– Ну, что тесно – так я тут ночую только, балов званых не устраиваю. А убираюсь сам, и готовлю себе сам, или в кухмистерской обедаю. – Услышав это, Татьяна скорбно покачала головой.
   Из-под платка она вытащила крошечный голубой конвертик из плотной бумаги и протянула мне.
   – От кого это, Татьяна?
   – Да разве ж мое это дело? – Татьяна лукаво отвела глаза в сторону, но я видел, что ей безумно любопытно, что в конверте. – Прибежала барышня, к Алине Федоровне, расстроилась, когда узнала, что та уехавши. Помогите, говорит, Алексея Платоныча найти, письмо ему отдайте, срочное. Вот я и решилась к вам сюда, на Басков, зайти, письмецо отдать. Уж не ругайте.
   – Так что за барышня, Таня? – нахмурился я, вертя в руках конверт. Мне почему-то не хотелось разрывать его при теткиной горничной, а она явно ждала этого момента, надеясь по лицу моему или по записке угадать, что тут за дело, и уж конечно, воображала амуры какие-нибудь.
   – Нам не представившись. Хорошенькая такая, одетая богато, из благородных. Глазами черными все стреляла, и волосы у ней такие, – Татьяна руками изобразила волнистые пышные кудри вокруг лица. – Сказала, срочно беги. Так и вправду что важное? А, Алексей Платонович?
   По лицу моему она, видно, поняла, что не дождется ответа, и, вздохнув, стала закутываться в платок, собираясь уходить.
   – Алине Федоровне, когда вернется, кланяйся и передай, что у меня все хорошо, зайду к ней в воскресенье, – сказал я рассеянно, провожая Татьяну к двери. Конвертик жег мне руки.
   Разочарованная Татьяна ушла в ночь, а я разорвал плотную голубую бумагу, пахнувшую чем-то мне знакомым; но к этому запаху примешивалось прогорклое масло…
   В конверте оказалась надушенная записка без подписи, на французском языке.
   Привожу ее целиком:
...
   «Милостивый государь, уповаю на Ваше благородство и надеюсь, что Вы все сохраните в тайне. Нам необходимо увидеться, чтобы прояснить некоторые жизненно важные обстоятельства. Ожидаю Вас в полночь, в номерах г-жи Петуховой (m-mePetoukhoff),спросите ключ от третьего номера. Известная Вам особа». На обороте послания я обнаружил приписку: «P.S. Непременно возьмите с собой это письмо».

   Средство прийти в себя после всех этих событий было одно, и я им воспользовался: пошел в закуток, выгороженный, как умывальня, и, склонившись над тазом, вылил себе на голову кувшин холодной воды. Потом переоделся, провел ладонью по щеке перед тусклым зеркалом, пытаясь решить, стоит ли сбрить отросшую за день щетину, и подумал, что вряд ли номера m-me Петуховой обещают мне романтическое свидание.
   Даже если эта «известная мне особа» – не кто иная, как молодая баронесса Реден, я далек от мысли, что она упадет ко мне в объятия. Раз уж она желает встретиться со мной в «номерах», то наверняка беседа ее будет касаться происшествия в их доме. А где еще она может со мной увидеться, чтобы поговорить без помех? В присутствии? Но про ее визит в Окружной суд сейчас же станет известно отцу, барону Редену. И можно предугадать, как он к этому отнесется. Ведь Елизавета Карловна сегодня днем пыталась сказать мне что-то важное, хоть ее слова и были приправлены фантазиями в духе рождественских историй, но барон пресек это и отправил прочь, явственно выразив неудовольствие ее поведением. Вот она и решилась прийти ко мне домой, не зная еще, что я переехал от тетушки на другую квартиру, а попросить у горничной адрес одинокого мужчины ей стало неудобно, и она ограничилась присылкой письма, чтобы назначить встречу.
   Так что не исключено, что вскоре я узнаю то, что она не успела рассказать мне днем, и – кто знает? – эти сведения дадут мне ключ к раскрытию убийства.
   Но все же, когда я переменял сорочку на свежую, сердце мое вдруг заколотилось в предчувствии: а вдруг?!. И оттого, что невольно вызвались в памяти пепельные локоны и нежный изгиб розовых губ Лизы, у меня перехватило дыхание.
