Когда они дошли до верхней площадки, она зашаталась и прислонилась к столбу, пока он открывал дверь.
   — Нильс. — Звуки хрипели в ее горле, взгляд был как у дикого зверя, попавшего в капкан, которому стальные челюсти впились в самое болезненное место. — Нильс. — Она замолчала, бесконечно длинная пауза тянулась и тянулась, будто последнее слово было дверью, навсегда замкнувшей доступ в ее внутреннее пространство, в одиночную камеру ее мозга. Погруженная в немоту, она вынула руку из-за полы халата и разжала кулак: на ладони лежало золотое кольцо, перстень для Перри.
   — О, — мягко сказал он, потянувшись за ним. — Ты нашла табачную жестянку. Я догадался, что это ты. — Легкое движение: она держала жестянку в другой руке. С трудом выговаривая слова, она заговорила.
   — Нильс, откуда у тебя это кольцо?
   — Это папино.
   — Я знаю. И папа отдал его Холланду. Откуда оно у тебя?
   — А где сверток, который лежал вместе с ним, мама?
   Вещь... она развернула ее, она видела ее... Холланд...
   Она легко и быстро вздохнула, так, будто более глубокий вдох повредил бы что-то у нее внутри, в самых деликатных недрах ее жизненного устройства. Покачала головой, с трудом выдавливая слова.
   — Скажи мне, Нильс, — откуда у тебя это кольцо.
   Его молчание сильнее возбуждает ее. Она крепче цепляется за столб, кровь обильно сочится из-под сорванных ногтей, суставы в лунном свете кажутся сделанными из слоновой кости.
   — Откуда? Откуда оно у тебя? — Она изо всех сил старается понять: судорожные движения тела, широко раскрытые глаза выдают ее старания как-то осознать факты, которые никак не укладываются у нее в голове.
   Против собственной воли он произносит:
   — Холланд мне его дал.
   Слова, кажется, бьют ее в лицо, каждое слово — отдельный удар. Она отворачивается.
   Он пытается убедить ее:
   — Он сам дал, мама, честно. Я не стащил его.
   — Но ведь было решено... Холланд... Оно оставлено Холланду. Ада сказала, что это решено.
   — Да, я знаю. Но потом в конце концов он сказал, что хочет отдать его мне. Он позволил мне взять его — честно, позволил. — Как же ему заставить ее поверить!
   — Когда? Когда Холланд отдал его тебе?
   — В марте. Он дал мне его в марте.
   — Март. — Она молча шевелит губами, повторяя про себя это слово, изучая его, пробуя на вкус, пытаясь найти в этом рациональное зерно, но это лишь сводит ее с ума. — А когда — в марте?
   — После нашего дня рождения.
   — После дня рождения. Сколько дней спустя?
   — Два дня.
   Лицо ее выражает ужас — ужас, который до сих пор таился в задних коридорах ее разума.
   — Где, Нильс? Ради всего святого, скажи, — настаивает она, — где был Холланд, когда он дал тебе перстень?
   — Здесь.
   — В доме?
   — Да. Внизу. — Он надевает перстень. Золото холодное как лед. Палец жарко пульсирует. Затем он спрашивает, где сверток, сверток из голубой папиросной бумаги. Она смотрит без всякого выражения. Он ждет ответа, затаив дыхание. Проходит минута. Она шевелит губами, тихо хнычет, но не произносит ни слова. Лестница уходит вниз, в пустоту.
   Хватит.
   — Где он, мама? — повторяет он мягко.
   Ее рука вцепляется в горло, будто только так она может заставить себя говорить.
   — Это тоже он тебе дал?
   — Да, — тупо произносит он. Как он может объяснить ей, объяснить так, чтобы ее удовлетворило, откуда взялся этот зловещий кусочек плоти. — Где он, мама?
