудь из своих стихов.
— У меня с собой ничего нет, мистер Дженкин.
— Поэт, — сказал мистер Беван, — должен носить свои стихи в голове.
— Да я их прекрасно помню, — сказал я.
— Почитайте-ка мне самое последнее. Мне всегда интересно.
— Ну и компания, — сказала миссис Дженкин. — Поэты, музыканты, проповедники. Нам не хватает только художника, правда?
— Последнее вам, боюсь, не понравится, — сказал я.
— Полагаю, — сказал мистер Беван с улыбкой, — мне самому об этом лучше судить.
— «Ненависть и похоть», — сказал я, мечтая умереть и глядя на зубы мистера Бевана.
— Хьюберт знает Теннисона вдоль и поперек, — сказала миссис Беван. — Буквально вдоль и поперек.
— Можно мы пойдем наверх? — спросил Дэн.
— Только не мешайте мистеру Кэри.
И мы тихонько прикрыли за собой дверь и кинулись наверх, зажимая рты руками.
— Ну и ну! — сказал Дэн. — Видал мордочку его преподобия?
Мы изображали его так и эдак и ещё слегка подрались на ковре. Снова у Дэна пошла из носу кровь.
— Ерунда, я в секунду могу прекратить. Она у меня течет по заказу.
— Расскажи про миссис Беван. Она сумасшедшая?
— Еще какая. Сама не знает, кто она. Хотела выброситься из окна, а он никакого внимания не обратил, и она прибежала к нам и все рассказала маме.
Постучалась и вошла миссис Беван.
— Не помешаю?
— Что вы, что вы, миссис Беван.
— Хочется чуть-чуть отвлечься, — сказала она. И уселась в кучу шерсти на диване у окна.
— Душно, правда? — сказал Дэн. — Может, я окно открою?
Она глянула на окно.
— Мне нетрудно открыть, если хотите, — сказал Дэн и подмигнул мне.
— Разрешите, я его для вас открою, миссис Беван, — сказал я.
— Приятно, когда окно открыто.
— Притом такое чудное, высокое окно.
— И такой приятный ветерок с моря.
— Лучше не надо, детки, — сказала она. — Просто я посижу и подожду своего мужа.
Она поиграла шерстяными мотками, взяла спицу, тихонько потыкала его в ладонь.
— А мистер Беван долго у нас пробудет?
— Просто я посижу и подожду своего мужа.
Мы ещё с ней поговорили про окна, но она только улыбалась, и разматывала шерсть, и один раз залезла тупым концом длинной спицы себе в ухо. Скоро нам надоело на неё смотреть, и Дэн стал играть на рояле.
— Моя Двадцатая соната, — сказал он. — Она посвящена Бетховену.
А в полдесятого мне уже надо было домой.
Я попрощался с миссис Беван, она помахала мне спицей и сидя сделала реверанс, а внизу мистер Беван протянул мне для пожатия холодные пальцы, и мистер и миссис Дженкин сказали, чтоб я приходил еще, и молчаливая тетя мне подарила батончик «Марса».
— Я тебя провожу чуть-чуть, — сказал Дэн.
Снаружи, из теплой ночи, с мостовой, мы посмотрели на озаренное окно гостиной. Оно одно освещало улицу.
— Смотри! Она!
Лицо миссис Беван было прижато к стеклу, крючковатый нос расплющился, губы стиснулись, и мы бежали всю дорогу до Эверзли-роуд — на случай если вдруг она прыгнет.
На углу Дэн сказал:
— Я тебя должен оставить. Мне ещё сегодня скрипичное трио заканчивать.
— Я работаю сейчас над большой поэмой, — сказал я. — Про принцев, волшебников и всякое такое.
И мы пошли по домам — спать.
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ КАШЛИК
НУ ПРЯМО ЩЕНКИ
— Пятнадцать и три четверти, — сказал мистер Дженкин. — Очень точный возраст. Я вижу — среди нас математик. Поглядим, удастся ли ему справиться с этой нехитрой задачкой на сложение.
Он доел свой ужин и выложил на тарелку спички.
— Это же не ново, папа, — сказал Дэн.
— Нет, я с огромным удовольствием! — своим самым лучшим голосом сказал я. Я хотел ещё сюда прийти. Тут было лучше, чем дома, не говоря уж об этой ненормальной.
Когда я не справился со спичечной задачкой и мистер Дженкин мне показал, как это делается, я благодарил и просил показать снова. В лицемерии почти такая же радость, как во вранье: стыдно и сладко.
— А ты о чем говорил на улице с мистером Моррисом? — спросил Дэн. — Мы тебя видели сверху.
— Рассказывал ему, как мужской хор Суонси исполнял «Мессию». А что?
Мистер Беван не мог больше есть — объелся. Впервые с начала ужина он обвел нас глазами. То, что он увидел, кажется, не порадовало его.
— Как занятия, Дэниел?
— Да ничего.
— Ничего?
— То есть спасибо, очень хорошо, мистер Беван.
— Молодежи следовало бы поучиться выражать свои мысли.
Миссис Беван хихикнула и попросила добавки.
— Можно добавки, — сказала она.
— Ну а у вас, молодой человек, математическая жилка, как я погляжу?
— Нет, сэр, — сказал я. — Я люблю английский язык.
— Он поэт, — сказал Дэн и, кажется, насторожился.
— Собрат по перу, — уточнил мистер Беван и осклабился.
— Мистер Беван опубликовал несколько книг, — сказал мистер Дженкин, — «Прозерпина», «Психея».
— «Орфей», — вставил резко мистер Беван.
— И «Орфей». Вы покажите мистеру Бевану что-нибудь из своих стихов.
— У меня с собой ничего нет, мистер Дженкин.
— Поэт, — сказал мистер Беван, — должен носить свои стихи в голове.
— Да я их прекрасно помню, — сказал я.
— Почитайте-ка мне самое последнее. Мне всегда интересно.
— Ну и компания, — сказала миссис Дженкин. — Поэты, музыканты, проповедники. Нам не хватает только художника, правда?
— Последнее вам, боюсь, не понравится, — сказал я.
— Полагаю, — сказал мистер Беван с улыбкой, — мне самому об этом лучше судить.
— «Ненависть и похоть», — сказал я, мечтая умереть и глядя на зубы мистера Бевана.
— Влияние очевидно. Конечно же, «Бей, бей, бей в холодные серые скалы, о море!»
Тоскою скотской опален,
Увы, не в силах побороть
Твоих нашептов, плоть,
Я без раскаянья прижму
К груди манящий, бедный прах,
И страстно пылу моему
Ответит мертвый блеск в глазах.