   Выйдя из парадной на улицу, я жадно глотнул прохладного ночного воздуха. В голове шумело, и горло пересохло. Искать извозчика я не стал: до номеров госпожи Петуховой было не более четверти часа быстрым шагом. Скажу честно, назначенное место встречи слегка смутило меня: номера госпожи Петуховой «со всеми удобствами» пользовались в городе славой заведения, где во все времена суток могли найти приют любовники, таящиеся от людских глаз. Туда вел замаскированный подъезд, устроенный таким образом, что входящие в него не привлекали внимания прохожих. Правда, место это считалось тихим и приличным, во всяком случае, громких скандалов там никогда не бывало.
   Конечно, может явиться вопрос: а откуда об этих особенностях пансиона мадам Петуховой известно мне, если я никогда не пользовался услугами такого рода заведений? Однако многие мои товарищи по Университету захаживали со своими сердечными подружками в этот пансион и позднее рассказывали о нем в тесном кругу. Да и судебные хроникеры порой печатали свои репортажи, хоть и не называя впрямую ни пансион, ни его хозяйку, однако же и тот, и другая вставали узнаваемые за скупыми строчками газетных заметок.
   Но надо сказать, кое-кто считал, и не без оснований, будто мадам Петухова – фигура подставная, а на самом деле пансионом заправляет некий ушлый молодец, начинавший карьеру тапером в публичном доме. Молодец справедливо рассудил, что такая вывеска его делу ни к чему, и для коммерции больше пользы будет, если хозяйкой станет считаться респектабельная вдова средних лет. Так оно и вышло. Вдова – уютного вида госпожа Петухова – существовала на самом деле, проживала неподалеку и всегда была к услугам интересующихся. Конечно, нельзя считать, что все всегда было пристойно в этом сомнительном заведении, но благодаря тесной дружбе бывшего тапера с околоточным происходящие скандалы либо гасились в зародыше, либо, уже совершившись, не получали никакой огласки.
   Что ж, место, куда я направлялся, явно мало подходило для любовного объяснения с юной девушкой аристократического происхождения, но вполне годилось для беседы со свидетельницей тяжелого преступления.
   В ту минуту, когда я подходил к назначенному месту, на колокольне Знаменской церкви громко пробило полночь. Толкнув дверь, я прошел по небольшой тесной лестнице подъезда и очутился в небольшом помещении типа фойе, где за стойкой скучал лакей в униформе. При виде меня он оживился и поднялся навстречу.
   – Извиняюсь, не вам ли назначено?
   – Да, номер третий, – ответил я сухо, не зная, как вести себя в заведениях подобного рода и в такой ситуации.
   – Точно так! Вашу внешность мне хорошо описали, – улыбаясь, развязно сказал лакей, снимая с доски ключ с тяжелым брелоком в виде деревянной груши, на которой был выцарапан номер «3».
   – Не угодно ли пройти за мной, я покажу нумер.
   Он пошел впереди меня по мягкой дорожке, устилавшей коридор, которая совершенно заглушала шаги, и остановился перед дверью в конце коридора. Вставив ключ в скважину, он отпер дверь, и моему взгляду открылась просторная комната, отделенная от прихожей тяжелыми драпри. Пол в комнате застлан был ковром, возле окна стоял высокий шкаф, было также и трюмо, и мягкая мебель, и покрытый скатертью стол, на котором стояла ваза с фруктами и бутылка вина со стаканом, в общем – обстановка более чем пристойная. Так я подумал, пока не увидел еще одну драпировку, скрывавшую альков с широкой кроватью, рядом с ней – прикроватный столик и умывальник; эти предметы обстановки не оставляли сомнений в том, для чего снимают подобный номер.
   – Желаю счастливо провести время, – лакей поклонился и исчез, предусмотрительно оставив на столе ключ с деревянной грушей.
   Дождавшись, что за ним закрылась дверь, я подошел к окну и отодвинул плюшевую занавеску, но ничего не увидел из-за темноты. Даже распахнув окно, я не мог догадаться, куда выходят окна этой гостиной. Дамы, назначившей мне свидание, пока не было, и я спокойно осмотрел номер, открыв, в том числе и шкаф, который оказался совершенно пуст. Никаких неожиданностей в номере я не обнаружил, но сердце все равно билось учащенно, так как я мог лишь гадать, что мне сулит визит в это заведение.
   По моим ощущениям, было уже четверть первого часа ночи, а моя незнакомка все не шла. Я присел к столу, оторвал ягодку от виноградной кисти, потом другую. В горле запершило, и я машинально плеснул себе в стакан вина из открытой бутылки. Отпил буквально глоток, поставил стакан на стол, откинулся в кресле, и тут меня сморил сон.