   Она откидывает крышку табачной жестянки и кладет Вещь на ладонь, папиросная бумага светится в лунном свете, голубая лунная роза. Потом горестный вздох, сверток падает, падает жестянка, руки ее движутся в стороны, бледные крылья машут, как у птицы. Он делает шаг вперед, чтобы поймать, удержать эти крылья. Они сталкиваются, ее тело выпрямляется, отталкивая его, подвешенное, как марионетка в кладовой, раскачивающееся на нитях. Подол халата описывает красивую кривую вокруг ее ног, в то время как она поворачивается, бледно-сиреневый водоворот, она будто разом съеживается, будто нити, управляющие ее движениями, неожиданно ослабевают, дозволяя ей делать лишь маленькие смешные шажки взад-вперед по площадке, точно танцуя, вперед, назад к белому столбу, затем в сторону, прочь от него. «О!» — шепчет она отрывисто, удивленно, словно даже приветствуя собственное падение. И, стоя там, окаменевший, руки вытянуты, сопровождая ее падение, покуда темнота не поглотила ее бледное лицо и она не улеглась в виде спутанного клубка под лестницей, он чувствует, что каким-то образом именно так, в падении, она получила наконец ответы на все свои вопросы.

8

   Стряхивая пепел сигареты «Мелакрино» с расшитого цветами халатика, мисс Джослин-Мария обратилась к юному покупателю, подошедшему, чтобы расплатиться.
   — Ну-у, — пропела она со сладкой улыбочкой, — мы нашли что-нибудь сегодня?
   — Да. — Нильс осторожно выложил фигурку: широкий воротник, ботинки с загнутыми носами, шапка с помпоном. Ярлык сообщал, что клоун сделан из венецианского стекла.
   — Ох, он очарователен, синьор Палаччи. — Паглиаччио, имела она в виду, так звали клоуна. — Разве он не очарователен? Ух ты, мой сладенький. А ты видел там миссис Палаччи? Из них получится очаровательная пара.
   — Нет, сегодня я возьму только одного, — отверг он приманку. Ее лицо вытянулось. — И еще возьму вот это, — сказал он, выкладывая на прилавок маленькую жестяную музыкальную шкатулку с цветами и херувимами. — Вы можете завернуть мне клоуна красиво, как подарок?
   — Как сувенир? — Она сделала гримаску. — Я обычно не заворачиваю сувениры, если сделаю для тебя, придется делать для всех, понимаешь?
   Винни, разглядывающая товары у соседнего прилавка, подошла к ним.
   — Не беспокойся, Нильс, я заверну, когда придем домой. — Она повернулась к мисс Джослин-Марии и пояснила: — Это должно выглядеть как настоящий подарок.
   Гримаска расцвела в улыбку.
   — Оставьте, Винни. Неужто я не найду во что завернуть маленького клоуна? Для Нильса Перри, конечно, найду. Настоящий подарок, говоришь? А можно мне, любопытной сороке, поинтересоваться, для кого? Для маленькой подружки, наверное? — Она нагнулась под прилавок за листком целлофана.
   — Нет, вовсе для другого человека. — Раздраженный вопросом, Нильс отвернулся к полке с газетами, чтобы прочитать передовицу, посвященную Бруно Гауптману, похитителю ребенка Линдберга.
   — А как вы думаете, синьор Палаччи, для кого же этот особенный подарок? — поинтересовалась мисс Джослин-Мария, заворачивая стеклянную фигурку в папиросную бумагу, укладывая ее в коробочку и отрезая от рулона с целлофаном самый маленький кусочек, в какой только можно было завернуть коробочку. — Его матери? — прощебетала она, понизив голос. — Но что она с ним будет делать, ради всего святого? Упасть с восемнадцати ступенек, Господи, это целая миля! И сидит в кресле на колесах, даже не может говорить. Просто «овощ», как таких называют в больницах. Но ведь она долго не протянет, правда? — Она сделала красивый бантик на коробочке. — Эта ужасная смерть Вининга, а затем...
   — Она может немного шевелить руками, — перебила ее Винни. — Она сама пользуется косметикой и даже может немного крутить колеса кресла.
   — О, тогда она пишет вам записки, правда, если чего-нибудь хочет?
   — Нет. Мы задаем ей вопросы, а она мигает глазом...
   — Господи, какой ужас! Но бедняжка, как же она проводит время в своем кресле?
