И отдавая себе отчет в том, что у меня душевных сил не хватит настоять на своем, если они будут возражать, я повернулся и пошел в оставленный кабинет, всем своим существом надеясь, что полицейские исполнят приказание. Удаляясь, я прямо физически ощущал своей спиной тяжелые взгляды недоумевающих агентов.
   Ожидавший у окна в кабинете Маруто с нетерпением подался ко мне:
   – Ну что? Исполнят ваше приказание? Ведут его?
   Я кивнул в ответ, соображая, что же такое задумал Людвиг. Он что, собирается сам допросить Фомина и узнать, кто и что замышляет против меня? В любом случае надо понимать, что Гурий Фомин – крепкий орешек, и так просто не поддастся. Хотя, возможно, Маруто более удачливый и профессиональный следователь, чем я, и ему эта задача по силам. От этой мысли я расстроился еще больше, хотя и так уже мое душевное состояние сравнимо сейчас было разве что с разбитой вдребезги, до мелких крошек, до стеклянных брызг, посудой.
   Маруто же, собранный, сосредоточенный, сжимавший зубы и хмурившийся, как подросток, являл собой полную мне противоположность.
   Открылась дверь, и прежний рослый конвоир ввел Гурия Фомина. Подведя его к столу, он снял с задержанного наручные кандалы, окинул нас хмурым взглядом и, ни слова не сказав, покинул кабинет, нимало не заботясь о том, чтобы закрыть дверь тихо, как того требуют правила приличия.
   Оставшись в кабинете, Фомин потирал освобожденные от наручников запястья. Я заметил, что прореха на пройме его рубахи стала шире, обнажив не только плечо, но и бок – из-под помятой шелковой ткани показывалось крупное родимое пятно, и лицо налилось кровью. Это, несомненно, были следы пристрастного допроса, что учинили ему полицейские агенты, не стесненные законом. Пот тек струйками по его широкому лбу, но Гурий не вытирал его.
   В тот же миг, что за конвоиром закрылась дверь, и мы остались одни, Маруто рванулся к окну, выдернул из гнезда шпингалет, распахнул створки, после чего отпрыгнул назад, к Фомину, по пути умышленно разлив чернильницу, и с силой толкнул Гурия в спину по направлению к окну, да так, что тот с трудом удержался на ногах.
   – Прыгай! – яростно приказал ему Маруто. Надо отметить, что Фомин гораздо быстрее,
   чем я, разобрался, что здесь происходит. Стрельнув в мою сторону налитым кровью бешеным глазом, он в один прыжок взметнул свое крупное мускулистое тело на широкий мраморный подоконник и, словно тяжелая птица, упал за окно.
   Тут же Маруто подскочил к окну, захлопнул створки, в мгновение ока вдел в пазы шпингалет, затем поднял сбитый Фоминым в прыжке стул и метнул его в окно. Раздался звон разбитого стекла, грохот падающего за окно стула и крик Маруто:
   – На помощь! Сюда! Побег!
   В ужасе замерев, я отстраненно, каким-то краем сознания наблюдал, как распахнулась дверь, в кабинет вбежали люди; все они подбегали к окну, выглядывали вниз, после чего одни побежали по коридору, грохоча сапогами, другие остались в кабинете. Постепенно небольшая комнатка наполнилась народом, все гудели, обсуждая побег, и этот гул стал для меня невыносимым. Я зажал уши, закрыл глаза и упал в кресло, ожидая, когда этот невыносимый гул смолкнет.
   Сколько времени прошло, я не знал. Вдруг стало тихо, эта гулкая тишина кабинета нарушалась только звуками улицы, доносившимися сквозь разбитое окно. Подняв глаза, я обнаружил, что кабинет пуст, ушли все, даже Маруто куда-то делся. Только одна фигура стояла передо мной, и от присутствия этого человека тяжелая тоска поползла по моему и без того истомленному сердцу.
   Увидев, что я поднял голову, Сила Емельяно-вич Барков – а это был он, – сделал по направлению ко мне крошечный шажок и негромко сказал (но в голосе его слышалась нечеловеческая сила, не подчиниться которой было невозможно):
   – Будьте любезны, господин следователь, покажите, что у вас в карманах.
   Я оцепенел от ужаса.
   Мне вдруг представилось, что Барков, найдя в моем кармане изъятые у подозреваемого часы, все поймет в ту же секунду и велит взять меня под стражу, как убийцу, должностного преступника и подстрекателя к побегу. Скованный этим ужасом, я даже не пошевелился, и Барков, ничего не сказавши, тем не менее так грозно на меня глянул, что я оцепенел еще более того.
