Высеченные из камня сквозной арки, две курящие статуи в кепках, без воротников — смотритель, свидетель, — стояли рядом со мной, без пути, без дела, на краю хлещущей, почти зимней ночи. Я подержал спичку так, чтоб и они увидели мое лицо в нервных театральных тенях, глаза, таинственно запавшие на пугающей, наверно, бледности, чтоб мой юный облик всколыхнул их воображение: пусть призадумаются, кто я такой, пока я тут ломаю себе голову над тем, каким их ветром сюда занесло.
   Почему молодой человек с тихим лицом, с бровями прирученного черта, стоит как зажавшее в зубах светляка каменное изваяние? Такому бы ласковую подружку, чтоб журила, таскала бы плакать вместе в кино, и детишек, скачущих на Родни-стрит по веселой кухне. Зачем стоять и молчать под аркой кошмарной ночью отжившего гнусного лета, когда девушки ждут, готовые вспыхнуть и загореться, в ночном кафе Раббиотти, а в баре «Прибрежный» играют в кегли и полыхает камин, и там та смуглая нежная девочка с разного цвета глазами, и открыты все биллиардные, и только в одну, на Главной улице, не пускают без галстука, и в запертых парках ждут крытые пустые эстрады, а через забор перемахнуть пара пустяков?
   Где-то в ночи направо били башенные часы, били много раз, я не сосчитал.
   А этому, в двух шагах от меня, — ему бы горланить на улице, подпирать по забегаловкам стойки, хвастаться, ругаться и драться, шушукаться на скачках с букмекерами. Вот что ему бы шло. Зачем же ежиться тут рядом со мной и с этим печальным типом, слушать, как мы дышим, как шуршит море, и ветер гонит сквозь арку песок, и звякает цепью пес, и стонет туманный горн, и где-то за тридевять земель прогромыхивает трамвай? Зачем смотреть, как вспыхивает спичка, вырывая из темноты мальчишеское пристальное лицо, и маяк величаво поводит лучом, — зачем, когда дрогнущий, мокнущий город, пабы, клубы, притоны, арки близ променада кишат друзьями и недругами? Играл бы себе при свечке в очко на дровяном складе.
   В низких домиках усаживались ужинать под грохот радио, дочкин хахаль дожидался за стенкой. У соседей читали газету и разжаривали остывшую с обеда картошку. Повыше играли в карты. На самой горе принимали гостей, неплотно задернув в гостиной шторы. А с остывшего края этой веселой ночи в мой слух натекало море.
   Один из незнакомцев сказал неожиданно высоким, звонким голосом:
   — И чего мы тут не видели?
   — Арку говенную, — сказал другой.
   — А ведь холодно, — сказал я.
   — Да, не очень уютно, — сказал высокий голос того, невидимого теперь, с приятным лицом. — Приходилось бывать в отелях и поприличней.
   — В «Савой» бы сейчас, — отозвался другой.
   Мы долго молчали.
   — И часто ты тут стоишь? — спросил приятный. У него, похоже, так и не ломался голос.
   — Нет, в первый раз. Иногда я под Бринмиллской аркой стою.
   — А старый пирс не пробовал?
   — В дождь не очень-то там постоишь.
   — Ну, я думал под балками.
   — Нет, никогда там не был.
   — Том каждое воскресенье под пирсом, — сказал мордастый обиженно, — а мне ему в бумажке обед таскать.
   — Опять поезд, — сказал я. Он раскатился над нами, громыхнул аркой, пронзил нас взвизгом колес, оглушил, ослепил искрами, смял жуткой тяжестью, так что очнулись мы уже сплюснутые и черные в арочной братской могиле. Провалившись во тьму, город лишился голоса. Трамваи дотренькались до немоты. Море втихую отстирывало пятна доков. В живых оставались мы трое.
   Один сказал:
   — Нет, без дома это не жизнь.
   — Так у вас дома нет? — спросил я.
   — Почему, есть, конечно.
   — И у меня есть.
   — А я живу возле Гуимдонкинского парка, — сказал я.
   — Том и в темном парке любит посидеть. Говорит, сов слушает.
   — У меня знакомый есть, он в деревне жил, под Бриджендом, — сказал Том, — так там во время войны строили укрепления и всех птиц перепортили. Этот мой знакомый говорит, кукушку и петуха из Бридженда всегда отличишь. Кукушка вообще невесть что несет, а петух кричит: «Кухерхерку!».