   — Нильс читает ей вслух...
   — Ну разве он не единственное ее утешение! — всплеснула мисс Джослин-Мария своими маленькими ручками. — И еще Виктория с ее бэби. Чудо, что она не потеряла ребенка совсем. Это следствие несчастного случая, конечно. Шок, я уверена. Но, говорят, недоношенные дети вырастают здоровыми, разве не так? — Ее улыбка выражала глубокое удовлетворение, будто ее саму продержали две недели в инкубаторе для новорожденных. — Они живут дома — Торри и Райдер?
   — Да. Торри привезет ребенка домой сегодня. — Винни посмотрела через дорогу, где Ада занималась покупками. — Старая хозяйка хочет закупить все, что может нам понадобиться. Миссис Валерия тоже вернулась в прошлую субботу.
   Мисс Джослин-Мария спросила, выпустив струю дыма в лицо Винни:
   — Не думаю, что это разумно, а? Этот дом, кажется, приносит одни несчастья. Надеюсь, миссис Перри оценит мои старания, — сказала она, протягивая серебряную коробочку Винни. В это время вернулся Нильс с журналом. — Что это у тебя, дорогуша? Док Сэвидж, да? Господи, вот это обложка — положительно сенсационная. А теперь посмотри сюда, разве подарок выглядит не замечательно?
   Нильс поблагодарил ее и взял у Винни завернутую коробочку, журнал и музыкальную шкатулку, заплатив за покупки.
   — Я забегу в соседнюю лавочку на минутку, — сказала Винни Нильсу, — а потом встретимся на рынке, как велела Ада. — Она вышла.
   Нильс собрал сдачу, взял покупки и вышел следом, столкнувшись в дверях с покупательницей, которая, заглядевшись на что-то за окном, не заметила его. Покупки Нильса разлетелись в разные стороны, он встал на четвереньки, подбирая их.
   — Ради святого Петра! — воскликнула Роза Халлиган сердито. — Ты не мог бы быть поосторожнее, мальчишка! — Она схватилась за туфлю и обратилась к мисс Джослин-Марии. — Скажите, кто он такой?
   — Этот? Это Нильс Перри. А что?
   — Ну, он уже во второй раз чуть не сбивает меня с ног.
   Мисс Джослин-Мария была удивлена:
   — Сбивает вас? Когда?
   — Ну вот только что, и еще в тот день, когда я вышла из трамвая и он сбил меня велосипедом. Вы помните — он порвал мне чулок и обозвал грязными словами.
   — Да нет же, милая, не может быть, чтобы этот. Это же Нильс. — Она хихикнула. — Если бы я не знала, я бы подумала, что вы говорите о Холланде.
   — Холланд? Кто такой Холланд?
   — Холланд — это брат-близнец Нильса.
   — Вы хотите сказать, что есть еще один?
   — Возьмите этого и повторите — будет один к одному. — Она засмеялась. — Настоящий разбойник, этот Холланд. Но только это не может быть он.
   — Почему?
   — Холланд Перри? Очень просто, — с охотой заговорила она, круглые щеки тряслись, кругленький ротик открывался и закрывался, желая выразить ее мысль, а потом вдруг раскрылся в испуганном крике, когда с ужасным треском распахнулась дверь и Нильс налетел на нее с криком: «Лжешь! Лжешь! Черт тебя побери! Это неправда! Неправда!» — в то время как Роза Халлиган тянулась к нему руками, стараясь оторвать от хозяйки, и Ада, возникшая как раз в этот момент, она тоже пыталась удержать его, но он молотил кулаками, цеплялся за пышную грудь Джослин-Марии, стараясь заткнуть ненавистный маленький ротик, а та, вся воплощенное достоинство, изображая на лице выражение поруганной чести, едва только его оттащили от нее, говорила, что она не знает, не может понять, в чем дело, и Роза сказала: «Но это же, ради святого Петра, потому что вы сказали...» — и Ада, выразив сожаление, раздосадованная, выбежала вслед за мальчиком из лавки.