   Взгляд его небольших бесцветных глаз парализовал меня настолько, что я не мог даже думать о возможных оправданиях. Мысли полностью ушли из моей головы, и все чувства уступили место леденящему страху перед разоблачением.
   Неизвестно, сколько бы мы так молчали, он – в ожидании ответа, а я – в ступоре от ужаса, если бы за спиной Силы Емельяновича не открылась дверь. Мне уже было все равно, усугубить мое и без того печальное положение уже ничто, кажется, не могло, но появившаяся в дверях фигура
   Залевского все же добавила еще одну каплю в чашу моих терзаний.
   Сила Емельянович даже не обернулся посмотреть, кто же это прерывает нашу конфиденцию. Залевский, открыв дверь, оценил глазами поле боя и остановил на мне свой тяжелый взгляд.
   – Что здесь происходит? – наконец проскрипел он.
   Барков, не оборачиваясь, негромко ответил ему:
   – Совершен побег из-под стражи, господин прокурор. В присутствии господина следователя был побег, и я прошу показать, что у него в карманах.
   После паузы Залевский без выражения заметил:
   – Но вы не можете обыскивать судейского чиновника.
   – Так точно, не могу силой, господин прокурор, – подтвердил Барков спокойно. – Лишь прошу о том нижайше.
   Странный это был диалог, который Барков вел с Залевским, не оборачиваясь. Оба они, обращаясь друг к другу, смотрели при этом на меня, я же словно кролик, загипнотизированный удавом, лишь жалобно переводил глаза с одного на второго, не возражая и не вмешиваясь в их беседу.
   – Оставьте нас, господин Барков, – неожиданно предложил Залевский своим скрипучим голосом.
   Я замер, не зная, радоваться этому или огорчаться. Почему-то Залевский представлялся мне не столь угрожающим, сколько старый сыщик Барков; пообщавшись с Силой Емельянычем, хоть и немного, но все же достаточно, я не мог не понимать, какой он тонкий психолог и умелый полицейский. Да он меня насквозь видит, и знает, что у меня в кармане украденное вещественное доказательство… Я для него даже не Гурий Фомин, со мной он справится одной левой, просто глянет своими проникновенными глазами, задаст пару незначащих вопросов, и все – я спекся. Боже! Я только сейчас вспомнил странное предостережение, данное мне Барковым при подъезде к полицейскому Управлению: «Будьте осторожны, господин следователь, – сказал он мне, – будьте осторожны». И напомнил про Сциллу и Харибду… Что это было? Неужели он уже тогда знал про часы? И… про что еще?
   – Я жду, – напомнил стоящий в дверях Залев-ский.
   Барков нехотя оторвал от меня взгляд.
   – Что ж, – неопределенно сказал он вполголоса, повернулся на каблуках и вышел. Залевский посторонился, пропуская его, с таким видом, будто Барков стоит у него на мозоли, и он, Залевский, ждет не дождется, пока тот с мозоли сойдет.
   Барков покинул кабинет, и Залевский прошел внутрь, тщательно закрыв за собою дверь. Я поднялся и непроизвольно вытянулся во фрунт при его приближении. Залевский не предложил мне сесть. Но и сам тоже не уселся в кресло, а остался стоять посреди кабинета, прямой и недовольный. На меня он не смотрел, молчал и слегка жевал губами, очевидно, подбирая слова. Подобрав и обратившись ко мне, мой начальник избегал моих глаз и никак ко мне не обращался.
   – Что здесь произошло? – наконец спросил он.
   – Я прибыл для допроса задержанного фигуранта, – доложил я по-военному, лихорадочно соображая, как преподнести случившееся начальнику таким образом, чтобы меня не выгнали со службы сразу, сию же минуту, а дали время исправить положение. – Когда мы с Маруто-Сокольским производили его допрос, задержанный ударил стулом в стекло, разбил окно и выпрыгнул.
   – Что делал здесь Маруто-Сокольский? – поинтересовался прокурор. На самом деле в голосе его не было никакой заинтересованности; по обыкновению, он общался со мной словно через силу, выдавливая из себя слова.
   – Он прибыл… прибыл сообщить мне важные сведения, – ляпнул я, не подумав, что за сведения мог я желать получить от коллеги, которому не поручено было следствие по этому делу.
   Сейчас последует закономерный вопрос – какие сведения? Однако же я обманулся в своих опасениях. Залевский этого не спросил.