   — Херку! — оживилась арка.
   — Тебе-то зачем под аркой торчать? — сказал Том. — Дома тепло. Занавески задернул и сиди себе уютно у огонька. Сегодня по радио Грейси [8]. Чем шляться под луной.
   — Я не хочу домой, не хочу у огонька. Мне там делать нечего, я не хочу ложиться спать. Я люблю так стоять и ничего не делать, в темноте, один.
   И правда. Я был ночной одинокий бродяга. Я любил слоняться за полночь, в дождь, когда выцвели окна, а я один, живой, бреду по безлюдью, по лоснящимся рельсам на пустой Главной улице, под огромной, пригорюнившейся над дрогнущим шпилем луной. Никогда я так живо не чувствовал себя частицей всего обрушившегося на меня мироздания, никогда меня так не распирала любовь, и гордость, и жалость, и печаль, и я был не только я, я в себе чувствовал сразу все — живую землю, на которой я был призван страдать, чужие миры, Марс, Венеру, Паяльника и Черепушку, и все они были во мне — далекие китайцы, надменные девушки и сговорчивые, и солдаты, громилы, полицейские, и капризные, бдительные покупатели старых книг, и злые оборвыши, попрошайничающие возле музея, и гордые, неподступные павы, длинноного плывущие из модных лавок в колыхании шелков, сквозь сверкание стекла и стали. Я набредал на развалины в богатом квартале, я заходил в пустые гостиные, застывал на лестнице, смотрел сквозь выбитые окна на море, или я ни на что не смотрел, или смотрел, как один за другим гаснут на улице фонари. Или я заходил в недостроенный дом, где застряло между стропилами небо, где хоронятся кошки и голым скелетом спальни бренчит ветер.
   — Вот вы говорите, — сказал я, — а сами почему не дома?
   — Я не хочу домой, — сказал Том.
   — И я не то чтобы очень, — сказал его приятель.
   Вспыхнула спичка, их головы качнулись, расплылись по стене, зыбкие тени быков и балок стали больше, стали меньше. Том начал свой рассказ. Я задумался ещё об одном незнакомце, который, бредя по песку мимо арки, вдруг услышит звонкий голос откуда-то из дыры.
   Я думал про этого человека, как он от страха пригнется, отпрянет, как обманывающий финтом футболист кинется сквозь шершавую тьму к огням за полотном, и я пропустил начало рассказа и вспомнил про голос Тома уже на середине фразы.
   — …к ним подошли и говорим: «Какая прекрасная погода». А уж чего там прекрасного. Вокруг ни души. Мы спросили, как их звать, они спросили, как нас. Ну мы, значит, идем. Уолтер им травит про веселую вечеринку в Мельбе, про то, что там творилось в женской уборной. Теноров выкуривали как крыс.
   — Ну и как их звали? — спросил я.
   — Дорис и Норма, — сказал Уолтер.
   — И мы пошли к дюнам, — сказал Том. — Уолтер с Дорис, я с Нормой. Норма работала в прачечной. Идем, разговариваем, то-се, и всего-то несколько минут мы шли, а я уже чувствую, Господи, что по уши влюбился в девчонку, хоть она вовсе не красавица.
   Он её описал. Я отчетливо её себе представил. Круглое, милое лицо, веселые карие глаза, добрый теплый рот, густая стрижка, толстые ноги, широкий зад, явные с первых слов Тома, чинно поплыли по песку — платье в горошек под промозглой моросью, на красных руках модные перчатки, золотой поясок, за который заткнут газовый платочек, синяя сумка: письма, бутерброды, билет на автобус, шиллинг.
   — Дорис — та красивая была, — сказал Том. — Нарядная, подтянутая, острая вся, как нож. Мне было двадцать шесть. Я в жизни пока не влюблялся, иду вдоль Toy по песку, глазею на Норму и пальцем не смею перчатки её коснуться. А Уолтер уже обнимает Дорис.
   Они укрылись в дюнах. На них тотчас свалилась ночь. Уолтер подступался к Дорис, лапал её, шутил, а Том сидел рядом с Нормой и, расхрабрившись, держал её руку в холодной перчатке и поверял все свои тайны. Сколько ему лет, какая у него работа. Вечерком он любит посидеть за хорошей книжкой. Выяснилось, что Норма любит танцы. Совпадение: он тоже. Оказалось, что Норма и Дорис сестры. «Вот бы никогда не подумал. Ты такая красивая, я тебя люблю».
