Страница:
– Но как вы это сделаете? – вяло поинтересовался я.
Вдруг меня скрутил такой жестокий приступ голода, что я едва справился с резью в желудке и тошнотой. Я вспомнил, что с вечера не ел ничего, и тошнота подступила к самому горлу, а на лбу вышла испарина. Маруто умолк на полуслове и встревоженно заглянул мне в глаза. Еле справившись с недомоганием, я кивнул Людвигу – мол, все в порядке, но он то и дело на меня посматривал с беспокойством.
– Вам надо было убедить Залевского, – повторил Маруто, и я усмехнулся.
– Не до того мне было. Кстати, куда вы делись из полицейского управления?
Маруто бросил на меня быстрый взгляд.
– Вы не понимаете, Алексей? Если бы нас застали вдвоем там, откуда сбежал фигурант, неизвестно, как дело повернулось бы.
– Так вы успели уйти до прихода полицейского начальства?
– Ну конечно! Барков – если вы его имеете в виду – меня не видел. А рядовые агенты в лицо меня не знают.
Маруто говорил об этом как об очевидных вещах, а я с трудом мог вникнуть в ход его рассуждений. И верно, если нас хоть как-то упрекнут в сообщничестве, не видать ему дела. Стало быть, и я буду уже предоставлен воле случая и усмотрения моего недоброжелателя Плевича (хоть он и использовал каждый повод, чтобы заверить меня в обратном, я почему-то все более убеждался, что он не искренен).
– И уж тем более не стоило меня там видеть окружному прокурору, – продолжил Маруто.
– Да ведь я сказал Залевскому, что вы там были, – признался я, уже раскаиваясь в своем длинном языке. Ну, действительно, кто меня спрашивал про Маруто?
Маруто бросил на меня красноречивый взгляд, от которого мне стало еще тошнее, и с досадой пристукнул кулаком по столу. Явно хотел сказать что-то нелицеприятное в мой адрес, но, видно, сжалился надо мной и смолчал.
– Скажите, Людвиг, – нерешительно обратился я к нему, желая подсознательно увести разговор от своих промахов, выраставших теперь до невероятных размеров. – Вы лучше меня ориентируетесь во всех этих тонкостях, я же не обладаю вашим чутьем… Скажите, замечали вы, что Залевский пристрастен ко мне и будто бы неприязнь испытывает? Еще до сегодняшнего моего faux-pas [5]в полицейском управлении, конечно, тут я бы сам себя невзлюбил, мягко говоря. Или я мнителен?
Маруто посмотрел на меня с некоторым смущением и сразу отвел глаза.
– Нет, вы не мнительны, – ответил он с видимым усилием. – Залевский и вправду вас не жалует.
– Но за что же?! Что я сделал такого, что вызвал его неприязнь?!
Маруто молчал, и я в запальчивости даже повысил на него голос:
– Ну же, Людвиг! Если знаете что-то, не таите от меня!
– Не уверен, что вам полегчает от этого знания, – все так же глядя в сторону, неохотно сказал Маруто.
Я взволновался еще больше. Что такого порочащего видят они все в моей личности или в моих поступках, что дает им право меня презирать? И Людвиг ведет себя так, будто знает про меня что-то неприличное…
Стиснув зубы, я дал понять Людвигу, что готов выслушать ужасную правду, и что хуже мне быть уже не может. И Людвиг, явно испытывая неудобство этического свойства, запинаясь и мямля, сказал мне действительно ужасные вещи, которые буквально раздавили меня.
– Знаете, Алексей, не мое дело судить… Про вас говорят злые языки… Заметьте, я не сужу вас никоим образом, и не мое это дело, но…
– Да говорите же! – вскричал я в гневном нетерпении, раздраженный этими экивоками. Мару-то испуганно на меня посмотрел.
– В том дело, что… Короче сказать, про вас ходят слухи, будто вы живете в греховном союзе с вашей кровной родственницей. Вашей теткой.
– Что-о?! – услыша это, я не мог сдержать истерического смеха, но подавился им. – Что за бред?! Кто распускает эти слухи?
Маруто пожал плечами. Он был очень смущен, такая откровенность далась ему нелегко. Но как случилось, что обо мне вдруг стало ходить такое мнение? И как вышло, что за моей спиной мусолили эти гадости, а я ни сном ни духом про них не догадывался?!
– Я слышал, как Залевский высказался, что подобная безнравственность не может быть сочетаема с должностью судебного следователя, однако связи вашей тетки перевесили, – робко добавил Маруто, но мне уже было достаточно. Я был уничтожен.
– Но ведь у вас там какая-то темная история, Алексей? – осмелился спросить Маруто. – Никто не знает, где ваши родители. В доме вашей тетушки вы живете уже лет пятнадцать, не так ли? А она женщина еще не старая, и весьма привлекательная, так что союз ваш извинителен…
– Перестаньте! – закричал я, не сдержавшись, потрясая кулаками перед лицом Маруто.
Он испуганно замолк.
– Как вы смеете повторять этот отвратительный слух?! Как вы смеете в глаза мне его повторять! – орал я, не видя ничего перед собой, чувствуя только, как земля уходит у меня из-под ног. Я мог бы, наверное, убить сейчас того, кто повторит мне эту гадость еще раз.
Маруто молчал, видимо, чувствуя, что любое сказанное слово вызовет еще больший взрыв. И его молчание меня отрезвило. Я постепенно опомнился, разжал кулаки и затих.
Не говоря ничего, Людвиг налил из графина воды в толстостенный стакан и опасливо подвинул мне по столу. Дрожащей рукой нашарив стакан на столе, я схватил и опустошил его одним глотком, со стуком поставил на стол, и этот звук отрезвил меня окончательно.
– Простите за эту вспышку, – сказал я Людвигу, все еще тяжело дыша, и тот лишь согласно кивнул головой. Не лишился ли я последнего искреннего товарища, не умея держать себя в руках?
Но нет, убедившись, что мое возбуждение прошло, Людвиг стал смотреть на меня по-прежнему доброжелательно. И чтобы не нервировать его лишний раз, я принял решение не ставить его в известность о своих планах. Если я посвящу его в намерение самолично разыскать и задержать беглого Гурия Фомина, а затем учинить тому пристрастный допрос, прежде чем сдать в руки полиции, я еще раз заставлю славного малого поволноваться. А он и так много натерпелся по моей вине.
– Ладно, – сказал наконец Людвиг. – Сидите здесь, я постараюсь убедить руководство отдать мне дело.
– Но как, черт возьми, вы это сделаете?
– Предоставьте все мне. Думаю, вы не будете в претензии, если я вас запру ненадолго? Лучше, чтобы вас здесь не видели, – сказал он извиняющимся тоном, и я его понял.