   Сколько я дремал и отчего вдруг проснулся, не помню.
   В комнате было темно и тихо, но я почувствовал чье-то присутствие. Показалось, что вздохнула женщина, и чуть слышно прошелестела расправляемая ткань платья; я замер, прислушиваясь, но если мои ощущения не были продолжением сна, то ничем более дама не обнаружила своего присутствия. Мне стало не по себе. Я выпрямился в кресле, ища спички, чтобы осветить комнату, и вдруг шелест ткани послышался прямо у меня за спиной. Прохладная рука, словно легкая змейка, проструилась вокруг моей шеи, обняв, и я, к стыду своему, оказался в плену сразу двух чувств страха и вожделения. Замерев, я ожидал продолжения, но та, что обнимала меня, не торопилась. Другая рука, столь же прохладная, проскользнула мне на грудь, под рубашку, и я ощутил, как меня окутывает невыразимо приятный аромат духов, смутно знакомый по каким-то воспоминаниям. Голова моя закружилась и потащила меня в сонный дурман, из которого я выбрался лишь усилием воли.
   Постепенно глаза мои привыкли к темноте; и, казалось, незнакомка ожидала лишь этого. Шурша каскадом юбок, таинственная красавица – в том, что она прекрасна, я не сомневался, – обогнула кресло, в котором я сидел, и легко опустилась ко мне на колени, провела легчайшими ладонями по щекам, и я в тот же миг мучительно пожалел, что не стал бриться. А в следующий момент ощутил ее губы, приникшие ко мне в страстном и умелом поцелуе. Тут голова у меня закружилась так, что я уже не сумел справиться с дурманом. Смутно помню, как незнакомка мягко увлекла меня с кресла в альков, я упал на кровать, и невесомые пальцы, расстегнув на мне сорочку, освободили меня от одежды. А потом…
   Потом все смешалось в моей бедной голове. Сон ли это был? Явь ли? Моей кожи касалось ее обнаженное тело, теплое и нежное, как парное молоко, мы сливались в одно целое, переплетясь руками и ногами, и я уже не пытался разглядеть лицо той, что дарила мне не испытанное никогда ранее блаженство. Я просто отдался этим новым ощущениям; взмывал вверх, под облака, как могучая и легкая птица, и падал в бездну, но в последний свой миг, когда все существо сладко замирало от прелести и ужаса смерти, снова взмывал в бесконечный полет…
   Весь в сладостном поту, я раскинулся на кровати, и душный сон все-таки настиг меня. Мне стал сниться кошмар: будто бы тихая ночь бабьего лета сменилась грозою, за окном вспыхнула молния, осветив альков, и в этой мгновенной ослепительной вспышке мне удалось разглядеть оседлавшую меня обнаженную женщину, с белой кожей в голубых жилках, как это бывает обычно у рыжеволосых. И точно, ее прелестную головку венчала высокая башня из рыжих кудрявых волос, и я успел во сне удивиться, как же это не разметалась ее прихотливая прическа во время нашего любовного безумства.
   Однако лицо ее, обращенное ко мне, искажено было злобно-торжествующей гримасой, сводящей на нет красоту черт. Эта гримаса, озаренная ярким блеском молнии, делала мою таинственную любовницу похожей на исчадие ада, посланную мне дьяволом соблазнительницу, и я невольно содрогнулся, а оседлавшая меня красотка, ощутив мою судорогу сомкнутыми бедрами, запрокинула голову и расхохоталась. Смеха ее я не услышал, так как он совпал с чудовищным по силе раскатом грома за окном. Но ее запрокинутое лицо с оскаленным в хохоте ртом походило в этот миг на лик самой Смерти.
   Я ощутил, как озноб пробрал меня до самых костей; сделав усилие, я сбросил с себя эту хохочущую дьяволицу, отчего она недовольно зашипела, и, перевернувшись, уткнулся лицом в подушку. Постель пахла чем-то знакомым и тревожащим, а может, меня тревожило сознание того, что я не могу узнать, откуда мне знаком этот запах.