Под шорох шелковый костей
Я в трупе похоть разбужу,
Я лаской успокою жуть.
Бей, мертвое, черное, злое, бей меня, бей.
Дэн успел лягнуть меня по бедру в паузе, перед тем как мистер Беван сказал:
— Хьюберт знает Теннисона вдоль и поперек, — сказала миссис Беван. — Буквально вдоль и поперек.
— Можно мы пойдем наверх? — спросил Дэн.
— Только не мешайте мистеру Кэри.
И мы тихонько прикрыли за собой дверь и кинулись наверх, зажимая рты руками.
— Ну и ну! — сказал Дэн. — Видал мордочку его преподобия?
Мы изображали его так и эдак и ещё слегка подрались на ковре. Снова у Дэна пошла из носу кровь.
— Ерунда, я в секунду могу прекратить. Она у меня течет по заказу.
— Расскажи про миссис Беван. Она сумасшедшая?
— Еще какая. Сама не знает, кто она. Хотела выброситься из окна, а он никакого внимания не обратил, и она прибежала к нам и все рассказала маме.
Постучалась и вошла миссис Беван.
— Не помешаю?
— Что вы, что вы, миссис Беван.
— Хочется чуть-чуть отвлечься, — сказала она. И уселась в кучу шерсти на диване у окна.
— Душно, правда? — сказал Дэн. — Может, я окно открою?
Она глянула на окно.
— Мне нетрудно открыть, если хотите, — сказал Дэн и подмигнул мне.
— Разрешите, я его для вас открою, миссис Беван, — сказал я.
— Приятно, когда окно открыто.
— Притом такое чудное, высокое окно.
— И такой приятный ветерок с моря.
— Лучше не надо, детки, — сказала она. — Просто я посижу и подожду своего мужа.
Она поиграла шерстяными мотками, взяла спицу, тихонько потыкала его в ладонь.
— А мистер Беван долго у нас пробудет?
— Просто я посижу и подожду своего мужа.
Мы ещё с ней поговорили про окна, но она только улыбалась, и разматывала шерсть, и один раз залезла тупым концом длинной спицы себе в ухо. Скоро нам надоело на неё смотреть, и Дэн стал играть на рояле.
— Моя Двадцатая соната, — сказал он. — Она посвящена Бетховену.
А в полдесятого мне уже надо было домой.
Я попрощался с миссис Беван, она помахала мне спицей и сидя сделала реверанс, а внизу мистер Беван протянул мне для пожатия холодные пальцы, и мистер и миссис Дженкин сказали, чтоб я приходил еще, и молчаливая тетя мне подарила батончик «Марса».
— Я тебя провожу чуть-чуть, — сказал Дэн.
Снаружи, из теплой ночи, с мостовой, мы посмотрели на озаренное окно гостиной. Оно одно освещало улицу.
— Смотри! Она!
Лицо миссис Беван было прижато к стеклу, крючковатый нос расплющился, губы стиснулись, и мы бежали всю дорогу до Эверзли-роуд — на случай если вдруг она прыгнет.
На углу Дэн сказал:
— Я тебя должен оставить. Мне ещё сегодня скрипичное трио заканчивать.
— Я работаю сейчас над большой поэмой, — сказал я. — Про принцев, волшебников и всякое такое.
И мы пошли по домам — спать.
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ КАШЛИК
Однажды под вечер, в том самом августе, который был особенно ослепителен и горяч, за несколько лет до того, как я понял, что счастлив, Джордж Хупинг, которого мы прозвали Кашлик, Сидни Эванс, Дэн Девис и я на крыше грузовика катили на побережье. Грузовик был шестиколесный, высокий, и очень удобно было с него плевать в крыши обходящих машин и бросаться яблочными огрызками в женщин на обочине. Один огрызок угодил пониже спины мотоциклисту, тот прянул вбок, мы оцепенели, и у Джорджа Хупинга побелело лицо. Если мы его собьем, спокойно рассуждал я, пока мотоциклиста заносило на изгородь, это — насмерть, и меня вырвет на брюки, и, может, Эванса тоже, и всех нас арестуют и повесят, только Джорджу Хупингу ничего не будет, потому что он без яблока.
Но грузовик пролетел мимо, мотоциклист врезался в изгородь, встал, пригрозил нам вслед кулаком, и я ему помахал фуражкой.
— Зря махал, — сказал Сидни Эванс. — Теперь он узнает, из какой мы школы.
Сидни был умный, смуглый, деловой, и у него был бумажник и кошелек.
— Считай, мы уже не в школе.
— Меня попробуй отчисли, — сказал Дэн Девис. Он не собирался переходить в следующий класс: решил податься к отцу в овощную лавку — деньги зарабатывать.
У всех у нас были рюкзачки, кроме Джорджа Хупинга — ему мать дала бумажный сверток, и сверток все время разваливался, — и ещё по чемодану. Я свой чемодан прикрыл плащом: там были инициалы «Н.Т.» и каждому понятно, что это чемодан моей сестры. Мы везли в грузовике две палатки, ящик с провизией, ещё ящик с чайниками, ложками, ножами и вилками, керосиновую лампу, примус, одеяла и простыни, граммофон, три пластинки и скатерть, которую нам дала мать Джорджа Хупинга.
Мы ехали на две недели в Россили, в поля над пятимильным плавным лукоморьем. Сидни и Дэн там уже были прошлым летом, вернулись черные, понабрались выражений, без конца рассказывали про танцы ночью у костра, про песни в постелях до зари, про то, как пристарковатые девчонки из училища под гогот мальчишек нагишом загорали в скалах. А Джордж пока больше чем на одну ночь из дому не отлучался. Да и то, как он однажды признался мне в выходной, когда дождь лил ливмя и делать было нечего, и мы торчали в бане и до посинения гоняли его морских свинок вдоль лавок — и то не далеко уехал, гостил в Сент-Томасе, в трех милях, у тетки, которая видела сквозь стены и знала, что миссис Хоскин готовит на обед.
— Далеко еще? — спросил Джордж, тайком запихивая поглубже в сверток подтяжки и носки и провожая жадным взглядом зеленые поля, убегающие вдаль так, будто наш грузовик — и не грузовик вовсе, а плот с мотором на океанских волнах. Джорджа буквально от всего тошнило, даже от лакричных лепешек и шербета, и только я один знал, что летом он носит подштанники, на которых вышита красными нитками его фамилия.
— Далеко-далеко, — сказал Дэн.
— Тысячи миль, — сказал я. — Россили в Соединенных Штатах. Мы устроимся на скале, которую колышет на ветру.
— Прикрепим её к дереву.