   Кончилась ночь рассказов под аркой. Началась ночь любви среди дюн. Арка выросла до неба. Рядом, затаясь во тьме, молчал город. Я своднически подглядывал из-за куста, как Том кладет руку на грудь Норме. «Нет, не надо!» Уолтер и Дорис тихо лежат рядом. Слышно, как муха пролетит.
   — И что интересно, — сказал Том, — скоро мы все уселись в кружок на песке и улыбались друг дружке. А потом тихо сдвинулись по песку в темноте, без единого слова. И Дорис лежала со мной, а Норма была с Уолтером.
   — Зачем же было меняться, если вы полюбили ее? — спросил я.
   — Сам не понимаю, — сказал Том. — Каждую ночь все думаю, думаю.
   — Это в октябре было, — сказал Уолтер.
   И Том продолжал.
   — Мы их до июля, считай, не видели. Я не мог поглядеть в глаза Норме. А тут они обе на нас подали на отцовство, а мистеру Льюису, мировому судье, восемьдесят лет, и он глухой как тетерев. Приложил к уху трубку, а Норма и Дорис показания давали. Потом давали показания мы, и он совсем запутался. В конце концов покачал головой, ткнул в нас трубкой и говорит: «Ну прямо щенки!»
   Вдруг я вспомнил, как холодно. Стал растирать закоченевшие пальцы. Господи! Всю ночь проторчать на холоде. Слушать длинный, несуразный рассказ студеной, арочной, арктической ночью.
   — И что потом? — спросил я.
   Уолтер ответил:
   — Я женился на Норме, а Том на Дорис. Мы обязаны были поступить с ними по-честному, верно? Вот Том и не хочет домой. Всегда только под утро домой приходит. А я уж с ним за компанию, чтоб не скучал. Он мой брат.
   Мне было до дому десять минут бегом. Я поднял воротник, натянул на уши шапку.
   — И что интересно, — сказал Том, — я люблю Норму, а Уолтер не любит Норму и не любит Дорис. У нас двое прекрасных парней. Я своего назвал Норман.
   Мы пожали друг другу руки.
   — Ну пока, — сказал Уолтер.
   — Я всегда где-нибудь тут, — сказал Том.
   — Покедова бонжур!
   Я выскочил из-под арки, махнул через Трафальгар-террас и дунул вверх по крутой улице.

ТАМ, ГДЕ ТЕЧЕТ ТОУ

   Мистер Хамфриз, мистер Робертс и мистер Томас-младший постучали в дверь небольшой виллы мистера Эмлина Эванса под названием «Лавенгро» [9]ровно в девять часов вечера. Затаясь за кустом вероники, они выжидали, пока мистер Эванс проследует в шлепанцах из домашних недр и одолеет задвижки и засовы.
   Мистер Хамфриз был школьный учитель, высокий блондин, заика, автор не принесшего славы романа.
   Мистер Робертс, веселый, потасканный, не первой молодости господин, страховой агент, по должности прозываемый труполовом, среди друзей был известен как Берке и Хэр [10], валлийский патриот. Одно время он отправлял важную должность в пивоваренном деле.
   Мистер Томас-младший, в данный момент безработный, вскорости предполагал отправиться в Лондон — делать карьеру свободного журналиста в Челси. Будучи гол как сокол, он смутно рассчитывал, что харч заменят ему женщины.
   Мистер Эванс открыл дверь, фонарный луч прошелся вдоль подъездной дорожки, осветил гараж, курятник, решительно миновав шушукающийся куст, и трое друзей выскочили оттуда с грозным криком: «Впускайте! ОГПУ!»
   — Пришли за подрывной литературой, — заикнувшись, объявил мистер Хамфриз и, салютуя, выкинул руку.
   — Хайль! И мы, между прочим, знаем, где её искать, — сказал мистер Робертс.
   Мистер Эванс отвел фонарик.
   — Заходите, ребятки. Холодно. Выпьете по рюмашке. У меня, правда, только померанцевая настойка, — прибавил он.
   Они сняли пальто и шляпы, сложили внизу на перила и, переговариваясь вполголоса, чтоб не разбудить двойняшек Джорджа и Селию, прошли за мистером Эвансом в его кабинет.