   Сон продолжался. Так пролежал я, не знаю сколько, и вдруг почувствовал будто бы, что за окном стихла гроза, а в комнате, кроме меня, более никого нет. Приподняв с подушки голову, я огляделся: искусительница моя бесследно исчезла; комната освещалась трепетным светом пяти свечей в канделябре, стоявшем на полу возле трюмо. А рядом с канделябром распростерлось на полу тело…
   В глазах у меня все плыло и двоилось, так бывает во сне – когда изображение ускользает и желанный крик не может вырваться из горла, и весь организм тебе не подвластен, не убежать от опасности, не позвать на помощь и не противостоять нападению, ноги увязают в песке, стена скользит под ногтями… Изумленный и безмолвный, смотрел я, приподняв с подушки голову, на полуобнаженное мужское тело; одна нога его была неловко подвернута, другая вытянута, руки со скрюченными в агонии пальцами раскинуты широко. Справа на обнаженном боку – крупное родимое пятно. А на лице надета алая маска-домино. Наверное, я нахожусь в особняке барона, на месте происшествия, в зеркальной зале. А где же жандарм, охраняющий тело? Почему он допустил, что его перенесли сюда, к трюмо? И где барон? Тело ведь увезли в прозекторскую, зачем оно опять здесь?
   Где-то раздавался ровный неясный шум. Это в голове у меня шумит или дождик ходит по тротуарам? Но в зеркальной зале окна закрыты, и шум дождя не слышен. Да и нет дождя, на улице с утра ясно. Зачем жандарм открыл здесь окно, оно же в кухне было открыто, в первом этаже? И почему так нестерпимо болит голова… Разве она может так болеть во сне?!
* * *
...
   Если у лица, производящего следствие, составилось новое мнение о данном деле и изменилось первоначальное, надо пересмотреть с этой новой точки зрения все прежние материалы; при этом станет ясно, как различно можно смотреть на самые простые вещи.
   Ганс Гросс. Заметки к учебнику криминалистики «Руководство для следователя», 1879 год

Сентября 17 дня, 1879 года (продолжение)

   Я снова уткнулся в подушку. Сколько я пролежал так, не знаю. Теперь я явственно слышал шум дождя и шлепанье капель за окном. Не хотелось поднимать голову. Это сон, кошмарный сон, уговаривал я себя, всего лишь сон. Я у себя дома, в своей постели. Не было никакой гостиницы, никакой дамы, никакого тела на полу.
   Наконец лежать так стало невыносимо. Я совсем было уже решился приподнять голову и оглядеться, как вдруг до моего слуха донесся мужской голос. Обманывать себя я больше не мог. Это был голос коридорного, того лакея, который вчера провожал меня в третий номер пансиона мадам Пе-туховой, куда я пришел встретиться с дамой, приславшей письмо. Он говорил что-то неразборчиво, но визгливые нотки в голосе и малорусский говор не давали спутать его с другим.
   С ног до головы, точно разряд электричества, пропущенный через тело, меня пронзил животный ужас. Я вскочил с кровати, при этом голова моя чуть не разорвалась в жестокой болевой схватке – и отразился в стоящем напротив трюмо: большой, мускулистый, но – голый, дрожащий, взъерошенный и оттого жалкий.
   А перед трюмо – и теперь я никак не мог уже думать, что это кошмарный сон – на полу лежало тело. Полуголый мужчина, в алой маске-домино, натуральным образом дежа-вю, поскольку весь облик его и поза повторяли того мертвеца, с которого начался у меня прошедший день, теперь назойливо лез мне в глаза, и я почему-то боялся отвернуться. Остро ощущая босыми ступнями холод и неровности пола, я приблизился к телу и склонился над ним. Коснуться его я не решился, но синюшное лицо, выглядывавшее из-под маски, выдавало несомненную смерть. Первым моим побуждением было позвать коридорного, но, собрав с пола разбросанную вокруг кровати одежду и влезши в брюки, я остановился.
   Что я скажу тем, кто застанет меня здесь в таком положении? Я один в номере, на полу труп… Неужели кто-то поверит мне в том, что я понятия не имею, кто этот покойный, кто пригласил меня в этот номер и с кем я провел тут ночь? Ужас, холодный, скользкий, как змея, и без того не оставлявший меня ни на минуту, тугим кольцом сжал мне сердце, как только я представил себе объяснения с коридорным, а затем с полицией. И повинуясь этому властному ужасу, я совершил поступок, которого устыдился тут же, но ничего не мог с собой поделать: я кое-как лихорадочно оделся и… покинул номер через окно, стараясь производить как можно меньше шума.
   Подоконник оказался даже ниже, чем я полагал, выглядывая в окно; но все равно, спрыгнув на землю и с трудом выпрямившись, я некоторое время еще не мог двинуться из-за дрожащих ног и вырывающегося из груди сердца. За это время я огляделся и увидел, что окно, из которого я прыгнул, выходит в узкий и темный двор. К счастью, во дворе не было ни души, и к счастью, три стены двора были глухими, а четвертая принадлежала пансиону, который я только что покинул, словно вор или убийца, и который оживал только к ночи, а в эти утренние часы наверняка был тих и пустынен.