— Кашлик на такое дело пожертвует свои подтяжки, — сказал Сидни.
Грузовик взвыл на повороте.
— Оп-ля! Чувствуешь, Кашлик? На одном колесе! — А под нами, за полями и фермами, пуская на дальнем краю пушистый пароходный дымок, уже рассверкалось море.
— Видал, море внизу как сверкает, а, Дэн? — сказал я.
Джордж Хупинг притворился, что не замечает скользкого крена нашей крыши, устрашающей малости моря в далеком низу. Вцепившись в поручни, он сказал:
— А мой папа кита видел.
Он начал уверенно, но моментально сник. Надтреснутый дискант, в потугах нас убедить, сломался в неравной борьбе с ветром. Я понял — он сочиняет что-то такое, чтоб у нас волосы встали дыбом и проклятый грузовик встал бы как вкопанный.
— Твой отец травник. — А дымок на горизонте кучерявился белым фонтанчиком, и кит его выпускал через нос, свой черный нос, нос накренившегося парохода.
— И где он его держит, а, Кашлик? В бане?
— Он его в Мадагаскаре видел. У него клыки — вот как отсюда до… до…
— Как отсюда до Мадагаскара!
Но крутой подъем прервал начатый рассказ. Джордж забыл о подвигах папаши — нудного маленького человечка в ермолке и альпаковом пиджачке, день-деньской, бубня, простаивающего в набитой травами лавке, где страдающие радикулитом старцы и попавшие в беду девицы в сумраке ждали его консультаций — и, не отрывая глаз от несущейся на нас громады, ухватился за меня, за Дэна.
— Скорость пятьдесят миль!
— Тормоза отказали, Кашлик!
Как он метнулся от нас, как вцепился обеими руками в поручни — он тянул, он дрожал, он ногой пинал стоящий сзади ящик — и он провел грузовик за поворот, мимо каменного забора, вверх, по более пологому склону, к воротам развалющей фермы.
Сразу, от самых ворот вниз, к пляжу, сбегала тропа. Был прилив, и мы слышали плеск моря. Четыре мальчика на крыше — высокий, смуглый, с правильными чертами и речью, хорошо одетый, светский человек; с красными цевками, торчащими из обтрепавшихся, коротких рукавов, рыжий нескладеха; сутулый очкарик с зачаточным брюшком, вечно развязывающимися шнурками, невероятной походкой; и тощий, быстрый, маленький, вечно перепачканный, кучерявый — увидели впереди свой новый дом на две недели: густые, колкие изгороди — вместо стен; вместо сада — море; сортиром — зеленый овраг, и в самой середке — истрепанное ветром дерево.
Я помогал Дэну разгружаться, пока Сидни расплачивался с водителем, а Джордж бился с калиткой, заглядевшись на отделенных ею уток. И грузовик укатил.
— Давайте построим палатки возле дерева! — сказал Джордж.
— Поставим, — сказал Сидни, отпирая для него калитку.
И мы их поставили — в уголку, от ветра подальше.
— Кто-то должен разжечь примус, — сказал Сидни, и, после того как Джордж обжег себе пальцы, мы уселись возле спальной палатки и говорили про автомобили и радовались, что мы на воле, вместе; мы лениво наслаждались, и все мы помнили, что море плещет о скалы совсем близко внизу и потом откатывает и катит вдаль, а завтра мы будем купаться, играть в мяч и, может быть, мы встретим трех девочек. Старшая — для Сидни, самая некрасивая — для Дэна, самая младшая — для меня. Джордж, разговаривая с девочками, разобьет очки. Слепой как крот, он будет вынужден уйти и наутро скажет: «Простите, что вас бросил, я одно дело вспомнил».
Был шестой час. Папа с мамой кончили пить чай; убрали со стола тарелочки со знаменитыми замками. Папа с газетой, мама с моим носком в неясной сизой дымке уплывали наискось влево, в гору, на какую-то дачу и оттуда слушали дальние детские возгласы над теннисным кортом и думали о том, где и что делает их сын. А я был сам по себе, с друзьями, в поле, жевал былинку и говорил: «Демпси сделает его одной левой» — и думал про то, как огромный кит, которого никогда не видел отец Джорджа, взбивает морскую гладь или горой уходит вниз, под воду.
— Спорим, я первый поле перебегу!
Мы с Дэном побежали по коровьим лепешкам, Джордж пыхтел сзади.
— Пошли к морю.
Сидни — в защитных шортах, как воин — провел нас через плетень с одного поля на другое, ниже, в лес и, по вереску, на опушку, к краю обрыва, где дрались возле палатки двое здоровенных малых. Один другого, я видел, укусил за ногу, ловко, свирепо они надавали друг другу по морде, один увернулся, другой наскочил, уложил его ничком. Я узнал Паяльника и Черепушку.
— Привет, Паяльник, Черепушка! — сказал Дэн.
Черепушка завел руку Паяльника за спину, разок-другой её дерганул и, улыбаясь, поднялся.
— Привет, ребята! Привет, Кашлик! Как твой папаша?
— Спасибо, хорошо.
Паяльник лежа щупал ушибленные кости.
— Привет, ребята! Как ваши папаши?
Они были больше и хуже всех в школе. Каждый божий день они ловили меня до уроков, совали в мусорную корзину и корзину ставили учителю на стол. Иногда мне удавалось выбраться, иногда нет. Паяльник был тощий, Черепушка толстый.
— Мы разбили лагерь на Баттонс-филд, — сказал Сидни.
— А мы тут курс лечения проходим, — сказал Черепушка. — Ну, как наш Кашлик? Дает ему папа пилюли?
Мы собрались на берег — Дэн, Сидни, и Джордж, и я, — мы хотели побыть вместе, друг с другом, бродить, орать у самого моря, бросать в волны камешки, вспоминать разные приключения и наживать новые, чтоб потом было ещё о чем вспоминать.
— Мы с вами, — сказал Черепушка.
Он взял под ручку Паяльника, и они пошли за нами, передразнивая разлаженную походку Кашлика и охлестывая прутиками траву.
Дэн спросил с надеждой:
— Вы сюда надолго, Паяльник и Черепушка?
— На две недели, как отдать, Дэвис, Томас, Эванс и Хупинг.
Мы дошли до Мьюслейда, бросились на песок, и я стал его собирать и просеивать между пальцев, а Джордж сквозь свои двойные линзы смотрел неотрывно на море, и Сидни и Дэн ссыпали ему на ноги песок, а Паяльник и Черепушка сидели рядом, как двое стражников.
— Мы хотели было в Ниццу податься, — сказал Паяльник, и он её срифмовал с чечевицей и ткнул Черепушку под ребра, — но здесь воздух для цвета лица пользительней.