Выйдя из кабинета, он запер меня на ключ снаружи и удалился быстрым шагом по коридору. Мне оставалось только ждать его возвращения. Думать я ни о чем не мог, и снова мучительный голод, усугубленный нервным состоянием, подступил мне к горлу. Пожалуй, я убью одним выстрелом двух зайцев: сейчас пойду не домой, хоть и обещал Залевскому исполнять требования домашнего ареста; но в моем положении это извинительно.
Я отправлюсь в трактир «Три великана», пообедаю там и заодно наведу справки о беглом Фомине. Конечно, полиция наверняка произвела там свои розыски, но я намеревался обратиться к помощи некоторых людей, чьими услугами не могла воспользоваться полиция, и кто, надеялся я, мне не откажет.
Гораздо быстрее, чем я полагал, вернулся Ма-руто. Он тихо отпер дверь, проскользнул в кабинет и снова заперся.
– Ну что ж, – удовлетворенно кивнул он в ответ на мой вопросительный взгляд. – Дело сделано.
– Что?… – спросил я одними губами.
– Дело будет передано мне, – подтвердил Людвиг и торжествующе улыбнулся.
– Но как вы добились этого? Маруто махнул рукой.
– Военная хитрость.
– Но все же? – я не мог оправиться от изумления.
– Нажал на слабые места нашего руководителя, – подмигнул он мне.
Я не стал настаивать на подробностях, коль скоро Людвиг не торопился их мне сообщить. Договорившись, что он по возможности будет ставить меня в известность о результатах расследования, я распрощался с товарищем и вышел из здания Окружного суда, бросив на него с Литейного проспекта прощальный взгляд: кто знает, сподобит ли меня Господь вернуться сюда со щитом, как говорили древние римляне, сняв с себя все подозрения, оправдав совершенные мною нарушения, обелив свое имя…
Мне надлежало отправляться туда, где начались мои злоключения, – на Знаменскую улицу, в трактир «Три великана». Но прежде я остановил извозчика и приказал ехать на Загородный: не мог я, пускаясь в опасное и безнадежное предприятие, не проститься с Алиной. При мысли о ней в душе засаднило, вспомнилась жестокая и подлая сплетня о якобы кровосмесительных отношениях между нами… Дай боже, чтобы никогда эти гнусные слухи не коснулись ушей моей благодетельницы, не отравили ее душевное состояние.
Отъезжая в пролетке от здания Судебной палаты, я успел подумать и о том, что если господин Залевский видит меня сейчас через окно, то может быть доволен хотя бы одним моим поступком, приличествующим положению судейского чиновника, – наймом экипажа. К сожалению, езды на извозчике мало, чтобы заслужить одобрение начальства следователю, который провалил важное уголовное дело, способствовал побегу заключенного, украл вещественное доказательство, нарушил приказ об отдании под домашний арест и вдобавок подозревается в убийстве.
Кошки на душе скребли, пока я ехал по Литейному, а затем по Владимирскому на Загородный в тряском экипаже за широкой спиной извозчика, нащупывая в кармане мелочь. Среди монет мне все время попадался толстый кругляш елисаветинско-го рубля, я кончиками пальцев ощущал его рельефный рисунок и вспоминал выбитый на нем величественный профиль императрицы с зачесанными наверх кудрями.
От императрицы мысли мои перекинулись на фрейлину Елисаветы, погибшую от нежного сердца, и на не очень связные речи молодой баронессы Реден, Елизаветы Карловны, про то, как меж нами обитают призраки встретивших насильственную смерть, чьи души не успели завершить необходимый ритуал оставления тела, вот отчего мы и можем видеть их уже после смерти, неприкаянных, почти бесплотных – но все же не совсем бесплотных… А в грозовые ночи, когда воздух наэлектризован, эти призраки почти материализуются и отправляются разгуливать по миру живых, точно свои; соблазняют доверчивых мужчин, может быть, желая напитаться их плотью и покинуть свое промежуточное состояние. Поджидают мгновение, когда кто-то из мира живых отойдет в иной мир, чтобы в этот самый миг занять чужое тело…
Вздрогнув, я помотал головой – с такой силой охватило меня снова наваждение, снова, будто наяву я уловил тот странный раздражающе-манящий аромат духов, словно бы уже знакомый мне, и ощутил, как сжимают мою шею прохладные руки ночной дамы-призрака, дамы, которой не существует, как уверяют меня теперь. И снова я машинально потрогал бинт на моей правой ладони, прикрывавший порез. Если ничего не было – ни моего ночного кошмара, ни трупа на полу гостиничного номера, то откуда у меня повреждение руки?
Извозчик придержал свой экипаж на углу Загородного и Серпуховской улицы, как я и просил.
Вдруг меня скрутил такой жестокий приступ голода, что я едва справился с резью в желудке и тошнотой. Я вспомнил, что с вечера не ел ничего, и тошнота подступила к самому горлу, а на лбу вышла испарина. Маруто умолк на полуслове и встревоженно заглянул мне в глаза. Еле справившись с недомоганием, я кивнул Людвигу – мол, все в порядке, но он то и дело на меня посматривал с беспокойством.
– Вам надо было убедить Залевского, – повторил Маруто, и я усмехнулся.
– Не до того мне было. Кстати, куда вы делись из полицейского управления?
Маруто бросил на меня быстрый взгляд.
– Вы не понимаете, Алексей? Если бы нас застали вдвоем там, откуда сбежал фигурант, неизвестно, как дело повернулось бы.
– Так вы успели уйти до прихода полицейского начальства?
– Ну конечно! Барков – если вы его имеете в виду – меня не видел. А рядовые агенты в лицо меня не знают.
Маруто говорил об этом как об очевидных вещах, а я с трудом мог вникнуть в ход его рассуждений. И верно, если нас хоть как-то упрекнут в сообщничестве, не видать ему дела. Стало быть, и я буду уже предоставлен воле случая и усмотрения моего недоброжелателя Плевича (хоть он и использовал каждый повод, чтобы заверить меня в обратном, я почему-то все более убеждался, что он не искренен).
– И уж тем более не стоило меня там видеть окружному прокурору, – продолжил Маруто.
– Да ведь я сказал Залевскому, что вы там были, – признался я, уже раскаиваясь в своем длинном языке. Ну, действительно, кто меня спрашивал про Маруто?
Маруто бросил на меня красноречивый взгляд, от которого мне стало еще тошнее, и с досадой пристукнул кулаком по столу. Явно хотел сказать что-то нелицеприятное в мой адрес, но, видно, сжалился надо мной и смолчал.