   — А иде хроза морей, мистер Эванс? — произнес мистер Робертс под кокни. Грея руки у камина, он с улыбкой удивления, хоть каждую пятницу посещал этот дом, обозрел чинные ряды книг, изысканное откидное бюро, переводившее комнату в ранг кабинета, сверкающие напольные часы, фотографии детей, застывших в ожидании птички, домашнее, прочное, восхитительное, такое забористое вино в пивной бутыли, прикорнувшего на протертом ковре кота. — Не чуждая буржуазности?
   Сам он был бездомный холостяк с прошлым, в долгу как в шелку, и ему доставляла удовольствие сладкая зависть к одомашенным, женатым друзьям и возможность их подначивать запанибрата.
   — На кухне, — сказал мистер Эванс, раздавая стаканы.
   — Единственное достойное место для женщины, — с душой произнес мистер Робертс. — За одним исключением.
   Мистер Хамфриз и мистер Томас расставили стулья у камелька, и все четверо со стаканами в руках расположились рядышком. Помолчали. Исподтишка поглядывали друг на друга, потягивали винцо, вздыхали, курили сигареты, которые мистер Эванс извлек из шашечной коробки, и мистер Хамфриз кивнул разок на часы, подмигнул и приложил к губам палец. Но вот гости чуть-чуть согрелись, настойка подействовала, они забыли про холод и мрак за окном, и мистер Эванс сказал, подавляя тайную дрожь восторга:
   — Жена через полчаса ляжет. Тут и поработаем. Принесли свое?
   — И орудия в том числе. — Мистер Робертс похлопал себя по карману.
   — А пока — кто промолвит одно слово, тот что? — спросил мистер Томас.
   Мистер Хамфриз опять подмигнул:
   — Тот её и съест!
   — Я ждал сегодняшнего вечера, как ждал, бывало, мальчишкой субботы, — сказал мистер Эванс. — Мне тогда давали пенни. И я на всю сумму покупал леденцы.
   Он был коммивояжер, продавал резину — резиновые игрушки, спринцовки, коврики для ванных. Иногда мистер Робертс, поддразнивая, называл это торговлей для бедных. «Нет, нет и нет! — говорил мистер Эванс. — Посмотрите мои образцы, сами убедитесь». Он был социалист.
   — А я на свой пенни покупал, бывало, пачку «Синдереллы», — сказал мистер Робертс, — и курил на бойне. Сладчайший дымок на свете. Теперь их что-то не видать.
   — А помните старого Джима? Сторож на бойне? — спросил мистер Эванс.
   — Ну, это уже после моих времен. Я не такой зеленый юнец, как вы, ребятки.
   — Вы-то старый, мистер Робертс? Вспомните про Дж. Б. Ш. [11]
   — Нет, такое мне не грозит, я неисправимый потребитель в пищу зверей и птиц, — сказал мистер Робертс.
   — А цветы вы тоже потребляете? [12]
   — Э! Вы, литераторы, что-то шибко умно для меня говорите. Пожалейте бедного старого мародера.
   — Ну так вот, он на пари запускал руку в ящик с потрохами и оттуда вытаскивал крысу с переломанной шеей — и всего за кружку пива.
   — Зато же и пиво тогда было!
   — Стоп, стоп, стоп! — Мистер Хамфриз постучал по столу стаканом. — Не распыляйтесь, нам все эти истории пригодятся, — сказал он. — Занесен ли в ваши анналы этот анекдот про скотобойню, мистер Томас?
   — Я его запомню.
   — Не забывайте, пока все — исключительно пристрелка, говорим наобум, — сказал мистер Хамфриз.
   — Да, Родрик [13], — быстро сказал мистер Томас.
   Мистер Робертс заткнул уши.
   — Непосвященным это непонятно! — сказал он. — Я дико извиняюсь, конечно. Мистер Эванс, у вас не найдется, например, пугача? Хочется попугать некоторых, чтоб поменьше своей образованностью щеголяли. Я вам, кстати, никогда не рассказывал, как я читал на конференции о становлении Лондона лекцию «Преодоление темноты». Ну, доложу я вам! Я толковал все время про Джека Лондона, а когда мне намекнули, что я уклонился от темы, я ответил: «Положим, это моя темнота, но разве мы её не преодолели?» Им было нечем крыть. Миссис Дэвис сидела в первом ряду, помните миссис Дэвис? Еще читала эту первую лекцию про У. Дж. Лока [14]и посредине сбилась. Сказала: «У самар Вратарии» [15].
   — Стоп, стоп, стоп! — простонал мистер Хамфриз. — Приберегите это на потом!
   — Еще померанцевой?
   — Как шелковая скользит, мистер Эванс.