— Почище, чем травки, действует, — сказал Черепушка.
В восторге от своего поразительного остроумия, они снова боролись, кусались, бросали друг другу в глаза песком, пока не полегли от смеха, и Черепушка стал утирать кровь из носа бумажной салфеткой. Джордж лежал укрытый песком по пояс. Я смотрел, как море медленно скользит прочь и над ним ссорятся чайки, а солнце начинает смирно сползать к закату.
— Гляньте на Кашлика, — сказал Паяльник. — Правда, необыкновенный? Из песка растет! У Кашлика нету ног.
— Бедный Кашлик, — сказал Черепушка. — Самый необыкновенный мальчик на свете.
— Необыкновенный, — сказали они хором. — Необыкновенный, необыкновенный, необыкновенный.
И они сочинили песню и дирижировали своими прутиками.
— Он не мо-жет плавать.
— Он не мо-жет бегать.
— Он не мо-жет учиться.
— Не мо-жет мяч гонять.
— Не мо-жет в лапту играть.
— Не мо-жет писать.
Джордж стряхнул с себя песок:
— Могу!
— Плавать можешь?
— Бегать можешь?
— Мяч гонять можешь?
— Отстаньте вы от него, — сказал Дэн.
Они, сопя, вплотную на нас надвинулись. Море убегало уже во всю прыть. Мрачным голосом, грозя пальцем, Паяльник сказал:
— Ну, по всей правде, Кашлик, ты необыкновенный? Очень даже необыкновенный? Говори — да или нет?
— Без всяких — да или нет? — сказал Черепушка.
— Нет, — сказал Кашлик. — Я могу плавать, и могу бегать, и я умею играть в крикет. Я никого не боюсь.
Я сказал:
— Он в прошлом году был вторым в классе.
— О! Значит, он необыкновенный. Нет? Был вторым, может и первым заделаться. Хотя это ж чересчур обыкновенно. Кашлик пусть остается вторым.
— Ответ получен, — сказал Черепушка. — Кашлик необыкновенный!
И опять они запели.
— Он отлично бегает, — сказал Дэн.
— Это ещё доказать надо. Мы вот с Черепушкой сегодня все Россили пробежали. Черепушка не даст соврать.
— До последнего сантиметрика.
— Может, Кашлик тоже пробежит?
— И пробегу, — сказал Джордж.
— Ну валяй.
— Не хочу.
— Необыкновенный Кашлик не может бегать, — пели они, — не может, не может, не может.
Три девочки, все милые, все в белых коротеньких брючках, держась за руки, появились из-за скал. Руки, ноги и шеи у всех у них были шоколадного цвета. Они улыбались, и я видел сверкание зубов. Они ступили на песок, и Паяльник с Черепушкой заткнулись. Сидни пригладил волосы, встал, небрежно сунул руки в карманы и шагнул к девушкам, а те, стоя тесно рядышком, коричневые, золотые, не слишком внимательно любовались закатом, теребили шарфики и улыбались друг дружке. Сидни остановился перед ними, осклабился:
— Привет, Гуинет! Ты меня не узнаешь?
— Ах, скажи-ите, — шепнул Дэн у меня над ухом и комически откозырял Кашлику, все не отрывавшему глаз от убегавшего моря.
— Какой сюрприз! — сказала самая высокая девочка. Легкими, летающими жестами, будто раздавала цветы, она представила Пегги и Джин. Я прикинул: без толстой Пегги — кривоватые ноги, стрижка под мальчика — я могу легко обойтись, она явно для Дэна; Сиднина Гуинет, роскошная штучка лет аж шестнадцати, неприступна и безукоризненна, как девица из магазина Бена Эвана; а вот Джин, застенчивая, кудрявая, с соломенными волосами, создана для меня. Мы с Дэном медленно двинулись к девочкам.
Я выдал два замечания: «Помни, Сидни, двоеженство запрещено» и «Простите, не успели подать вам прилив».
Джин улыбнулась, ввинчивая пятку в песок, а я приподнял кепку:
— Привет!
Кепка свалилась к её ногам. Я нагнулся, и три куска сахара высыпались у меня из кармана.
— Я лошадь кормил, — сказал я и покраснел, потому что все три девочки расхохотались.
Можно было расшаркаться, широко метя песок кепкой, послать им непринужденный воздушный поцелуй, назвать сеньоритами и наверняка заставить их улыбнуться. Или, например, стать в отдалении, это даже лучше, волосы мои развевал бы ветер, хотя ветра в тот вечер не было и помину, и, окутанный тайной, я бы разглядывал солнце, гордо, не удостаивая девочек ни единым словом. Но конечно, у меня горели бы уши, и внутри меня сосала бы пустота, внутри меня переполняли бы голоса, гудели, как в раковине. «Скорей, скорей что-нибудь им скажи, пока не ушли!» — надсаживался бы самый настойчивый голос, нарушая томительное молчание, пока я стоял бы, как Валентино [7], на краю ослепительной невидимой песчаной арены.
— Правда, тут здорово! — сказал я.
Я обращался к одной только Джин. Вот она, любовь, думал я, когда она кивнула головкой, откинула кудри, сказала:
— Лучше даже, чем в Портколе.
Паяльник и Черепушка были два бандита из ночного кошмара. Я про них забыл, когда мы с Джин стали подниматься в скалы, но я оглянулся, чтобы проверить, не цепляются ли они снова к Джорджу, не дерутся ли между собой, и увидел как Джордж скрывается за утесом, а они внизу разговаривают с Сидни и с девочками.
— Тебя как зовут?
Я сказал.
— Валлийское имя, — сказала она.
— Вот у тебя имя красивое.
— Ну! Самое обыкновенное.
— Я тебя увижу еще?
— Если хочешь.
— Конечно хочу! Можно завтра утром вместе пойти купаться. Или орлиные яйца искать. Здесь орлы водятся, ты знала?
— Нет, — сказала она. — А кто этот красивый мальчик, высокий и брюки грязные?
— Вовсе он не красивый, это Паяльник. Он в жизни не моется, не причесывается и вообще хулиган и врун.
— А по-моему, он красивый.
Мы пошли на Баттонс-филд, я показал ей наши палатки изнутри, дал яблоко из запасов Джорджа.
— Мне бы сигаретку, — сказала она.
Уже стемнело, когда пришли остальные. Паяльник и Черепушка оба держались за ручку с Гуинет, Сидни шел с Пегги, а сзади, посвистывая, руки в карманах, шел Дэн.
— Вот это парочка, — сказал Паяльник. — Сидят наедине и хоть бы за ручки взялись. Тебе лечиться надо, — сказал он мне.