   Поправив на себе наспех натянутую одежду, я собрался уже было покинуть двор, пока никто не обнаружил тут моего присутствия, и вдруг почувствовал на руках что-то липкое. Поднеся обе ладони к лицу, я увидел, что руки мои в крови.
   Разом обессилев, я прислонился к шершавой кирпичной стене. Господи милостивый, за что мне все это?! Разве я совершил что-то такое, за что мне воздается такой страшной ценой?! Но откуда кровь? Ведь человек, труп которого оказался в номере, был задушен?
   Стоп! Сказал я себе. Я ведь не осматривал труп, даже не трогал его. Отчего же я решил, что несчастный задушен? И даже задушение не исключает того, что ему ранее могли быть нанесены какие-то раны, повлекшие кровотечение… Пытаясь трезво рассуждать, я всеми душевными силами отгонял от себя мысль о том, что эти раны мог нанести убитому я. Нет, этого не может быть! Господи! Перед моим мысленным взором вдруг встала эта ужасная картина – мертвое тело, распростертое на полу, и я отчетливо, словно посредством какого-то волшебного фонаря, разглядел в правой руке трупа небольшой нож, вот только не мог вспомнить, окровавлен он был или нет.
   Я еще раз поднял свои запачканные руки к лицу и внимательно их осмотрел. Вот и решение этой загадки: из рассеченной раны на ребре правой ладони сочилась уже загустевающая кровь. Странно, что я не чувствовал никакой боли; как, в какой момент моя рука оказалась порезанной? Неужели?… Нет, этого не может быть. Но рана на моей руке доказывала мне то, во что мой разум отказывался верить: если я не помню, откуда у меня взялся этот порез, то могу и не помнить, как я убил несчастного незнакомца. И в эту минуту я вдруг ясно осознал все, что привело меня к такому ужасному финалу: негодная водка в кабаке, от которой помутнело в голове, ночь, проведенная то ли во сне, то ли в тумане, странные видения, посещавшие меня под утро… Что-то не в порядке с моим рассудком; возможно, что насыщенные событиями предшествующие сутки пошатнули мой разум, и в беспамятстве я мог натворить что-то непоправимое. Нет, только не это!
   Я оттолкнулся от стены и бросился вон со двора, в узкую, как щель, проходную арку, которая показалась мне бесконечной, словно ворота в чистилище; бросился со всех ног, не разбирая дороги. Кажется, я растолкал нескольких человек, выбежав наконец из арки, но даже не понял, кого. Опомнился я уже на углу Надеждинской; передохнул и бросился бежать снова, к дому на Басковом, добежал до парадной, в один прием взлетел на свой последний этаж, слава богу, не встретив на лестнице никого из соседей.
   Закрыв за собою двери своей квартирки, я с облегчением вздохнул, но это облегчение покинуло меня, только лишь я бросил взгляд в небольшое круглое зеркало, висевшее в прихожей. Зеркало отразило растрепанного, расхристанного, измазанного кровью и до смерти испуганного человека, в котором я даже не сразу узнал самое себя. И если бы сейчас в двери постучали жандармы, мой внешний вид был бы для них лучшим доказательством моей виновности.
   Тут же в прихожей, не входя в комнату, я стал, словно в угаре, сбрасывать с себя пришедшую в негодность одежду. Раздевшись полностью, я кинулся в свой закуток-умывальню и, убедившись, что в большом кувшине еще достаточно воды, облился ею и намылился, тщательно смывая с рук и тела следы крови. Потом стер мыльную пену, разлив нечаянно остатки воды из таза и залив весь пол в умывальне, и дрожащими руками оторвав от простыни тряпицу, замотал резаную рану на ладони, которая все еще кровоточила. Вылезя из таза и пригладив волосы, я накинул халат и присел на кровать.
   Что же мне делать?