   — Как грудное молочко.
   — Скажете, когда хватит, мистер Робертс? Как?
   — Слово из трех букв, но означающее вопрос. Спасибо! Я это на спичечном коробке вычитал.
   — Почему бы, например, их не пустить под комиксы? Весь прилавок бы разнесли, чтобы узнать, что Дафна делала дальше, — сказал мистер Хамфриз.
   Он прикусил язык и с опаской вгляделся в лица друзей. Дафной звали ту самую соломенную вдову в Манслтоне, по чьей милости мистер Робертс утратил и свою репутацию, и свою важную должность в пивоваренном деле. Он имел обыкновение отсылать ей на дом бутылки бесплатно, он купил ей посудную горку, подарил сто фунтов и кольцо своей матери. Она же в ответ устраивала пышные пиршества, на которые никогда его не приглашала. Но только один мистер Томас заметил имя и поспешил сказать:
   — Нет, мистер Хамфриз, туалетные рулоны тут больше бы подошли.
   — Когда я бывал в Лондоне, — сказал мистер Робертс, — я останавливался на Полмер-грин у четы по фамилии Армитидж. Он был садовник. Так они каждый божий день оставляли друг другу послания на туалетной бумаге.
   — Когда садовник продает свою родину? — сказал мистер Эванс. — Когда продает настурции.
   Он всегда себя чувствовал чуть-чуть не на своем месте во время этих посиделок у него в доме, и он опасался, что миссис Эванс вот-вот неодобрительно нагрянет из кухни.
   — Часто приходилось использовать, например: «Милый Том, не забудь, к чаю придут Уоткинсы» или «Милой Пегги на память от Тома». Мистер Армитидж был приверженец Мосли [16].
   — Бандиты! — сказал мистер Хамфриз.
   — Нет, кроме шуток, а вот что делать с обезличиванием индивидуальности? — спросил мистер Эванс.
   Мод была ещё на кухне. Он слушал, как она гремит тарелками.
   — Отвечая вопросом на вопрос, — мистер Робертс положил ладонь на колено мистера Эванса, — какая уж сейчас индивидуальность? Массовый век порождает массового человека. Машина производит робота.
   — В качестве своего раба, — отчеканил мистер Хамфриз. — Заметьте: не своего хозяина.
   — Вот именно. То-то и оно. Тирания механизмов, мистер Хамфриз. А расплачиваться за все живому человеку.
   — Кому ещё налить?
   Мистер Робертс перевернул свой стакан вверх дном.
   — У нас в Лланелли это означало: «Я тут любого уложу одной левой». Но, если серьезно, мистер Эванс прав: старомодный индивидуалист сейчас — как квадратный гвоздь в круглой дырке.
   — И никаких гвоздей! — сказал мистер Томас.
   — Возьмите хотя бы наших национальных — как на той неделе выразился Наблюдатель — недолидеров.
   — Возьмите их себе, мистер Робертс, мы уж как-нибудь нашими крысами обойдемся, — сказал мистер Эванс и нервно хохотнул.
   Кухня затихла. Мод управилась с хозяйством.
   — Наблюдатель — Nom de plum Бэзила Дорс-Уильямса, — сказал мистер Хамфриз. — Кто-нибудь знал?
   — Nom de guerre [17]. Видели, как он разделал Рэмзи Мака? «Овца в волчьей шкуре»?
   — Знаю я его! — скривился мистер Робертс. — И блевать я на него хотел.
   Миссис Эванс услышала последнюю ремарку, входя в комнату.
   Это была тощая женщина с горестными морщинами, усталыми руками, остатками прекрасных темных глаз и надменным носом. Женщина незыблемая, она однажды в сочельник полтора часа выслушивала мистера Робертса, описывавшего свой геморрой, и, не протестуя, позволяла ему характеризовать последний как «гроздья гнева». В трезвом виде мистер Робертс к ней адресовался «сударыня» и ограничивал свою речь темами погоды и насморка. Он вскочил, уступая ей свой стул.
   — Нет, благодарю вас, мистер Робертс, — сказал она жестким, четким голосом. — Я сейчас же иду спать. Не выношу этот холод.
   Иди-ка ты спать, дурнушка Мод [18], — подумал мистер Томас.
   — Не хотите ли немного согреться, миссис Эванс, перед тем как нас покинуть? — сказал он.
   Она покачала головой, кисло улыбнулась друзьям и сказала мистеру Эвансу:
   — Прибери за собой, прежде чем лечь.