— Эдак род людской переведется! — сказал Черепушка.
— Ой, да ну тебя! — сказала Гуинет. Она его отпихнула, но она хохотала, и она ничего не сказала, когда он облапил её.
— Не развести ли нам огонек? — сказал Паяльник.
Джин всплеснула руками, как актриса. Я знал, конечно, что её люблю, но мне абсолютно не нравилось все, что она говорила и делала.
— А кто будет разводить?
— Пускай он, у него получится. — И она ткнула в меня пальцем.
Мы с Дэном собрали хворост, и к тому времени, когда совсем стемнело, у нас уже трещало пламя. В спальной палатке, прижавшись друг к другу, сидели Паяльник и Джин. Ее золотистая головка была у него на плече. Рядом шушукались Черепушка и Гуинет. Бедный Сидни держал за руку Пегги.
— Теплая компашка, а? — сказал я, глядя, как Джин улыбается огненной тьме.
— Потяни меня за палец, — сказал Дэн.
Мы сидели у костра на краю луга. Совсем далеко, отступив, ещё шумело море. Мы слушали голоса ночных птиц: «У-у! У-у!»
— Не люблю я этих сов. Глаза могут выцарапать! — сказал Дэн, чтобы не слышать тихого говора в палатке. Хохот Гуинет проплыл по ставшему вдруг из черного лунным лугу, но Джин, сидя с этим чудовищем в теплой укромности, молчала и улыбалась. Я знал: её ручка в руке Паяльника.
— Ох эти женщины, — сказал я.
Дэн сплюнул в костер.
Мы, старые, одинокие, чуждые желаниям, сидели в ночи, когда в световой круг призраком вошел Джордж и так стоял, дрожа, пока я не сказал:
— Где ты был? Куда запропастился? Чего дрожишь?
Паяльник и Черепушка выглянули из палатки.
— А, Кашлик, привет! Как твой папаша? Ты где это шлялся? Где тебя носило?
Джордж Хупинг еле стоял на ногах. Я протянул было руку — его поддержать, но он её оттолкнул.
— Я пробежал Россили! До последнего сантиметрика! Вы говорили, я не могу, а я пробежал! Я все время бежал!
В палатке поставили на патефон пластинку. «Нет, нет, Наннет».
— Все время бежал? В темноте, а, Кашлик?
— И — спорим — побыстрей вас бежал! — сказал Джордж.
— Это уж точно, — сказал Паяльник.
— Ты что думаешь, мы десять километров бежали? — сказал Черепушка.
Пластинку сменили на «Чай для двоих».
— Слыхали? Вот это да! Вот это необыкновенно! Я ж говорю — необыкновенный Кашлик. Всю ночь бежать!
— Необыкновенный, необыкновенный, необыкновенный Кашлик! — сказали они в один голос.
Как один человек о двух головах, они тянулись из палатки во тьму следом за собственным гоготом. А когда я опять оглянулся на Джорджа, он лежал навзничь и крепко спал в высокой траве и пламя подбиралось к его волосам.
Но грузовик пролетел мимо, мотоциклист врезался в изгородь, встал, пригрозил нам вслед кулаком, и я ему помахал фуражкой.
— Зря махал, — сказал Сидни Эванс. — Теперь он узнает, из какой мы школы.
Сидни был умный, смуглый, деловой, и у него был бумажник и кошелек.
— Считай, мы уже не в школе.
— Меня попробуй отчисли, — сказал Дэн Девис. Он не собирался переходить в следующий класс: решил податься к отцу в овощную лавку — деньги зарабатывать.
У всех у нас были рюкзачки, кроме Джорджа Хупинга — ему мать дала бумажный сверток, и сверток все время разваливался, — и ещё по чемодану. Я свой чемодан прикрыл плащом: там были инициалы «Н.Т.» и каждому понятно, что это чемодан моей сестры. Мы везли в грузовике две палатки, ящик с провизией, ещё ящик с чайниками, ложками, ножами и вилками, керосиновую лампу, примус, одеяла и простыни, граммофон, три пластинки и скатерть, которую нам дала мать Джорджа Хупинга.
Мы ехали на две недели в Россили, в поля над пятимильным плавным лукоморьем. Сидни и Дэн там уже были прошлым летом, вернулись черные, понабрались выражений, без конца рассказывали про танцы ночью у костра, про песни в постелях до зари, про то, как пристарковатые девчонки из училища под гогот мальчишек нагишом загорали в скалах. А Джордж пока больше чем на одну ночь из дому не отлучался. Да и то, как он однажды признался мне в выходной, когда дождь лил ливмя и делать было нечего, и мы торчали в бане и до посинения гоняли его морских свинок вдоль лавок — и то не далеко уехал, гостил в Сент-Томасе, в трех милях, у тетки, которая видела сквозь стены и знала, что миссис Хоскин готовит на обед.
— Далеко еще? — спросил Джордж, тайком запихивая поглубже в сверток подтяжки и носки и провожая жадным взглядом зеленые поля, убегающие вдаль так, будто наш грузовик — и не грузовик вовсе, а плот с мотором на океанских волнах. Джорджа буквально от всего тошнило, даже от лакричных лепешек и шербета, и только я один знал, что летом он носит подштанники, на которых вышита красными нитками его фамилия.
— Далеко-далеко, — сказал Дэн.
— Тысячи миль, — сказал я. — Россили в Соединенных Штатах. Мы устроимся на скале, которую колышет на ветру.
— Прикрепим её к дереву.
— Кашлик на такое дело пожертвует свои подтяжки, — сказал Сидни.
Грузовик взвыл на повороте.
— Оп-ля! Чувствуешь, Кашлик? На одном колесе! — А под нами, за полями и фермами, пуская на дальнем краю пушистый пароходный дымок, уже рассверкалось море.
— Видал, море внизу как сверкает, а, Дэн? — сказал я.
Джордж Хупинг притворился, что не замечает скользкого крена нашей крыши, устрашающей малости моря в далеком низу. Вцепившись в поручни, он сказал:
— А мой папа кита видел.
Он начал уверенно, но моментально сник. Надтреснутый дискант, в потугах нас убедить, сломался в неравной борьбе с ветром. Я понял — он сочиняет что-то такое, чтоб у нас волосы встали дыбом и проклятый грузовик встал бы как вкопанный.
— Твой отец травник. — А дымок на горизонте кучерявился белым фонтанчиком, и кит его выпускал через нос, свой черный нос, нос накренившегося парохода.
— И где он его держит, а, Кашлик? В бане?
— Он его в Мадагаскаре видел. У него клыки — вот как отсюда до… до…
— Как отсюда до Мадагаскара!