   – Почему Барков желал знать, что у вас в карманах? – вместо ожидаемого вопроса я вдруг услышал от Залевского этот, еще более опасный для меня вопрос. Что отвечать ему?
   – Откуда же я могу знать? – довольно правдоподобно (как мне казалось) изобразил я удивление.
   – Покажите, – сказал Залевский.
   Я молчал в растерянности. Залевский по-прежнему на меня не смотрел, глаза его были направлены в сторону. Он ждал. Полагаю, что мне ничего не стоило выложить на стол все, кроме злополучных часов; вряд ли господин окружной прокурор станет самолично шарить по карманам судебного следователя. Но, в конце концов, чем угрожает мне обнаружение в моем кармане моих же собственных часов? Голословным утверждением полиции, что эти часы были изъяты у задержанного по подозрению в убийстве? Ложь, скажу я, факт принадлежности мне этих часов легко доказать. И я, не колеблясь более, достал из кармана нортоновский хронометр с гравировкой моего имени.
* * *
...
   Из обширного опыта в среде преступников я пришел к заключению, что существует особый преступный класс, отличающийся от других классов людей своими физическими и психическими особенностями. Преступность лиц этого класса, будучи в родственной связи с другими душевными расстройствами: эпилепсией, дипсоманией (запой), сумасшествием и т. п., неисправима. Лица этого преступного класса принадлежат к низшему человеческому типу. Прирожденное влечение ко злу, поджоги, бродяжество, кражи, ранняя склонность ко всевозможному развращению – вот что составляет итог их нравственного существования.
   Томсон, врач Пертской тюрьмы. Из статьи «Наследственная природа преступления», Journal of Mental Science, 1870 год

Сентября 19 дня, 1879 года

   Эти строки я пишу в своем временном убежище, надеясь, что здесь не придет в голову искать меня злоумышленникам, которые вознамерились во что бы то ни стало погубить меня, из непонятных мне пока целей.
   В убежище я нахожусь не так долго, но сколько еще продлится мое добровольное заточение, одному Богу известно. За узким закопченным окошком льет как из ведра осенний дождь, погода испортилась. Но и к лучшему: не так обидно мне сидеть тут взаперти, когда снаружи холодно и сыро, и гнилые мокрые листья расползаются под ногами в слякоти, как тлен…
   А здесь, хоть и мрачны шершавые стены, и сводчатый потолок давит мне на голову, и тяжелый запах не каждому под силу вынести, я все же чувствую себя в относительной безопасности. Никто, кроме лица, давшего мне убежище, не осведомлен о месте моего нахождения; не знаю, сколько мне удастся еще продержаться, но надеюсь, что отпущенного мне времени хватит на то, чтобы дознаться истины.
   Как я оказался здесь, в прозекторском помещении больницы у лавры? Но все по порядку.
   После того, как я предъявил начальнику содержимое своих карманов, господин Залевский, казалось, потерял ко мне и тот небольшой интерес, который был им обнаружен по прибытии в Управление сыскной полиции. Часы с гравировкой моего имени не вызвали к себе никакого внимания с его стороны; проверив остальные незначительные мелочи, он всего лишь скептически хмыкнул, когда я обнаружил перед ним внутренности своего бумажника. Возможно, он рассчитывал найти у меня в бумажнике щедрое вознаграждение, полученное за содействие побегу заключенного?
   Впрочем, то, о чем он думал, рассматривая мои личные вещи, навсегда останется для меня тайной; делал он это с непроницаемым лицом. Должен, однако, заметить в скобках, что другого лица я у За-левского никогда не видел. По крайней мере, обращенного ко мне. Никаких чувств, никаких эмоций не отражал его высокий лоб и пустые, равнодушные глаза.
   Но даже взгляда этих равнодушных глаз я не был удостоен, когда Залевский, отвлекшись от изучения нехитрого моего имущества, объявил мне бесстрастным голосом о том, что отстраняет меня от расследования вплоть до особого распоряжения, иными словами – до окончания проверки моих действий.
   – Дальнейшее расследование я поручаю… – он на мгновение задумался, но тут же продолжил, – господину Плевичу. Передайте ему все материалы, как можно скорее. Вас же отправляю под домашний арест. Избавьте от необходимости сопровождать вас приставу.