   Она нашла его возле церкви, где из открытой двери доносились звуки органа.
   Он стоял красный, разгневанный, глядя вверх на Ангела Светлого Дня, ее яркие одежды казались темными, когда смотришь снаружи, и он не сразу заметил Аду, когда она приблизилась.
   — Детка, детка, что же ты делаешь! Разве можно себя так вести?
   — Это ложь, — сказал он бесстрастно, с вызывающим видом встретив ее взгляд.
   — Nyet, это не ложь, и ты знаешь это. Пойдем, детка, ты должен примириться с этим.
   — Нет!
   — Ты должен! Так не может продолжаться! — И чтобы раз и навсегда покончить с этим, строгая, отметающая любые возражения, она проволокла его по дорожке, через чугунные ворота, на кладбище, мягкие черты ее лица будто разом затвердели и высохли.
   Поросшие травой полянки тянулись во все стороны, тут одиннадцать поколений жителей Пиквот Лэндинг спали вечным сном под тенистыми деревьями. А дальше было поле, высокая кукуруза, и физиономия пугала торчала среди рядов. Она провела его мимо обсаженных цветами монументов, мимо рядов могильных плит, древних и новых, больших и маленьких, украшенных и простых, из красного песчаника и полированного гранита, в соответствии с рангом их обладателей, Талькоттов, и Стэндишей, и Виллисов, и в конце концов она привела его к большому дубу, где, прячась в его глубокой зеленой тени, как темная пещера, без света, без золотых солнечных лучей, лежал фамильный участок. Ослепленный слезами, он безучастно смотрел в сторону надгробий, где мертвые цветы стояли в помятых зеленых горшочках. Зной стоял в полуденном воздухе, пахло цветами, капала вода из вентиля, где-то трещала саранча. Небо над головой было ярко-голубым, чистым, полупрозрачная голубизна датского фарфора — просвечивающая насквозь, мерцающая, тонкая, как скорлупа яйца; если слишком долго смотреть на него, он может треснуть, распасться на куски, смертельно-голубой град просыплется вокруг него.
   — Теперь, детка, — сказала она ему, — тебе придется сказать это.
   — Что? Что сказать? — требовал он ответа, смущенно качая головой, стараясь понять, что такое ужасное должен он ей сказать.
   — Сказать правду, детка. — Голос ее был спокоен, нежен и печален. — Скажи правду. Скажи вслух, чтобы мы оба слышали, оба, вместе.
   Он задрожал. Он выставил подбородок, прижался лбом к ее платью, так что веки чувствовали тепло ее тела. Она взяла его за подбородок и с силой повернула его голову.
   — Читай, детка, — приказала она, и полузадушенным голосом он повторил слова, выбитые на тяжелой плите:
   ВИНИНГ СЕЙМУР ПЕРРИ
   Родился 21 августа 1888
   умер 16 ноября 1934.
   Светлая память.
   Он подошел, сорвал травинку, обгрыз ее и стал насвистывать на ней.
   — Идем, — услышал он ее призыв. Она поставила его перед собой, обнимая за плечи, направляя его взгляд на коричневую плиту из свежеполированного гранита. — Смотри сюда. Сюда, детка. — Не понимая, он моргал, пытаясь разглядеть ее лицо. Дрожа на фоне неба, точно повторяя очертания ее головы, шел белый контур, совсем, думал он, не похожий на нимб вокруг головы Ангела Светлого Дня. — Сюда! — повторила она резким и строгим голосом.
   Сквозь голубую раковину неба, округлую, как шар, в сетке тончайших линий, будто линии железных дорог на глобусе, будто прожилки в листе, он смотрел сквозь нее, увы, слишком долго. Линии задвигались, задевая одна другую, раковина треснула, разлетевшись на миллион острых осколков, они кружились вокруг него, острые, болезненно острые, позванивающие, как голубой дождь. Трава кололась, когда он наклонился, отбросив в сторону высохшие цветы — маргаритки, и кореопсисы, и подсолнухи, которыми Ада украшала могилы, — его дрожащие пальцы касались холодного камня с внезапно наступившим ощущением слепоты, будто по системе Брайля, ощупывая выбитые буквы, которые соединялись в ужасную надпись:
   ХОЛЛАНД ВИЛЬЯМ ПЕРРИ
   Родился в марте 1922
   умер в марте 1935.