Но крутой подъем прервал начатый рассказ. Джордж забыл о подвигах папаши — нудного маленького человечка в ермолке и альпаковом пиджачке, день-деньской, бубня, простаивающего в набитой травами лавке, где страдающие радикулитом старцы и попавшие в беду девицы в сумраке ждали его консультаций — и, не отрывая глаз от несущейся на нас громады, ухватился за меня, за Дэна.
— Скорость пятьдесят миль!
— Тормоза отказали, Кашлик!
Как он метнулся от нас, как вцепился обеими руками в поручни — он тянул, он дрожал, он ногой пинал стоящий сзади ящик — и он провел грузовик за поворот, мимо каменного забора, вверх, по более пологому склону, к воротам развалющей фермы.
Сразу, от самых ворот вниз, к пляжу, сбегала тропа. Был прилив, и мы слышали плеск моря. Четыре мальчика на крыше — высокий, смуглый, с правильными чертами и речью, хорошо одетый, светский человек; с красными цевками, торчащими из обтрепавшихся, коротких рукавов, рыжий нескладеха; сутулый очкарик с зачаточным брюшком, вечно развязывающимися шнурками, невероятной походкой; и тощий, быстрый, маленький, вечно перепачканный, кучерявый — увидели впереди свой новый дом на две недели: густые, колкие изгороди — вместо стен; вместо сада — море; сортиром — зеленый овраг, и в самой середке — истрепанное ветром дерево.
Я помогал Дэну разгружаться, пока Сидни расплачивался с водителем, а Джордж бился с калиткой, заглядевшись на отделенных ею уток. И грузовик укатил.
— Давайте построим палатки возле дерева! — сказал Джордж.
— Поставим, — сказал Сидни, отпирая для него калитку.
И мы их поставили — в уголку, от ветра подальше.
— Кто-то должен разжечь примус, — сказал Сидни, и, после того как Джордж обжег себе пальцы, мы уселись возле спальной палатки и говорили про автомобили и радовались, что мы на воле, вместе; мы лениво наслаждались, и все мы помнили, что море плещет о скалы совсем близко внизу и потом откатывает и катит вдаль, а завтра мы будем купаться, играть в мяч и, может быть, мы встретим трех девочек. Старшая — для Сидни, самая некрасивая — для Дэна, самая младшая — для меня. Джордж, разговаривая с девочками, разобьет очки. Слепой как крот, он будет вынужден уйти и наутро скажет: «Простите, что вас бросил, я одно дело вспомнил».
Был шестой час. Папа с мамой кончили пить чай; убрали со стола тарелочки со знаменитыми замками. Папа с газетой, мама с моим носком в неясной сизой дымке уплывали наискось влево, в гору, на какую-то дачу и оттуда слушали дальние детские возгласы над теннисным кортом и думали о том, где и что делает их сын. А я был сам по себе, с друзьями, в поле, жевал былинку и говорил: «Демпси сделает его одной левой» — и думал про то, как огромный кит, которого никогда не видел отец Джорджа, взбивает морскую гладь или горой уходит вниз, под воду.
— Спорим, я первый поле перебегу!
Мы с Дэном побежали по коровьим лепешкам, Джордж пыхтел сзади.
— Пошли к морю.
Сидни — в защитных шортах, как воин — провел нас через плетень с одного поля на другое, ниже, в лес и, по вереску, на опушку, к краю обрыва, где дрались возле палатки двое здоровенных малых. Один другого, я видел, укусил за ногу, ловко, свирепо они надавали друг другу по морде, один увернулся, другой наскочил, уложил его ничком. Я узнал Паяльника и Черепушку.
— Привет, Паяльник, Черепушка! — сказал Дэн.
Черепушка завел руку Паяльника за спину, разок-другой её дерганул и, улыбаясь, поднялся.
— Привет, ребята! Привет, Кашлик! Как твой папаша?
— Спасибо, хорошо.
Паяльник лежа щупал ушибленные кости.
— Привет, ребята! Как ваши папаши?
Они были больше и хуже всех в школе. Каждый божий день они ловили меня до уроков, совали в мусорную корзину и корзину ставили учителю на стол. Иногда мне удавалось выбраться, иногда нет. Паяльник был тощий, Черепушка толстый.
— Мы разбили лагерь на Баттонс-филд, — сказал Сидни.
— А мы тут курс лечения проходим, — сказал Черепушка. — Ну, как наш Кашлик? Дает ему папа пилюли?
Мы собрались на берег — Дэн, Сидни, и Джордж, и я, — мы хотели побыть вместе, друг с другом, бродить, орать у самого моря, бросать в волны камешки, вспоминать разные приключения и наживать новые, чтоб потом было ещё о чем вспоминать.
— Мы с вами, — сказал Черепушка.
Он взял под ручку Паяльника, и они пошли за нами, передразнивая разлаженную походку Кашлика и охлестывая прутиками траву.
Дэн спросил с надеждой:
— Вы сюда надолго, Паяльник и Черепушка?
— На две недели, как отдать, Дэвис, Томас, Эванс и Хупинг.
Мы дошли до Мьюслейда, бросились на песок, и я стал его собирать и просеивать между пальцев, а Джордж сквозь свои двойные линзы смотрел неотрывно на море, и Сидни и Дэн ссыпали ему на ноги песок, а Паяльник и Черепушка сидели рядом, как двое стражников.
— Мы хотели было в Ниццу податься, — сказал Паяльник, и он её срифмовал с чечевицей и ткнул Черепушку под ребра, — но здесь воздух для цвета лица пользительней.
— Почище, чем травки, действует, — сказал Черепушка.
В восторге от своего поразительного остроумия, они снова боролись, кусались, бросали друг другу в глаза песком, пока не полегли от смеха, и Черепушка стал утирать кровь из носа бумажной салфеткой. Джордж лежал укрытый песком по пояс. Я смотрел, как море медленно скользит прочь и над ним ссорятся чайки, а солнце начинает смирно сползать к закату.
— Гляньте на Кашлика, — сказал Паяльник. — Правда, необыкновенный? Из песка растет! У Кашлика нету ног.
— Бедный Кашлик, — сказал Черепушка. — Самый необыкновенный мальчик на свете.
— Необыкновенный, — сказали они хором. — Необыкновенный, необыкновенный, необыкновенный.
И они сочинили песню и дирижировали своими прутиками.
— Он не мо-жет плавать.
— Он не мо-жет бегать.
— Он не мо-жет учиться.
— Не мо-жет мяч гонять.
— Не мо-жет в лапту играть.
— Не мо-жет писать.