   Не дожидаясь моего ответа, он выпрямился еще больше, став похожим на вбитую на огороде жердь для пугала, и вышел из комнаты, оставив меня – разбитого, уничтоженного, никчемного. Должностного преступника, состоящего под домашним арестом до конца служебной проверки. А там, если я буду безропотно ожидать своей участи, – кто знает? – может быть, рукой подать до ареста в крепости… Так неужели я смирюсь и позволю неведомым недругам погубить себя бесповоротно?
   Не успела дверь закрыться как следует за господином окружным прокурором, как план уже созрел у меня в голове.
   Никакого домашнего ареста! И сейчас, прежде чем я отправлюсь в судебную палату готовить дело к передаче своему преемнику, я должен кое-что выяснить за пределами служебных помещений. Подойдя к окну, я наблюдал, как Залевский выходит из-под козырька, накрывающего подъезд к полицейскому управлению, и четкой походкой направляется к ожидающему его экипажу. Сквозь разбитое оконное стекло до меня доносится короткий приказ кучеру: «На Литейную!», и щелчком кнута кучер посылает лошадей в путь. Теперь и мне дорога открыта; меня ожидают на Литейной, но никто не предложил мне экипажа; стало быть, я буду добираться до своего кабинета не в пример дольше, чем господин Залевский. Значит, у меня есть возможность заехать в дом Реденов – ведь там, наверное, не знают пока о моем отстранении. И я могу задать интересующие меня вопросы, навести необходимые справки, а заодно – выяснить о состоянии единственного не опрошенного пока свидетеля, баронессы Ольги Аггеевны. И еще кое-что мне предстоит: загладить причиненный мною, хотя и невольно, ущерб. Я только тогда смогу смотреть в глаза всем тем, кого так подвел, когда найду сбежавшего Гурия Фомина. Найду, сам допрошу так, что мало ему не покажется, и потом сдам его в руки полиции.
   Окинув последним взглядом разоренный кабинет – разбитое окно, залитый чернилами из опрокинутой чернильницы стол, сдвинутую мебель, я подавил тяжелый вздох и медленно направился к двери. Думал ли я, что мое первое самостоятельное дело может обернуться моей погибелью – как следователя и просто как честного человека? Я уже столько неправедного наворотил за эти двое суток, что замаливать грехи мне придется до конца дней. Если только я ограничусь ответственностью перед Богом, а не предстану перед судом человеческим…
   Выходя из кабинета, я подумал, что надо бы найти кого-то из сотрудников Управления, чтобы они заперли дверь, а то негоже оставлять кабинет нараспашку. И только я сделал шаг в коридор с этой мыслью, как взгляд мой натолкнулся на маячившую в конце пустого коридора фигуру Силы Емельяныча Баркова; он стоял перед выходом на лестницу, прислонившись к стене, и неотрывно смотрел в мою сторону.
   Первым моим побуждением было шагнуть назад, в кабинет, и затаиться. Но я подавил в себе это трусливое желание и через силу продолжил путь. Барков стоял в непринужденной позе, но глаза его прямо-таки сверлили меня, так что миновать его, не остановившись, было бы крайней степенью невежливости. И я остановился.
   Барков молчал, и я не знал, что сказать. Наконец, отведя глаза, я выдавил из себя:
   – Прошу простить меня… Поверьте, что я сам, более всех остальных, сожалею о своей оплошности…
   На Баркова я не смотрел, но мне показалось, что он усмехнулся при слове «оплошность». Что ж, это оправданно. Он имеет все основания относиться ко мне с презрением, не просто как к вчерашнему студиозусу, молодому и глупому, а как к пустому и самодовольному болвану, по вине которого сбежал опасный преступник, к поимке коего приложены были немалые силы, и теперь раскрытие важного дела откладывается. Ссутулившись и вжав голову в плечи, я собирался было идти дальше, но вдруг мне показалось, что Барков смотрит на меня вовсе не уничижительно, а с сочувствием. Мне это было очень странно, но Барков не только взглядом, но и действиями своими выказал неожиданное сочувствие: вынув из кармана карточку, он протянул ее мне.
   – Возьмите, господин судебный следователь, это моя карточка. Там написано, где меня можно найти в любое время. Это или здесь, в Управлении, или же дома. Если меня нет ни там, ни здесь, вам всегда подскажут, стоит ли меня ожидать. Приходите, если захочется мне сказать что-либо.
   Я недоверчиво принял протянутую мне карточку.
   – Значит, вы не думаете, что я… что я это умышленно?… – от волнения я никак не мог закончить фразу. – Вы… мне верите?
   – Верю, – негромко отозвался Барков. – А вот вам не всем верить стоит.