– Скажите, Людвиг, – нерешительно обратился я к нему, желая подсознательно увести разговор от своих промахов, выраставших теперь до невероятных размеров. – Вы лучше меня ориентируетесь во всех этих тонкостях, я же не обладаю вашим чутьем… Скажите, замечали вы, что Залевский пристрастен ко мне и будто бы неприязнь испытывает? Еще до сегодняшнего моего faux-pas [5]в полицейском управлении, конечно, тут я бы сам себя невзлюбил, мягко говоря. Или я мнителен?
Маруто посмотрел на меня с некоторым смущением и сразу отвел глаза.
– Нет, вы не мнительны, – ответил он с видимым усилием. – Залевский и вправду вас не жалует.
– Но за что же?! Что я сделал такого, что вызвал его неприязнь?!
Маруто молчал, и я в запальчивости даже повысил на него голос:
– Ну же, Людвиг! Если знаете что-то, не таите от меня!
– Не уверен, что вам полегчает от этого знания, – все так же глядя в сторону, неохотно сказал Маруто.
Я взволновался еще больше. Что такого порочащего видят они все в моей личности или в моих поступках, что дает им право меня презирать? И Людвиг ведет себя так, будто знает про меня что-то неприличное…
Стиснув зубы, я дал понять Людвигу, что готов выслушать ужасную правду, и что хуже мне быть уже не может. И Людвиг, явно испытывая неудобство этического свойства, запинаясь и мямля, сказал мне действительно ужасные вещи, которые буквально раздавили меня.
– Знаете, Алексей, не мое дело судить… Про вас говорят злые языки… Заметьте, я не сужу вас никоим образом, и не мое это дело, но…
– Да говорите же! – вскричал я в гневном нетерпении, раздраженный этими экивоками. Мару-то испуганно на меня посмотрел.
– В том дело, что… Короче сказать, про вас ходят слухи, будто вы живете в греховном союзе с вашей кровной родственницей. Вашей теткой.
– Что-о?! – услыша это, я не мог сдержать истерического смеха, но подавился им. – Что за бред?! Кто распускает эти слухи?
Маруто пожал плечами. Он был очень смущен, такая откровенность далась ему нелегко. Но как случилось, что обо мне вдруг стало ходить такое мнение? И как вышло, что за моей спиной мусолили эти гадости, а я ни сном ни духом про них не догадывался?!
– Я слышал, как Залевский высказался, что подобная безнравственность не может быть сочетаема с должностью судебного следователя, однако связи вашей тетки перевесили, – робко добавил Маруто, но мне уже было достаточно. Я был уничтожен.
– Но ведь у вас там какая-то темная история, Алексей? – осмелился спросить Маруто. – Никто не знает, где ваши родители. В доме вашей тетушки вы живете уже лет пятнадцать, не так ли? А она женщина еще не старая, и весьма привлекательная, так что союз ваш извинителен…
– Перестаньте! – закричал я, не сдержавшись, потрясая кулаками перед лицом Маруто.
Он испуганно замолк.
– Как вы смеете повторять этот отвратительный слух?! Как вы смеете в глаза мне его повторять! – орал я, не видя ничего перед собой, чувствуя только, как земля уходит у меня из-под ног. Я мог бы, наверное, убить сейчас того, кто повторит мне эту гадость еще раз.
Маруто молчал, видимо, чувствуя, что любое сказанное слово вызовет еще больший взрыв. И его молчание меня отрезвило. Я постепенно опомнился, разжал кулаки и затих.
Не говоря ничего, Людвиг налил из графина воды в толстостенный стакан и опасливо подвинул мне по столу. Дрожащей рукой нашарив стакан на столе, я схватил и опустошил его одним глотком, со стуком поставил на стол, и этот звук отрезвил меня окончательно.
– Простите за эту вспышку, – сказал я Людвигу, все еще тяжело дыша, и тот лишь согласно кивнул головой. Не лишился ли я последнего искреннего товарища, не умея держать себя в руках?
Но нет, убедившись, что мое возбуждение прошло, Людвиг стал смотреть на меня по-прежнему доброжелательно. И чтобы не нервировать его лишний раз, я принял решение не ставить его в известность о своих планах. Если я посвящу его в намерение самолично разыскать и задержать беглого Гурия Фомина, а затем учинить тому пристрастный допрос, прежде чем сдать в руки полиции, я еще раз заставлю славного малого поволноваться. А он и так много натерпелся по моей вине.
– Ладно, – сказал наконец Людвиг. – Сидите здесь, я постараюсь убедить руководство отдать мне дело.
– Но как, черт возьми, вы это сделаете?
– Предоставьте все мне. Думаю, вы не будете в претензии, если я вас запру ненадолго? Лучше, чтобы вас здесь не видели, – сказал он извиняющимся тоном, и я его понял.
Выйдя из кабинета, он запер меня на ключ снаружи и удалился быстрым шагом по коридору. Мне оставалось только ждать его возвращения. Думать я ни о чем не мог, и снова мучительный голод, усугубленный нервным состоянием, подступил мне к горлу. Пожалуй, я убью одним выстрелом двух зайцев: сейчас пойду не домой, хоть и обещал Залевскому исполнять требования домашнего ареста; но в моем положении это извинительно.
Я отправлюсь в трактир «Три великана», пообедаю там и заодно наведу справки о беглом Фомине. Конечно, полиция наверняка произвела там свои розыски, но я намеревался обратиться к помощи некоторых людей, чьими услугами не могла воспользоваться полиция, и кто, надеялся я, мне не откажет.
Гораздо быстрее, чем я полагал, вернулся Ма-руто. Он тихо отпер дверь, проскользнул в кабинет и снова заперся.
– Ну что ж, – удовлетворенно кивнул он в ответ на мой вопросительный взгляд. – Дело сделано.
– Что?… – спросил я одними губами.
– Дело будет передано мне, – подтвердил Людвиг и торжествующе улыбнулся.
– Но как вы добились этого? Маруто махнул рукой.
– Военная хитрость.
– Но все же? – я не мог оправиться от изумления.
– Нажал на слабые места нашего руководителя, – подмигнул он мне.
Я не стал настаивать на подробностях, коль скоро Людвиг не торопился их мне сообщить. Договорившись, что он по возможности будет ставить меня в известность о результатах расследования, я распрощался с товарищем и вышел из здания Окружного суда, бросив на него с Литейного проспекта прощальный взгляд: кто знает, сподобит ли меня Господь вернуться сюда со щитом, как говорили древние римляне, сняв с себя все подозрения, оправдав совершенные мною нарушения, обелив свое имя…
Мне надлежало отправляться туда, где начались мои злоключения, – на Знаменскую улицу, в трактир «Три великана». Но прежде я остановил извозчика и приказал ехать на Загородный: не мог я, пускаясь в опасное и безнадежное предприятие, не проститься с Алиной. При мысли о ней в душе засаднило, вспомнилась жестокая и подлая сплетня о якобы кровосмесительных отношениях между нами… Дай боже, чтобы никогда эти гнусные слухи не коснулись ушей моей благодетельницы, не отравили ее душевное состояние.