Джордж стряхнул с себя песок:
— Могу!
— Плавать можешь?
— Бегать можешь?
— Мяч гонять можешь?
— Отстаньте вы от него, — сказал Дэн.
Они, сопя, вплотную на нас надвинулись. Море убегало уже во всю прыть. Мрачным голосом, грозя пальцем, Паяльник сказал:
— Ну, по всей правде, Кашлик, ты необыкновенный? Очень даже необыкновенный? Говори — да или нет?
— Без всяких — да или нет? — сказал Черепушка.
— Нет, — сказал Кашлик. — Я могу плавать, и могу бегать, и я умею играть в крикет. Я никого не боюсь.
Я сказал:
— Он в прошлом году был вторым в классе.
— О! Значит, он необыкновенный. Нет? Был вторым, может и первым заделаться. Хотя это ж чересчур обыкновенно. Кашлик пусть остается вторым.
— Ответ получен, — сказал Черепушка. — Кашлик необыкновенный!
И опять они запели.
— Он отлично бегает, — сказал Дэн.
— Это ещё доказать надо. Мы вот с Черепушкой сегодня все Россили пробежали. Черепушка не даст соврать.
— До последнего сантиметрика.
— Может, Кашлик тоже пробежит?
— И пробегу, — сказал Джордж.
— Ну валяй.
— Не хочу.
— Необыкновенный Кашлик не может бегать, — пели они, — не может, не может, не может.
Три девочки, все милые, все в белых коротеньких брючках, держась за руки, появились из-за скал. Руки, ноги и шеи у всех у них были шоколадного цвета. Они улыбались, и я видел сверкание зубов. Они ступили на песок, и Паяльник с Черепушкой заткнулись. Сидни пригладил волосы, встал, небрежно сунул руки в карманы и шагнул к девушкам, а те, стоя тесно рядышком, коричневые, золотые, не слишком внимательно любовались закатом, теребили шарфики и улыбались друг дружке. Сидни остановился перед ними, осклабился:
— Привет, Гуинет! Ты меня не узнаешь?
— Ах, скажи-ите, — шепнул Дэн у меня над ухом и комически откозырял Кашлику, все не отрывавшему глаз от убегавшего моря.
— Какой сюрприз! — сказала самая высокая девочка. Легкими, летающими жестами, будто раздавала цветы, она представила Пегги и Джин. Я прикинул: без толстой Пегги — кривоватые ноги, стрижка под мальчика — я могу легко обойтись, она явно для Дэна; Сиднина Гуинет, роскошная штучка лет аж шестнадцати, неприступна и безукоризненна, как девица из магазина Бена Эвана; а вот Джин, застенчивая, кудрявая, с соломенными волосами, создана для меня. Мы с Дэном медленно двинулись к девочкам.
Я выдал два замечания: «Помни, Сидни, двоеженство запрещено» и «Простите, не успели подать вам прилив».
Джин улыбнулась, ввинчивая пятку в песок, а я приподнял кепку:
— Привет!
Кепка свалилась к её ногам. Я нагнулся, и три куска сахара высыпались у меня из кармана.
— Я лошадь кормил, — сказал я и покраснел, потому что все три девочки расхохотались.
Можно было расшаркаться, широко метя песок кепкой, послать им непринужденный воздушный поцелуй, назвать сеньоритами и наверняка заставить их улыбнуться. Или, например, стать в отдалении, это даже лучше, волосы мои развевал бы ветер, хотя ветра в тот вечер не было и помину, и, окутанный тайной, я бы разглядывал солнце, гордо, не удостаивая девочек ни единым словом. Но конечно, у меня горели бы уши, и внутри меня сосала бы пустота, внутри меня переполняли бы голоса, гудели, как в раковине. «Скорей, скорей что-нибудь им скажи, пока не ушли!» — надсаживался бы самый настойчивый голос, нарушая томительное молчание, пока я стоял бы, как Валентино [7], на краю ослепительной невидимой песчаной арены.
— Правда, тут здорово! — сказал я.
Я обращался к одной только Джин. Вот она, любовь, думал я, когда она кивнула головкой, откинула кудри, сказала:
— Лучше даже, чем в Портколе.
Паяльник и Черепушка были два бандита из ночного кошмара. Я про них забыл, когда мы с Джин стали подниматься в скалы, но я оглянулся, чтобы проверить, не цепляются ли они снова к Джорджу, не дерутся ли между собой, и увидел как Джордж скрывается за утесом, а они внизу разговаривают с Сидни и с девочками.
— Тебя как зовут?
Я сказал.
— Валлийское имя, — сказала она.
— Вот у тебя имя красивое.
— Ну! Самое обыкновенное.
— Я тебя увижу еще?
— Если хочешь.
— Конечно хочу! Можно завтра утром вместе пойти купаться. Или орлиные яйца искать. Здесь орлы водятся, ты знала?
— Нет, — сказала она. — А кто этот красивый мальчик, высокий и брюки грязные?
— Вовсе он не красивый, это Паяльник. Он в жизни не моется, не причесывается и вообще хулиган и врун.
— А по-моему, он красивый.
Мы пошли на Баттонс-филд, я показал ей наши палатки изнутри, дал яблоко из запасов Джорджа.
— Мне бы сигаретку, — сказала она.
Уже стемнело, когда пришли остальные. Паяльник и Черепушка оба держались за ручку с Гуинет, Сидни шел с Пегги, а сзади, посвистывая, руки в карманах, шел Дэн.
— Вот это парочка, — сказал Паяльник. — Сидят наедине и хоть бы за ручки взялись. Тебе лечиться надо, — сказал он мне.
— Эдак род людской переведется! — сказал Черепушка.
— Ой, да ну тебя! — сказала Гуинет. Она его отпихнула, но она хохотала, и она ничего не сказала, когда он облапил её.
— Не развести ли нам огонек? — сказал Паяльник.
Джин всплеснула руками, как актриса. Я знал, конечно, что её люблю, но мне абсолютно не нравилось все, что она говорила и делала.
— А кто будет разводить?
— Пускай он, у него получится. — И она ткнула в меня пальцем.
Мы с Дэном собрали хворост, и к тому времени, когда совсем стемнело, у нас уже трещало пламя. В спальной палатке, прижавшись друг к другу, сидели Паяльник и Джин. Ее золотистая головка была у него на плече. Рядом шушукались Черепушка и Гуинет. Бедный Сидни держал за руку Пегги.
— Теплая компашка, а? — сказал я, глядя, как Джин улыбается огненной тьме.
— Потяни меня за палец, — сказал Дэн.
Мы сидели у костра на краю луга. Совсем далеко, отступив, ещё шумело море. Мы слушали голоса ночных птиц: «У-у! У-у!»