   Сразу я не понял, о чем он, а переспросить не осмелился. Засунув карточку в карман (к часам), я кивнул и быстро пошел прочь.
   Через четверть часа я звонил уже в парадную дверь дома Реденов.
   До тех пор, как ко мне применят какие-либо санкции (а в том, что рано или поздно их применят, я не сомневался), я должен был прояснить для себя одно обстоятельство, не дающее мне покоя с той самой мистической ночи в гостинице мадам Петуховой. А прояснить его можно было только в особняке Реденов, в кабинете хозяина.
   Двери мне открыл швейцар Василий; увидев меня, он не расплылся тут же в приветливой улыбке, как раньше, когда я бывал в этом доме на танцевальных вечерах, а, напротив, лицо его стало меняться на глазах – от добродушия до официальной суровости и обратно; видимо, он не мог решить раз и навсегда, кто я теперь: гость на бале или суровый судебный следователь.
   Барона дома не было, про Елизавету Карловну я спрашивать не стал. Ольга Аггеевна так и не вышла из забытья, доктор дежурил при ней неотлучно. Анюта, ее горничная, как раз послана была к аптекарю за снадобьями. Я объяснил, что мне надо во что бы то ни стало осмотреть еще раз место убийства, и Василий после недолгих колебаний впустил меня.
   Я не стал сразу сообщать ему, что место убийства уже не интересует меня ни в малейшей степени, и что на самом деле мне нужно побывать в кабинете барона. У меня теплилась надежда, что Василий проводит меня в зеркальную залу и оставит одного, а я уж загляну на одну минуточку в соседнюю дверь – в кабинет барона, если он не заперт.
   Так и вышло: Василий, почтительно держась на полшага позади, сопроводил меня до зеркальной залы, отворив двери, впустил туда и некоторое время постоял у входа, глухо покашливая в бороду. А потом неслышно испарился.
   – Если что нужно, вы скажите, – промолвил он напоследок, перед тем как исчезнуть.
   Я, не оборачиваясь, кивнул. Стоя посреди зеркальной залы, я хорошо видел его отражение в нескольких зеркалах до полу. Я слышал, что зеркала эти были привезены из-за границы, потому что изготовить полотна такой величины без искажения чрезвычайно тяжело, научились этому только в одной фабрике под Неаполем. В Петербурге такие зеркала имелись еще лишь в особняке княгини Загряжской, что на Фонтанке возле Цепного моста, рядом с Третьим отделением собственной его императорского величества канцелярии.
   Узорный пол из наборного паркета, ранее запачканный кровью, был уже чисто вымыт, стены – тоже. Ничто в этой зале не напоминало больше о страшном происшествии, отражавшемся некогда в высоких зеркалах.
   Чтобы не возбуждать у Василия подозрений относительно цели моего прихода, я медленно двинулся вдоль стен, покрытых охряной штукатуркой, и остановился возле камина, сделав вид, что рассматриваю то место, откуда вчера снял на бумагу отпечаток кровяного пятна. На это место указывало только небольшое повреждение штукатурки, а кровь была уже со стены отмыта. Выждав приличное время после ухода швейцара, я вернулся к дверям и осторожно выглянул из залы.
   Вокруг было тихо, дом, казалось, замер, и не верилось, что совсем еще недавно он был полон приветливыми и шумными обитателями, веселыми людьми, любящими балы и маскарады… А теперь? Мрачный, подавленный барон, умирающая Ольга Аггеевна, и одна Лиза, казалось, не только не потерялась в этих страшных событиях, но и будто бы находила в них рискованное удовольствие.
   Пользуясь тем, что вокруг не было ни души, я, изо всех сил стараясь двигаться как можно более тихо, проскользнул к баронскому кабинету и осторожно потянул за медную ручку в виде львиной лапы. Дверь подалась.
   Передо мной открылся просторный, но темноватый кабинет, украшенный охотничьими трофеями. Странно, а в прошлый раз я не заметил висящих на стенах оленьих и медвежьих голов. Я прошел вперед, к письменному столу. На кресле, небрежно отодвинутом вбок, брошена была синяя стеганая куртка; прямо на столе, без подноса, стоял опорожненный хрустальный штоф, хранящий на самом дне две-три капли какого-то благородного напитка, и лежала опрокинутая эмалевая рюмка. Но не это интересовало меня в кабинете.