Отъезжая в пролетке от здания Судебной палаты, я успел подумать и о том, что если господин Залевский видит меня сейчас через окно, то может быть доволен хотя бы одним моим поступком, приличествующим положению судейского чиновника, – наймом экипажа. К сожалению, езды на извозчике мало, чтобы заслужить одобрение начальства следователю, который провалил важное уголовное дело, способствовал побегу заключенного, украл вещественное доказательство, нарушил приказ об отдании под домашний арест и вдобавок подозревается в убийстве.
Кошки на душе скребли, пока я ехал по Литейному, а затем по Владимирскому на Загородный в тряском экипаже за широкой спиной извозчика, нащупывая в кармане мелочь. Среди монет мне все время попадался толстый кругляш елисаветинско-го рубля, я кончиками пальцев ощущал его рельефный рисунок и вспоминал выбитый на нем величественный профиль императрицы с зачесанными наверх кудрями.
От императрицы мысли мои перекинулись на фрейлину Елисаветы, погибшую от нежного сердца, и на не очень связные речи молодой баронессы Реден, Елизаветы Карловны, про то, как меж нами обитают призраки встретивших насильственную смерть, чьи души не успели завершить необходимый ритуал оставления тела, вот отчего мы и можем видеть их уже после смерти, неприкаянных, почти бесплотных – но все же не совсем бесплотных… А в грозовые ночи, когда воздух наэлектризован, эти призраки почти материализуются и отправляются разгуливать по миру живых, точно свои; соблазняют доверчивых мужчин, может быть, желая напитаться их плотью и покинуть свое промежуточное состояние. Поджидают мгновение, когда кто-то из мира живых отойдет в иной мир, чтобы в этот самый миг занять чужое тело…
Вздрогнув, я помотал головой – с такой силой охватило меня снова наваждение, снова, будто наяву я уловил тот странный раздражающе-манящий аромат духов, словно бы уже знакомый мне, и ощутил, как сжимают мою шею прохладные руки ночной дамы-призрака, дамы, которой не существует, как уверяют меня теперь. И снова я машинально потрогал бинт на моей правой ладони, прикрывавший порез. Если ничего не было – ни моего ночного кошмара, ни трупа на полу гостиничного номера, то откуда у меня повреждение руки?
Извозчик придержал свой экипаж на углу Загородного и Серпуховской улицы, как я и просил.
Сунув ему мелочи чуть больше, чем обычно стоила мне подобная прогулка, и услышав его довольное хмыканье, я спрыгнул с подножки и пошел по Серпуховской к нашему дому – большому, серому, каменному, одному из первых каменных домов на этой улице.
Улица была пуста, но я на всякий случай зашел с черного, людского хода: если вдруг взбредет моим начальникам в голову меня арестовать тут, так пусть это случится не на глазах у всех соседей, чтобы не давать людям повода перемывать Алине косточки.
Проходя по двору под окнами кухни, я поднял голову: свет там горел, и слышался грохот утвари. Это наша кухарка управлялась в своей вотчине, вымещая крутой нрав на горшках и ухватах. Поднявшись по сбитым ступеням, я дернул за медный крючок дверного колокольчика и услышал его глуховатое звяканье по ту сторону, в длинном и узком кухонном помещении. Громко чертыхаясь, размахивая полотенцем, Глафира отворила мне дверь и всплеснула руками:
– Барин, да вы ли это?
От нее пахло жареным луком; от этого домашнего запаха у меня свело желудок. Но терять время на обед у Глафиры было непозволительно. Когда я был мальчишкой, наша кухарка не упускала возможности стегнуть меня скрученным полотенцем, пока я шнырял по ее владениям и отщипывал тайком кусочки от всяких вкусностей, и уж конечно, называла на «ты», непочтительно окликая Лешкой: «Опять мальчишка этот шнырит, пока обед не настал! А ну, пошел вон! Нет, погоди!» – и выпроваживая меня с кухни, совала мне в руку кусок теплого пирога или ароматную котлетку.
Но стоило мне подрасти, как Глафира (сама с тех пор ничуть не изменившаяся, худая, с темным морщинистым лицом, точно пригоревшим от постоянного жара плиты, с вечно выбивавшимися из-под косынки седыми космами) стала уважительно обращаться ко мне не иначе как «барин», или «Алексей Платоныч». Меня, пятнадцатилетнего подростка, это страшно смущало, но и льстило мне также.
Улица была пуста, но я на всякий случай зашел с черного, людского хода: если вдруг взбредет моим начальникам в голову меня арестовать тут, так пусть это случится не на глазах у всех соседей, чтобы не давать людям повода перемывать Алине косточки.
Проходя по двору под окнами кухни, я поднял голову: свет там горел, и слышался грохот утвари. Это наша кухарка управлялась в своей вотчине, вымещая крутой нрав на горшках и ухватах. Поднявшись по сбитым ступеням, я дернул за медный крючок дверного колокольчика и услышал его глуховатое звяканье по ту сторону, в длинном и узком кухонном помещении. Громко чертыхаясь, размахивая полотенцем, Глафира отворила мне дверь и всплеснула руками:
– Барин, да вы ли это?
От нее пахло жареным луком; от этого домашнего запаха у меня свело желудок. Но терять время на обед у Глафиры было непозволительно. Когда я был мальчишкой, наша кухарка не упускала возможности стегнуть меня скрученным полотенцем, пока я шнырял по ее владениям и отщипывал тайком кусочки от всяких вкусностей, и уж конечно, называла на «ты», непочтительно окликая Лешкой: «Опять мальчишка этот шнырит, пока обед не настал! А ну, пошел вон! Нет, погоди!» – и выпроваживая меня с кухни, совала мне в руку кусок теплого пирога или ароматную котлетку.
Но стоило мне подрасти, как Глафира (сама с тех пор ничуть не изменившаяся, худая, с темным морщинистым лицом, точно пригоревшим от постоянного жара плиты, с вечно выбивавшимися из-под косынки седыми космами) стала уважительно обращаться ко мне не иначе как «барин», или «Алексей Платоныч». Меня, пятнадцатилетнего подростка, это страшно смущало, но и льстило мне также.