— Не люблю я этих сов. Глаза могут выцарапать! — сказал Дэн, чтобы не слышать тихого говора в палатке. Хохот Гуинет проплыл по ставшему вдруг из черного лунным лугу, но Джин, сидя с этим чудовищем в теплой укромности, молчала и улыбалась. Я знал: её ручка в руке Паяльника.
— Ох эти женщины, — сказал я.
Дэн сплюнул в костер.
Мы, старые, одинокие, чуждые желаниям, сидели в ночи, когда в световой круг призраком вошел Джордж и так стоял, дрожа, пока я не сказал:
— Где ты был? Куда запропастился? Чего дрожишь?
Паяльник и Черепушка выглянули из палатки.
— А, Кашлик, привет! Как твой папаша? Ты где это шлялся? Где тебя носило?
Джордж Хупинг еле стоял на ногах. Я протянул было руку — его поддержать, но он её оттолкнул.
— Я пробежал Россили! До последнего сантиметрика! Вы говорили, я не могу, а я пробежал! Я все время бежал!
В палатке поставили на патефон пластинку. «Нет, нет, Наннет».
— Все время бежал? В темноте, а, Кашлик?
— И — спорим — побыстрей вас бежал! — сказал Джордж.
— Это уж точно, — сказал Паяльник.
— Ты что думаешь, мы десять километров бежали? — сказал Черепушка.
Пластинку сменили на «Чай для двоих».
— Слыхали? Вот это да! Вот это необыкновенно! Я ж говорю — необыкновенный Кашлик. Всю ночь бежать!
— Необыкновенный, необыкновенный, необыкновенный Кашлик! — сказали они в один голос.
Как один человек о двух головах, они тянулись из палатки во тьму следом за собственным гоготом. А когда я опять оглянулся на Джорджа, он лежал навзничь и крепко спал в высокой траве и пламя подбиралось к его волосам.
НУ ПРЯМО ЩЕНКИ
Забившись от ветра под железнодорожную арку, я одиноко смотрел на далеко убегавший в ранние сумерки грязный песок — несколько мальчишек, две-три торопливых парочки на берегу, — когда двое молодых людей как из-под земли выросли рядом и спички, чиркнув, озарили лица под кепками в крупную клетку.
У одного была симпатичная физиономия: брови, смешно спешащие к вискам, глаза темные, теплые, глубоко посаженные, простодушные, и пухлый, мягкий рот. У другого — боксерский нос и тяжелый подбородок в рыжей щетине.
Мы смотрели, как выбегают из маслянистого моря мальчишки. Голоса взрывались под гулкой аркой и таяли. Потом скрылись из виду парочки. Влюбленные исчезли за дюнами, лежали теперь среди мятых жестянок и бутылок ушедшего лета, овеваемые старой бумагой, и поблизости не осталось ни единой разумной души. Незнакомцы жались по стенке, глубоко засунув руки в карманы, посверкивали сигаретами и смотрели, наверно, в загустевавшую над пустынным песком темноту, а может, у них были закрыты глаза.
Сотрясая наше прибежище, громыхнул наверху поезд. Над берегом вслед исчезающему составу слетелись кучевые дымные облака — пустотелые огромные птицы на рваных, черных, как туннели, крыльях — и тотчас лениво рассыпались; сквозь воздушное сито просеялась сажа и ссыпала на песок искры, на полпути заглатываемые влажной тьмой. Прошлой ночью быстрые маленькие оборванцы гнулись тут и цеплялись за шпалы, и прошлепал пять километров вдоль рельс одинокий торжественный мусорщик с мятым мешком из-под угля и железной клюкой. Теперь они спали, подоткнутые рогожей, на запасном пути, на платформе с углем, сунув головы в корзины, с соломой в бородах, или валялись на свалке у пивной «Фишгард», где доплясываются до каталажки любители денатурата и женщины кулями тряпья застревают в дверях и в проемах сочащихся стен и ждут сутенеров или пожарников. Ночь разгулялась вовсю. Ветер переменился. Стал накрапывать дождик. Отступал вслед за морем песок. Мы стояли в зябком, зыбком укрытии и слышали задушливое бормотание города, маневры товарняков, сирену на пристани, дальнюю перекличку осипших трамваев, сиротливый собачий лай, неопределимые звуки: цоканье по железу, скрип отдаленного дерева, хлопанье двери там, где заведомо не было дома, закашлявшийся, как овца, мотор на горе.
У одного была симпатичная физиономия: брови, смешно спешащие к вискам, глаза темные, теплые, глубоко посаженные, простодушные, и пухлый, мягкий рот. У другого — боксерский нос и тяжелый подбородок в рыжей щетине.
Мы смотрели, как выбегают из маслянистого моря мальчишки. Голоса взрывались под гулкой аркой и таяли. Потом скрылись из виду парочки. Влюбленные исчезли за дюнами, лежали теперь среди мятых жестянок и бутылок ушедшего лета, овеваемые старой бумагой, и поблизости не осталось ни единой разумной души. Незнакомцы жались по стенке, глубоко засунув руки в карманы, посверкивали сигаретами и смотрели, наверно, в загустевавшую над пустынным песком темноту, а может, у них были закрыты глаза.
Сотрясая наше прибежище, громыхнул наверху поезд. Над берегом вслед исчезающему составу слетелись кучевые дымные облака — пустотелые огромные птицы на рваных, черных, как туннели, крыльях — и тотчас лениво рассыпались; сквозь воздушное сито просеялась сажа и ссыпала на песок искры, на полпути заглатываемые влажной тьмой. Прошлой ночью быстрые маленькие оборванцы гнулись тут и цеплялись за шпалы, и прошлепал пять километров вдоль рельс одинокий торжественный мусорщик с мятым мешком из-под угля и железной клюкой. Теперь они спали, подоткнутые рогожей, на запасном пути, на платформе с углем, сунув головы в корзины, с соломой в бородах, или валялись на свалке у пивной «Фишгард», где доплясываются до каталажки любители денатурата и женщины кулями тряпья застревают в дверях и в проемах сочащихся стен и ждут сутенеров или пожарников. Ночь разгулялась вовсю. Ветер переменился. Стал накрапывать дождик. Отступал вслед за морем песок. Мы стояли в зябком, зыбком укрытии и слышали задушливое бормотание города, маневры товарняков, сирену на пристани, дальнюю перекличку осипших трамваев, сиротливый собачий лай, неопределимые звуки: цоканье по железу, скрип отдаленного дерева, хлопанье двери там, где заведомо не было дома, закашлявшийся, как овца, мотор на горе.