   — Спокойной ночи, миссис Эванс.
   — Мы позже двенадцати не засидимся, Мод. Я обещаю. Самбо я выпущу.
   — Спокойной ночи, сударыня.
   Спи покрепче, воображала.
   — Я не буду больше вас беспокоить, господа, — сказала она. — То, что оставлено от померанцевой на Рождество, — в обувном чулане, Эмлин. Зря её не лейте. Спокойной ночи.
   Мистер Эванс поднял брови и присвистнул.
   — Фью, ребятки! — Он сделал было вид, что обмахивается лопастью галстука. Но рука застыла в воздухе. — Она привыкла к большому дому, — сказал он. — Со слугами.
   Мистер Робертс вытащил карандаши и вечные перья из бокового кармана.
   — Где бесценные манускрипты? Темпус фугает [19].
   Мистер Хамфриз и мистер Томас, положив на колени блокноты и вооружась карандашами, следили за тем, как мистер Эванс открывает дверцу напольных часов. Под качающимися гирями, перевязанная голубой лентой, лежала пачка бумаги. Мистер Эванс её положил на стол.
   — Внимание, — сказал мистер Робертс. — Где мы остановились? У вас зафиксировано, мистер Томас?
   — «Там, где течет Toy», — сказал мистер Томас. — Роман из провинциальной жизни. Глава первая: краткое описание города, доки, трущобы, пригороды и прочее. С этим мы разобрались. Название, на котором мы остановились: «Глава первая. Социальная жизнь города». Глава вторая будет называться «Частные судьбы», и мистер Хамфриз предложил следующее: «Каждый соавтор избирает один персонаж из одной из социальных групп или общественного слоя и представляет читателю его краткую историю до того момента, с которого мы начинаем наше повествование, то есть до зимы сего года». Эти биографии персонажей, далее рассматриваемых как главные действующие лица романа, и составят вторую главу. Есть вопросы, господа?
   Мистер Хамфриз полностью согласился со своим предложением. Его герой был школьный учитель с тонкой душой и передовыми взглядами, недооцениваемый и теснимый.
   — Вопросов нет, — сказал мистер Эванс. В его ведении был пригород. Он шуршал бумажками и выжидал, когда можно будет начать.
   — Я ничего ещё не написал, — сказал мистер Робертс. — Все в голове. — Он избрал трущобы.
   — Лично я, — сказал мистер Томас, — стою перед выбором: официантка или шлюха?
   — Почему б, например, не официантка и шлюха в одном лице? — предложил мистер Робертс. — Или, может, нам каждому взять по нескольку персонажей? Я бы про члена муниципалитета написал. И про гетеру.
   — Кто их выдумал, мистер Хамфриз? — спросил мистер Томас.
   — Греки.
   Мистер Робертс толкнул локтем мистера Эванса и шепнул:
   — Я вот придумал тут себе вводную фразу: «На шатком столике, в углу загроможденного, бедного жилища, незнакомец мог разглядеть в трепещущем свете огарка, воткнутого в бутылку из-под джина, надтреснутую чашку, наполненную кремом или блевотой».
   — Да будет вам, Тед, — засмеялся мистер Эванс. — Она же у вас записана.
   — Нет, честное слово! Только что припорхнула! Вот так-с. — Он прищелкнул пальцами. — А кто читал мои записи?
   — Сами-то вы что-нибудь уже написали, мистер Томас?
   — Пока нет, мистер Эванс. — Он сочинял всю неделю историю про кота, который прыгнул на женщину в ту минуту, когда она умирала, и превратил её в вампира. Он дошел до того места, когда женщина, живая и невредимая, взята гувернанткой к детям, но не постигал, как её всадить в роман.
   — Мы ведь не обязаны полностью исключать фантастику, правда? — спросил он.
   — Минуточку, минуточку! — сказал мистер Хамфриз. — Давайте лучше придерживаться рамок реализма. А то мистер Томас понапустит нам в роман сплошных Синих Птиц, пока мы с вами и ахнуть не успеем. Итак, по порядку. У кого-нибудь уже есть биография персонажа? — У него в руке была его биография, написанная красными чернилами. Бисерным, четким, интеллигентным почерком.
   — Персонаж у меня, собственно говоря, готов, — сказал мистер Эванс. — Только вот не все записано. Придется в бумажки заглядывать и кое-что сочинять по ходу пьесы. Ужасно смешная история.