Мельком я снова подумал, откуда же пошла про нас с Алиной грязная сплетня, но и на секунду не предположил, что эти гнусности могли быть пущены обитателями нашего дома – горничной Татьяной либо Глафирой. Обе они были добрыми и хорошими женщинами; а если и бывали порой недовольны мной – из-за учиненных шалостей или подростковой безалаберности, то уж Алину Федоровну обе боготворили, слушались беспрекословно и ни за что бы не позволили себе злословить на ее счет, да еще так жестоко.
Сейчас, когда я вошел в теплую, жарко натопленную, благоухающую чем-то мясным, домашнюю кухню, тщательно заперев за собою дверь, мне показалось, что Глафира наша с трудом сдержалась, чтоб не обнять меня пыльными от муки руками. И меня чуть не до слез растрогало это невысказанное проявление родственных чувств, хоть и от прислуги. Да я и не считал ее прислугой; а сейчас и вовсе, с какой-то горькой пронзительностью, понял, что всегда относился к ней скорее как к бабушке, вздорной, крикливой, но своей, родной и теплой.
Так и не осмелившись обнять меня, Глафира стояла, прижав руки к груди; я сам шагнул к ней и обнял, задохнувшись в жалости от того, какая же она худая, прямо кожа да кости, и легко-невесомая. Меня обволакивали запахи и звуки, знакомые с детства; я был в доме, который стал для меня родным после того, как умерли мои родители. Я вспомнил, как Алина, с бокалом шампанского в руке, над моим свидетельством об окончании Университета сказала что-то про смерть моих родителей. Про то, что я должен узнать правду о их смерти. Какую правду? Никогда ранее она не говорила со мной об этом, хотя и ездила со мной вместе в Воронеж на годовщину их смерти, и позже каждый год по этим датам ставила свечки в церкви и заказывала молебен за упокой.
Вдруг перед глазами у меня встала картина, как шел я тогда, через год после похорон отца и матери, вместе с теткой, крепко держа ее за руку, по Ямской слободе в Воронеже, городе, где я родился, но которого совсем не помнил с тех пор, как меня отправили оттуда на поезде в Петербург. Спустя год после трагического события, унесшего моих отца и мать – Алинину сестру, Алина поехала в Воронеж, и меня взяла с собой. А после, много лет, мы с Алиной тихо отмечали годовщины смерти наших родных здесь, в петербургской квартире, и только окончив курс Университета, я отправился поклониться могилам на родину, в Воронеж.
Этим летом, в июне, я был там один, подъезжал к кладбищу на извозчике, и не был в доме, который ранее занимала наша семья, но сейчас отчетливо, будто на плане, увидел маршрут и вспомнил все названия улиц. Мы тогда, много лет назад, с Алиной шли пешком к Чугуновскому кладбищу; переходили сырую Пограничную улицу, которая затоплялась обыкновенно дождевой водой во время ливней, по ней шла граница между городом и Ямской слободой. Потом миновали улицы Лесных Дворов с дровяными складами, обогнули немецкую церковь по Кирочной улице, что начиналась от кирхи, вот уже и Большая Садовая, Малая Дворянская, Большая Дворянская – и само Чу-гуновское кладбище. Оно, помнится мне, и тогда уже разнесено было на несколько отделений: имелось там лютеранское отделение, солдатское, православное, и, на отшибе, арестантское, где хоронили скончавшихся в тюрьме. На солдатских могилах стояли скромные деревянные кресты, многие были потемневшими от дождей и ветра, скособочившимися; лютеранские могилы выглядели особенно чистенькими и ухоженными на их фоне… Родители же мои похоронены были на православном отделении, там гуще всего росли березы с опущенными до земли ветками. Когда их прибивал книзу летний ливень, они кончиками веток мели по нежному кладбищенскому песку замысловатые фигуры…
Я наконец выпустил Глафиру из своей медвежьей хватки, и она, засмущавшись, тут же отвернулась и захлопотала у пышущей жаром плиты, во чреве которой что-то угрожающе скворчало. Повернувшись к выходу из кухни, я увидел Алину.
В простом домашнем платьице, скромно причесанная, она показалась мне уставшей и печальной. И сердце у меня защемило от жалости теперь уже к ней, как это часто бывало в последнее время. Ну почему она не вышла вновь замуж? Ведь при ее милой внешности и легком нраве она могла составить счастье какого-нибудь порядочного человека, но предпочла остаться вдовой, ведя соответствующий своему положению образ жизни. И подумать только: о ней, воплощении пристойности, никогда в жизни не давшей повода к осуждению, распускают такие гнусные слухи! Кулаки мои непроизвольно сжались, и Алина, прочитав по моему лицу, как это всегда бывало, о моих переживаниях, подалась ко мне:
– Что-то стряслось с тобой, Алешенька? Усилием воли я заставил себя улыбнуться ей беспечно и легко.
– Соскучился. Был тут неподалеку по делам службы и забежал на вас посмотреть.
Алина недоверчиво на меня глянула.
– Ну, пойдем! Тебя Глафира сейчас покормит…
– Нет, душенька, – отказался я, хоть это и стоило мне напряжения воли. – Некогда. Да и сыт я. Пойдем, скажу тебе два слова.
Мой беспечный тон Алину не обманул. Мы прошли в комнаты и сели у окна за круглый столик, за которым в июне, после моего возвращения из Воронежа, пили с ней шампанское.
– Почему ты тогда сказала, Алина, что, даст Бог, я узнаю правду про смерть родителей? – внезапно спросил я, хотя собирался сказать совсем другое: что вынужден уехать на время из города, и чтобы она не волновалась за меня, если вдруг услышит какие-то неприятные вещи, что все вскоре разъяснится.
Алина с тревогой глянула на меня и тут же отвела глаза. Я с удивлением заметил, как посерело ее лицо.
– Почему ты спрашиваешь? – с усилием выговорила она вдруг помертвевшими губами.
– Так, вспомнилось. Мы ведь с тобой так же сидели, да? – на самом деле я был обеспокоен. Тогда, в июне, я почему-то не придал значения брошенной Алиною фразе, сам не знаю, почему. Видно, мысли мои заняты были предстоящей юридической деятельностью, карьерой следователя (я про себя усмехнулся; карьера следователя! Неужели так бесславно она кончилась?). Что еще за пугающая тайна в нашем семействе, о чем Алина сочла возможным намекнуть лишь теперь, спустя пятнадцать лет после смерти ее сестры и деверя, смерти, в которой я до сих пор винил грабителей, забравшихся в дом? Мать и отец, посреди ночи вышедшие со второго этажа на шум у входной двери, зарублены были топором двумя мужиками, уже выломавшими замок. Я спал в своей кроватке, и не слышал шума. И криков родительских тоже не слышал, наверное, все произошло очень быстро, и даже позвать на помощь они не успели. Лишь утром молочница увидела открытую дверь, кровь, уже загустевшую на ступеньках, закричала, сбежались соседи… Мужиков взяли к вечеру в придорожном кабаке, те, пьяные, жаловались, что убитые хозяева дома телами своими перегородили им путь в комнаты, и пришлось бросить топор и уйти несолоно хлебавши. Получается, что мои родители невольно, уже после смерти своей, спасли меня, легши на пути у злодеев.