Часть третья

   Теперь-то уж все было кончено, не так ли?
   Бедный Холланд.
   Вы могли сами догадаться об этом. Ведь на самом деле все так очевидно. Холланд мертв. Мертвее не бывает, если повторить неудачное выражение мисс Джослин-Марии, час назад услышанное Нильсом. Это правда. Ошибиться невозможно. Не стоит обманывать самого себя. Холланда больше нет. Пытаясь повесить на колодезную цепь кошку Ады, он и себя убил тоже. Такова ирония судьбы. Сам себя прикончил — в колодце, посреди лужайки, поросшей клевером, тогда, в марте, в день своего рождения. Вот поэтому мама и не выходит из комнаты и пьет — не может примириться с потерей, и поэтому брошенный, покинутый, совсем одинокий, не желающий признавать, что Холланд может быть мертв, Нильс воссоздает своего близнеца, вызывает его дух, иначе говоря, воскрешает его из мертвых.
   Свидетельством этому — необычайное почтение, прямо-таки страсть к трупу; мальчик оказывается в рабстве у мертвеца, околдованный дьявольским любовником; не привидение является ему, не призрак, но живое и дышащее существо из плоти и крови — он сам становится Холландом. Таковы правила игры. Быть пчелой, быть цветком, быть птицей — быть Холландом. Так он играет в своем одиноком маскараде блаженной агонии, счастья, утонченной тирании, любви к своему близнецу, идеализируя его и одновременно выжидая, чтобы занять его место; ему мало было быть братом Холланда, он должен стать Холландом. Перстень для Перри. Тот, кто надел кольцо...
   Можете представить себе это. Лето. Каникулы. Нильс одинок. Помнится, я отмечал, что у него не было друзей или, если они и были, он не страдал без их компании. Вы когда-нибудь слышали про школяра, у которого не было бы приятелей? Вряд ли, я думаю. Но так было с Нильсом, всюду отыскивающим лица — как научила его Ада, — лица в облаках, в бассейне у колодца, на потолке — все равно. Одно лицо, его лицо, лицо того, Другого. Он был там — Другой. На потрескавшейся и пожелтевшей штукатурке с растущим рыжим пятном сырости. Вы понимаете. Я делаю то же самое здесь, лежа на моей кровати, с моим пятном на потолке. Видите? Два глаза, нос, рот с приподнятыми уголками. Как это называет мисс Дегрут? Никак не могу вспомнить. Обязательно спрошу у нее, когда она придет. Кажется, это все-таки не остров, вроде бы страна. Да, это напомнило мне — я вдруг вспомнил — ее имя: Сильва. Сильва Дегрут. Смешное имя, правда?
   Во всяком случае, вот он перед вами, Нильс, — Нильс, проводящий лето, играя в игру Ады — в мертвого Холланда. А как ему еще проводить время? Вспоминать Рассела Перри? Или миссис Роу, жившую по соседству? Само собой, нет, конечно. А кто виноват, спросите вы, в столь трагических обстоятельствах, в странном превращении мальчика в своего мертвого близнеца? Вы говорите — никто? Так получилось? Я не согласен. Насколько я понимаю, виновата Ада. Я много думал о ней. Мне она не нравится. Да, я допускаю, что был какой-то смысл во всем, что она делала. Хотя не без примеси сентиментальности, она была не свободна от сентиментальности, этой самой страшной западни. Очень занятный тип, мне кажется, род барышни-крестьянки, очень русский ум, иногда странный. Струя своеобразного юмора сквозила в ее мышлении, в ее диалогах с мальчиком. Она не могла распоряжаться собой. Слишком много обязанностей. Она делала свою работу, хозяйничала по дому, растила цветы (ах, подсолнухи!), переживала свои трагедии, пыталась объединить семью. Мозг еще сохранился в этих старых костях, их не так-то просто сломать. Она до последних дней казалась непобедимой — и не знала того, что побеждена. Старая женщина слишком многое позволяла ребенку, она позволила ему уйти в свой безумный вымысел, и безумие оказалось тут как тут, естественно, — откуда же они забрали другую бабушку, Изабель Перри, если не из психушки? И Ада знала, что в семье таится болезнь. Вы увидите, как горько ей потом придется покаяться (пока же она только кивает и улыбается, полная жалости, когда Нильс смотрит в воду у насоса — зачем?), когда факты соберутся воедино, когда осознание того, что она посеяла семена трагедии, разорвет ей сердце. А пока что вы делаете из нее страдалицу, из этой глупейшей женщины, вы, а не я. Бедное, погруженное во мрак существо, все время недопонимающее, не могущее вообразить, к каким последствиям ее поступки приведут... к ужасным последствиям.