   Зайдя между столом и креслом, я впился взглядом в портрет елисаветинской фрейлины, висевший высоко на стене. Портрет, и без того мрачноватый, повешен был, уж не знаю, нарочно или нет, в малоосвещенном месте, и надо было напрягать глаза, чтобы рассмотреть его детали. Дама, на нем изображенная, сидела вполоборота, в руке на отлете держа алую маску-домино. Голову дамы венчала сложная, замысловатая прическа из рыжих волос, и я готов был голову дать на отсечение, что именно такую прическу имела моя распутная ночная гостья, устроившая мне оргию в гостинице близ Николаевского вокзала. Правда, я ненадолго усомнился в достоверности изображения, так как на парадных портретах того времени принято было изображать дам в напудренных париках; однако же, быстро нашел объяснение тому, что дама – рыжеволосая: она писана была художником в маскарадном костюме, а не в парадном платье.
   Вдобавок то ли наяву, то ли в моем воображении мне стал, вблизи портрета, слышаться тот же странный запах, легкий аромат какого-то сладкого цветка, который преследовал меня с той безумной ночи. Так пахла моя гостья. И оттого, что моих ноздрей вновь коснулся этот запах, меня бросило в краску. Да, этот запах, и эта прическа – ошибиться я не мог. Но лицо… У дамы на портрете лицо было белым – то ли от природной бледности, то ли от пудры, которой так злоупотребляли все красотки во все времена, и сквозь эту белую кожу просвечивали голубые жилочки, как это обыкновенно бывает у рыжих, и что ловко было схвачено умелой кистью художника. Но вот походило ли это лицо на мою рыжую бестию, многократно седлавшую меня в ту ночь, окутанную серебряными разрядами грозового электричества, я никак не мог решить.
   Все время возвращаясь мыслями в третий номер заштатной гостиницы, я обливался сладостным потом и грезил наяву; дошло до того, что дама на портрете перестала казаться мне плоским изображением, а приобрела объемные черты и, казалось, даже слегка наклонилась ко мне, еще больше обнажая и без того открытую бальным декольте грудь, и будто бы даже слегка подмигнула, обещая куда более изощренные удовольствия, нежели те, что уже были мне показаны.
   Позади меня послышался нежный шорох, сильно меня испугавший. Я резко обернулся, готовясь оправдываться перед Василием, или, того хуже, перед бароном, но в дверях кабинета стояла молодая баронесса. Видимо, она уже давно наблюдала за мной. И, слава богу, подумал я облегченно, по крайней мере, она будет служить гарантом того, что меня не обвинят в краже или злоупотреблении.
   Елизавета Карловна, одетая в скромное платье жемчужного цвета с высоким воротом, без каких-либо украшений, с убранными назад пепельными кудрями, была необыкновенно хороша, но печальна. Весь ее облик веял чистотой и скорбью, руки она сжала перед собой на груди. В больших ее черных глазах застыл немой вопрос – что я делаю здесь один, в чужом кабинете, без разрешения хозяина?
   Устыдившись, я молча учтиво поклонился ей, и она ответила мне сдержанным наклоном головы. Возникла пауза, – вероятно, дочь барона ждала моих объяснений, но я ничего не говорил.
   – А вы разве?… – почему-то она не закончила своего вопроса и растерянно замолчала, не сводя с меня глаз.
   Я не стал гадать, о чем хотела спросить Елизавета Карловна.
   – Вас дело привело? – наконец продолжила она, вопреки приличиям никак не обращаясь ко мне, ни по имени, ни по тайному прозвищу – «Медведь».
   Я сделал неопределенный жест – конечно, меня привело сюда, в дом, где совершилось убийство, дело, а не праздное любопытство.
   – Может быть, чаю хотите? – вежливо, но неприветливо сказала Елизавета Карловна.
   Я мотнул головой и поклонился – мол, спасибо, но я на службе, так что не до чаю.
   – Как ваша матушка? – спросил я вместо ответа про чай.
   Большие глаза Лизы мгновенно наполнились слезами, хотя выражение ее лица не изменилось. Руки она продолжала держать сжатыми у груди.
   – Ей плохо… Много хуже, чем было… Доктор говорит, что счет идет на часы…
   – Боже… Примите мое искреннее сочувствие.
   Лиза прикрыла глаза, давая понять, что принимает мое сочувствие. На миг я усомнился, стоит ли задавать ей мучивший меня вопрос; сейчас, видя ее сосредоточенность на семейном несчастье и понимая ее чистоту и хорошее воспитание, я осознал, что, вряд ли письмо, приведшее меня в номера к m-me Петуховой, написано и принесено ею, мне следует искать где-то еще, в другом месте.