Теперь я уж и не вспомню, когда впервые услышал все эти подробности: тогда ли, в суматохе перед похоронами? Вряд ли. Никто со мной тогда особо не разговаривал, все только гладили по голове и роняли неискренние слезы о моем сиротстве. Конечно, я мог слышать обрывки взрослых разговоров, но что я тогда был в состоянии понять? И даже тот факт, что я в одночасье стал круглым сиротой, в полной мере мною был осознан только спустя время, уже по приезде в Петербург.
Момент этот, когда мое сиротство вдруг открылось мне во всей его тяжкой откровенности, я помню остро и до сей поры. Было это во время прогулки моей с Алиною по Слоновой улице, широкой, с большим пустырем, ведущей к Смольному монастырю. Алина рассказывала мне, что когда-то здесь помещался особый двор для слонов, которых персидский шах щедро дарил русским императрицам. Я упросил пойти и посмотреть, хоть Алина, смеясь, и доказывала, что ныне слонов там и в помине нет. И мы пошли.
До пустыря пересекли мы несколько параллельных улиц; в деревянных домах, которыми эти улицы были застроены, почему-то даже днем закрыты были ставни, а там, где ставен не было, окна завешены были плотными занавесками, а в глубине крылец стояли большие лампы с зеркальными рефлекторами. Мне эти деревянные строения напомнили вдруг Воронеж, и я спросил у Алины, почему здесь так пустынно и ставни закрыты, и лампы горят, хотя вокруг белый свет. Алина нехотя ответила, что здесь живут гадалки. Мне это слово было незнакомо. Я стал требовать разъяснений, и тут на крыльце одного из домов показалась привлеченная нашими голосами колоритная женщина. Высокая, статная, с гладкими черными волосами, вид она имела устрашающий – отчасти из-за густых черных бровей, сходившихся над переносицей и придававших ее странно-красивому лицу хищное выражение, отчасти – из-за могучего телосложения. Она бросила на меня огненный взгляд из-под нависших смоляных бровей и звучно сказала:
– Иди, сюда, отрок, погадаю тебе. Полусирота, бедняжка…
Я доверчиво потянулся к крыльцу, освещенному зеркальной лампой, но Алина вдруг с неожиданной силой удержала меня и даже закрыла собой от гадалки.
– Зря боишься, – обратилась гадалка к моей тетке, с хищной усмешкой, – ничего плохого не скажу ни тебе, ни мальчику.
– Не надо нам гадать, – глухим голосом ответила тетка и быстро увела меня прочь.
– Кто такой полусирота? – спросил я Алину, когда мы уже гуляли по Слоновой улице.
Алина замешкалась.
– Это дитя, у которого жив лишь один родитель, – наконец ответила она.
– А я разве полусирота? – снова спросил я. Алина присела передо мной на корточки и приобняла меня.
– Нет, детка. Ты круглый сирота, но это не значит ничего. Мы вместе, ты со мной, и не думай про это.
Она поцеловала меня в щеку, и я успокоился. Но вечером, уже в постели, я вспомнил эту страшную гадалку, и ее загадочное слово «полусирота», обращенное ко мне, и забился глубоко под одеяло. В спальне моей было темно, только полная луна робко лила неяркий свет в окошко. Меня дрожь пробрала, но, несмотря на это, я все время нарочно вызывал в памяти гладкие черные волосы гадалки, ее хищные глаза и низкий тревожный голос. «Полусирота, полусирота, отрок», – звучало в моих ушах гулко, пугающе. Почему вдруг сейчас эта сцена всплыла перед моими глазами, так ясно, будто это было вчера?
Я настойчиво глянул на тетку, требуя ответа. Она молчала, сидела передо мной напряженная – прямо как тогда, когда пыталась укрыть меня своим телом от глаз гадалки.
– Почему та гадалка сказала, что я – полусирота? – вдруг спросил я.
Алина, казалось, ничуть не удивилась моему вопросу. Казалось, она, так же, как и я, отчетливо вспомнила тот случай, или даже не забывала о нем все это время. Я сверлил ее глазами, но она молчала. Только по ее нежной, совсем девической щеке текла слезинка.
Я устыдился. Что это я устраиваю допрос своему самому близкому человеку? Ей больно об этом думать, и надо оставить ее в покое до лучших времен. Раз она сама упомянула о какой-то тайне, надо не лезть к ней в душу грязными сапогами, а подождать, пока она сможет все рассказать мне. Протянув руку, я взял ее ладонь в свою и ласково сжал.
– Прости меня, милая, – сказал я, поднося ее руку к губам и целуя. – Прости, я не хотел тебя расстраивать. Все скажешь мне, когда настанет время.
Лицо Алины смягчилось, она всхлипнула и улыбнулась мне.
– Пустое, – тихо сказала она. – Забудь, Алеша. Все хорошо.
Я кивнул в знак согласия. Но мы с ней оба знали, что не все хорошо; что есть какая-то тайна, знание которой тяготит ее, а незнание – меня.
Неожиданно я увидел себя с Алиной со стороны: мы называем друг друга на «ты», я целую ей руку, она ласкова со мной и, возможно, кому-то может показаться, что более ласкова, чем подобает тетке по отношению к племяннику; она выглядит молодо, гораздо моложе своих истинных лет, я же, в силу своего «медвежьего» телосложения, произвожу впечатление человека старше, чем есть на самом деле. Извращенному воображению вид нашей пары и впрямь может подсказать идею о некой двусмысленности между нами. Это больно меня кольнуло, и я выпустил руку Алины из своей.
Подбирая слова, я постарался осторожно объяснить Алине, что некоторое время я буду вне пределов досягаемости, пусть она не волнуется за меня. И если кто-то будет стараться разузнать, где я, пусть это будут даже мои коллеги, ей не следует ничего говорить им. Алина серьезно кивнула и не стала ни о чем меня расспрашивать, хотя по глазам видно было, что она разволновалась не на шутку. В доме было тихо, закрытые от непогоды окна не впускали уличный шум, и мне на мгновение захотелось махнуть на все рукой, остаться тут, в родном доме у Алины, наесться вкусного обеда, искусно приготовленного старой Глафирой, потом улечься на свежие, пахнущие лавандою, простыни, наглаженные горничной, – и заснуть до утра, а там будь что будет. Но я поборол в себе эту слабость и понял, что с каждой минутою мне все труднее будет покинуть этот дом, а потому надо идти.