   Допустим, еще несколько часов происшествие в третьем номере гостиницы мадам Петуховой не будет обнаружено, так как ключ на брелоке остался в номере, и лакей не знает, что номер покинут. Но вскоре служащие гостиницы забеспокоятся, да и необходимо убрать номер к вечеру. Сначала они постучат, потом откроют дверь запасным ключом, либо сломав запор, увидят мертвое тело, следы моего поспешного бегства… А там – полиция, уведомление следственной части, лакей опишет мою внешность…
   Стоп! Я с надеждой поднял голову, глянув в окно, и мои глаза больно резанул солнечный свет. Пусть полиции будут известны мои приметы; но ведь я там не представлялся, и документов с меня не спрашивали. Кому в голову придет заподозрить убийцу в следователе Окружного суда? Разве смогут полицейские агенты связать воедино ночного посетителя сомнительного заведения и судейского чиновника?
   Ну конечно! В их распоряжении ведь не будет никаких данных, что указывали бы на меня, Алексея Колоскова. Мне нужно идти на работу, там я наверняка узнаю про ночное происшествие. Может быть, уже установлено, кто был этот убитый, как он там оказался, и я смогу, пользуясь служебным положением, больше узнать про случившееся в номере и понять, наконец, причастен ли я к смерти несчастного.
   При мысли о том, что я, хоть и невольно, могу оказаться виновным в гибели неизвестного мне человека, я содрогнулся и снова опустил лицо в ладони, ощутив, как саднит порезанная рука. Что ж, если выяснится, что его смерть – моих рук дело, я добровольно сдамся в руки полиции и буду настаивать только на психиатрическом освидетельствовании, не допуская, что я мог совершить это в здравом уме и твердой памяти.
   Боже, неужели это конец моей карьеры… Да что там карьеры – жизни! Бедная Алина, какой стыд ждет ее… Нет, не хочу думать об этом. Может быть, все обойдется?
   Да, сейчас мне, как никогда, нужен чей-то совет, и внимание человека, кому я могу довериться в таком деликатном вопросе. Но кто этот человек?
   Моя тетка даже не может приниматься в расчет, хотя у нее, безусловно, трезвый ум, и ей не занимать хладнокровия и самообладания. Я не вправе впутывать ее никоим образом в это дело.
   Мои университетские друзья? С тех пор, как я был принят кандидатом на судебные должности, мы отдалились друг от друга. Разный круг интересов и моя, да и их тоже, занятость, словно центробежная сила, разметала нас и охладила нашу близость. Тем более что я не встречался ни с кем из них с июля. Но, отдалившись от друзей времен студенчества, я не приобрел еще в Окружной палате такого товарища, которому бы верил как себе. Однако же выбор у меня невелик: мои сослуживцы, вот и все.
   Но кому из них я могу довериться? Плевичу? Вряд ли. Услышав от меня маловразумительный рассказ о ночном приключении, он наверняка с чисто шляхетским высокомерием посоветует обратиться к начальству с рапортом, в котором надлежит изложить приключившиеся со мной события, и ждать разъяснения их. Я никак не могу рассчитывать, что он сохранит услышанное от меня в тайне и поможет мне разъяснить эти события и мою роль в них. Боюсь даже – хоть и стыдно мне так нелицеприятно думать о товарище, – что Валентин Плевич использует сложившееся положение для отстранения меня от расследования и передачи дела ему в производство.
   Старик Реутовский? Иван Моисеевич – милейший человек, и его совет, наверное, помог бы мне чрезвычайно. Но его я тоже, как и свою тетку, не вправе впутывать в это дело, и не настолько я близок с ним, чтобы доверить ему столь сокровенное.
   Другие наши следователи? Вряд ли. Разве что обратиться к самому Ивану Дмитриевичу Пути-лину и нижайше попросить его применить к моему запутанному делу свои сыскные таланты… Но он, конечно, не станет помогать мне в частном порядке и непременно ответит, что должен уведомить о том мое руководство.
   А почему, собственно, я не могу попросить совета от своего сослуживца, Маруто-Сокольского? Он явственно выказывал мне свое расположение; он – мой ровесник и не отягощен предрассудками, подобно Плевичу. Но в то же самое время он ничем не обязан мне и не связан со мною отношениями дружбы, позволяющими ожидать, что ради меня он чем-то поступится.
   Я спохватился вдруг, что опоздал на службу. Сумбур в моей голове спутал мне восприятие времени, и к тому же ночь и утро, насыщенные событиями, представлялись мне весьма длительным периодом. Который же все-таки час? Я вышел в прихожую, где на полу валялась сброшенная мною впопыхах одежда, поднял ее, полез в карман, где обыкновенно носил часы, – и похолодел, не обнаружив их там. Вот это удар судьбы! Если я не обронил их случайно при бегстве, а оставил в номере, то нет нужды опознавать меня по приметам: гравировка на часах укажет имя подозреваемого лучше паспорта…