Сейчас, когда я вошел в теплую, жарко натопленную, благоухающую чем-то мясным, домашнюю кухню, тщательно заперев за собою дверь, мне показалось, что Глафира наша с трудом сдержалась, чтоб не обнять меня пыльными от муки руками. И меня чуть не до слез растрогало это невысказанное проявление родственных чувств, хоть и от прислуги. Да я и не считал ее прислугой; а сейчас и вовсе, с какой-то горькой пронзительностью, понял, что всегда относился к ней скорее как к бабушке, вздорной, крикливой, но своей, родной и теплой.
Так и не осмелившись обнять меня, Глафира стояла, прижав руки к груди; я сам шагнул к ней и обнял, задохнувшись в жалости от того, какая же она худая, прямо кожа да кости, и легко-невесомая. Меня обволакивали запахи и звуки, знакомые с детства; я был в доме, который стал для меня родным после того, как умерли мои родители. Я вспомнил, как Алина, с бокалом шампанского в руке, над моим свидетельством об окончании Университета сказала что-то про смерть моих родителей. Про то, что я должен узнать правду о их смерти. Какую правду? Никогда ранее она не говорила со мной об этом, хотя и ездила со мной вместе в Воронеж на годовщину их смерти, и позже каждый год по этим датам ставила свечки в церкви и заказывала молебен за упокой.
Вдруг перед глазами у меня встала картина, как шел я тогда, через год после похорон отца и матери, вместе с теткой, крепко держа ее за руку, по Ямской слободе в Воронеже, городе, где я родился, но которого совсем не помнил с тех пор, как меня отправили оттуда на поезде в Петербург. Спустя год после трагического события, унесшего моих отца и мать – Алинину сестру, Алина поехала в Воронеж, и меня взяла с собой. А после, много лет, мы с Алиной тихо отмечали годовщины смерти наших родных здесь, в петербургской квартире, и только окончив курс Университета, я отправился поклониться могилам на родину, в Воронеж.
Этим летом, в июне, я был там один, подъезжал к кладбищу на извозчике, и не был в доме, который ранее занимала наша семья, но сейчас отчетливо, будто на плане, увидел маршрут и вспомнил все названия улиц. Мы тогда, много лет назад, с Алиной шли пешком к Чугуновскому кладбищу; переходили сырую Пограничную улицу, которая затоплялась обыкновенно дождевой водой во время ливней, по ней шла граница между городом и Ямской слободой. Потом миновали улицы Лесных Дворов с дровяными складами, обогнули немецкую церковь по Кирочной улице, что начиналась от кирхи, вот уже и Большая Садовая, Малая Дворянская, Большая Дворянская – и само Чу-гуновское кладбище. Оно, помнится мне, и тогда уже разнесено было на несколько отделений: имелось там лютеранское отделение, солдатское, православное, и, на отшибе, арестантское, где хоронили скончавшихся в тюрьме. На солдатских могилах стояли скромные деревянные кресты, многие были потемневшими от дождей и ветра, скособочившимися; лютеранские могилы выглядели особенно чистенькими и ухоженными на их фоне… Родители же мои похоронены были на православном отделении, там гуще всего росли березы с опущенными до земли ветками. Когда их прибивал книзу летний ливень, они кончиками веток мели по нежному кладбищенскому песку замысловатые фигуры…
Я наконец выпустил Глафиру из своей медвежьей хватки, и она, засмущавшись, тут же отвернулась и захлопотала у пышущей жаром плиты, во чреве которой что-то угрожающе скворчало. Повернувшись к выходу из кухни, я увидел Алину.
В простом домашнем платьице, скромно причесанная, она показалась мне уставшей и печальной. И сердце у меня защемило от жалости теперь уже к ней, как это часто бывало в последнее время. Ну почему она не вышла вновь замуж? Ведь при ее милой внешности и легком нраве она могла составить счастье какого-нибудь порядочного человека, но предпочла остаться вдовой, ведя соответствующий своему положению образ жизни. И подумать только: о ней, воплощении пристойности, никогда в жизни не давшей повода к осуждению, распускают такие гнусные слухи! Кулаки мои непроизвольно сжались, и Алина, прочитав по моему лицу, как это всегда бывало, о моих переживаниях, подалась ко мне:
– Что-то стряслось с тобой, Алешенька? Усилием воли я заставил себя улыбнуться ей беспечно и легко.
– Соскучился. Был тут неподалеку по делам службы и забежал на вас посмотреть.
Алина недоверчиво на меня глянула.
– Ну, пойдем! Тебя Глафира сейчас покормит…
– Нет, душенька, – отказался я, хоть это и стоило мне напряжения воли. – Некогда. Да и сыт я. Пойдем, скажу тебе два слова.
Мой беспечный тон Алину не обманул. Мы прошли в комнаты и сели у окна за круглый столик, за которым в июне, после моего возвращения из Воронежа, пили с ней шампанское.
– Почему ты тогда сказала, Алина, что, даст Бог, я узнаю правду про смерть родителей? – внезапно спросил я, хотя собирался сказать совсем другое: что вынужден уехать на время из города, и чтобы она не волновалась за меня, если вдруг услышит какие-то неприятные вещи, что все вскоре разъяснится.
Алина с тревогой глянула на меня и тут же отвела глаза. Я с удивлением заметил, как посерело ее лицо.
– Почему ты спрашиваешь? – с усилием выговорила она вдруг помертвевшими губами.
– Так, вспомнилось. Мы ведь с тобой так же сидели, да? – на самом деле я был обеспокоен. Тогда, в июне, я почему-то не придал значения брошенной Алиною фразе, сам не знаю, почему. Видно, мысли мои заняты были предстоящей юридической деятельностью, карьерой следователя (я про себя усмехнулся; карьера следователя! Неужели так бесславно она кончилась?). Что еще за пугающая тайна в нашем семействе, о чем Алина сочла возможным намекнуть лишь теперь, спустя пятнадцать лет после смерти ее сестры и деверя, смерти, в которой я до сих пор винил грабителей, забравшихся в дом? Мать и отец, посреди ночи вышедшие со второго этажа на шум у входной двери, зарублены были топором двумя мужиками, уже выломавшими замок. Я спал в своей кроватке, и не слышал шума. И криков родительских тоже не слышал, наверное, все произошло очень быстро, и даже позвать на помощь они не успели. Лишь утром молочница увидела открытую дверь, кровь, уже загустевшую на ступеньках, закричала, сбежались соседи… Мужиков взяли к вечеру в придорожном кабаке, те, пьяные, жаловались, что убитые хозяева дома телами своими перегородили им путь в комнаты, и пришлось бросить топор и уйти несолоно хлебавши. Получается, что мои родители невольно, уже после смерти своей, спасли меня, легши на пути у злодеев.
Теперь я уж и не вспомню, когда впервые услышал все эти подробности: тогда ли, в суматохе перед похоронами? Вряд ли. Никто со мной тогда особо не разговаривал, все только гладили по голове и роняли неискренние слезы о моем сиротстве. Конечно, я мог слышать обрывки взрослых разговоров, но что я тогда был в состоянии понять? И даже тот факт, что я в одночасье стал круглым сиротой, в полной мере мною был осознан только спустя время, уже по приезде в Петербург.
Момент этот, когда мое сиротство вдруг открылось мне во всей его тяжкой откровенности, я помню остро и до сей поры. Было это во время прогулки моей с Алиною по Слоновой улице, широкой, с большим пустырем, ведущей к Смольному монастырю. Алина рассказывала мне, что когда-то здесь помещался особый двор для слонов, которых персидский шах щедро дарил русским императрицам. Я упросил пойти и посмотреть, хоть Алина, смеясь, и доказывала, что ныне слонов там и в помине нет. И мы пошли.
До пустыря пересекли мы несколько параллельных улиц; в деревянных домах, которыми эти улицы были застроены, почему-то даже днем закрыты были ставни, а там, где ставен не было, окна завешены были плотными занавесками, а в глубине крылец стояли большие лампы с зеркальными рефлекторами. Мне эти деревянные строения напомнили вдруг Воронеж, и я спросил у Алины, почему здесь так пустынно и ставни закрыты, и лампы горят, хотя вокруг белый свет. Алина нехотя ответила, что здесь живут гадалки. Мне это слово было незнакомо. Я стал требовать разъяснений, и тут на крыльце одного из домов показалась привлеченная нашими голосами колоритная женщина. Высокая, статная, с гладкими черными волосами, вид она имела устрашающий – отчасти из-за густых черных бровей, сходившихся над переносицей и придававших ее странно-красивому лицу хищное выражение, отчасти – из-за могучего телосложения. Она бросила на меня огненный взгляд из-под нависших смоляных бровей и звучно сказала:
– Иди, сюда, отрок, погадаю тебе. Полусирота, бедняжка…
Я доверчиво потянулся к крыльцу, освещенному зеркальной лампой, но Алина вдруг с неожиданной силой удержала меня и даже закрыла собой от гадалки.
– Зря боишься, – обратилась гадалка к моей тетке, с хищной усмешкой, – ничего плохого не скажу ни тебе, ни мальчику.
– Не надо нам гадать, – глухим голосом ответила тетка и быстро увела меня прочь.
– Кто такой полусирота? – спросил я Алину, когда мы уже гуляли по Слоновой улице.
Алина замешкалась.
– Это дитя, у которого жив лишь один родитель, – наконец ответила она.
– А я разве полусирота? – снова спросил я. Алина присела передо мной на корточки и приобняла меня.
– Нет, детка. Ты круглый сирота, но это не значит ничего. Мы вместе, ты со мной, и не думай про это.
Она поцеловала меня в щеку, и я успокоился. Но вечером, уже в постели, я вспомнил эту страшную гадалку, и ее загадочное слово «полусирота», обращенное ко мне, и забился глубоко под одеяло. В спальне моей было темно, только полная луна робко лила неяркий свет в окошко. Меня дрожь пробрала, но, несмотря на это, я все время нарочно вызывал в памяти гладкие черные волосы гадалки, ее хищные глаза и низкий тревожный голос. «Полусирота, полусирота, отрок», – звучало в моих ушах гулко, пугающе. Почему вдруг сейчас эта сцена всплыла перед моими глазами, так ясно, будто это было вчера?
Я настойчиво глянул на тетку, требуя ответа. Она молчала, сидела передо мной напряженная – прямо как тогда, когда пыталась укрыть меня своим телом от глаз гадалки.
– Почему та гадалка сказала, что я – полусирота? – вдруг спросил я.
Алина, казалось, ничуть не удивилась моему вопросу. Казалось, она, так же, как и я, отчетливо вспомнила тот случай, или даже не забывала о нем все это время. Я сверлил ее глазами, но она молчала. Только по ее нежной, совсем девической щеке текла слезинка.
Я устыдился. Что это я устраиваю допрос своему самому близкому человеку? Ей больно об этом думать, и надо оставить ее в покое до лучших времен. Раз она сама упомянула о какой-то тайне, надо не лезть к ней в душу грязными сапогами, а подождать, пока она сможет все рассказать мне. Протянув руку, я взял ее ладонь в свою и ласково сжал.
– Прости меня, милая, – сказал я, поднося ее руку к губам и целуя. – Прости, я не хотел тебя расстраивать. Все скажешь мне, когда настанет время.
Лицо Алины смягчилось, она всхлипнула и улыбнулась мне.
– Пустое, – тихо сказала она. – Забудь, Алеша. Все хорошо.
Я кивнул в знак согласия. Но мы с ней оба знали, что не все хорошо; что есть какая-то тайна, знание которой тяготит ее, а незнание – меня.
Неожиданно я увидел себя с Алиной со стороны: мы называем друг друга на «ты», я целую ей руку, она ласкова со мной и, возможно, кому-то может показаться, что более ласкова, чем подобает тетке по отношению к племяннику; она выглядит молодо, гораздо моложе своих истинных лет, я же, в силу своего «медвежьего» телосложения, произвожу впечатление человека старше, чем есть на самом деле. Извращенному воображению вид нашей пары и впрямь может подсказать идею о некой двусмысленности между нами. Это больно меня кольнуло, и я выпустил руку Алины из своей.
Подбирая слова, я постарался осторожно объяснить Алине, что некоторое время я буду вне пределов досягаемости, пусть она не волнуется за меня. И если кто-то будет стараться разузнать, где я, пусть это будут даже мои коллеги, ей не следует ничего говорить им. Алина серьезно кивнула и не стала ни о чем меня расспрашивать, хотя по глазам видно было, что она разволновалась не на шутку. В доме было тихо, закрытые от непогоды окна не впускали уличный шум, и мне на мгновение захотелось махнуть на все рукой, остаться тут, в родном доме у Алины, наесться вкусного обеда, искусно приготовленного старой Глафирой, потом улечься на свежие, пахнущие лавандою, простыни, наглаженные горничной, – и заснуть до утра, а там будь что будет. Но я поборол в себе эту слабость и понял, что с каждой минутою мне все труднее будет покинуть этот дом, а потому надо идти.