   Ну, допустим, не совсем уж она этого не понимала. Так же, как Нильс боялся, что Холланд уйдет навсегда, она боялась, что он вернется...

1

   Мы вновь видим Нильса в гостиной. Он стоит перед клавиатурой пианино. В голове у него жужжание, непонятный жужжащий звук, который возникает каждый раз, когда он услышит, что Холланд мертв. Мертв, похоронен, ушел навсегда. Конечно, это неправда, говорит он себе, но это его беспокоит. (Именно поэтому он сегодня сбегал на кладбище и помочился на цветы на могиле Холланда, — не очень-то помогло, но жужжание прекратилось. До тех пор, пока он не услышал завывание гармоники. От этого тоже жужжит.)
   Там, на блестящей крышке пианино, лежит сверток из голубой папиросной бумаги, бумага развернута, содержимое на виду. На лице у Нильса зачарованное выражение, как у Холланда, он почти загипнотизирован пальцем. Палец: твердый, высохший, чуть согнутый, ноготь аккуратно подпилен. Если бы кто-то вошел, он бы спрятал его, но никого нет, и ребенок поглощен своим диким сокровищем.
   Он только что пришел с улицы, с яркого уличного света, и находит гостиную более мрачной, чем обычно, воздух кажется спертым, атмосфера более тягостной. В прежние времена гостиная выглядела весело и жизнерадостно, но теперь темное дерево, густой сливовый тон обивки тахты, камчатые занавески — все производит печальное, тяжелое впечатление. Красный ковер выцвел, он теперь напоминает цвет... чего? Цвет вареного, отбеленного солнцем панциря омара, подумал он. Радио молчит — молчит с тех пор, как три дня назад вернулась из Чикаго тетушка Ви, и все те безделушки, что оживляли комнату, составляли ее украшение, теперь убраны — на них скапливалась пыль, увеличивая работу Винни.
   Серебряная ваза бабушки Перри стоит на поддоне на пианино, полная поникших георгин; цвета слоновой кости соцветия отражаются в полированном дереве. Нильс берет аккорд и наблюдает, как вибрация инструмента заставляет лепестки опадать, вместе с ними сыплется желтая пыльца. Он сидит, берет тройные аккорды, глядя в ноты перед собой, на плавный полет лепестков, падающих в молчании там и сям вокруг негнущегося пальца. Эта иссохшая плоть занимает все его мысли.
   Палец... памятная сине-черная точка в том месте, куда Рассел ткнул острием карандаша... Дар Холланда. Жужжание прекращается, сменяясь криком. Слышишь? Дикое мяуканье! Мяа-ааау! Где-то здесь, в его голове.
   Кошка: кис-кис-кис... В тот мартовский день он играл у дороги, услышал мяуканье, крики, вопли. Адина кошка, Пиликия, это она вопила, пока Холланд тащил ее на цепи, обмотанной вокруг шеи. Затем борьба, все смешалось, кошка дергалась в петле, падение и наконец глухой удар внизу. Он бросился к колодцу, вскарабкался на сруб, вытянул шею, вглядываясь в темноту, на камни — шероховатые, холодные, поросшие зеленым мхом; пальцы свело судорогой от страха и боли, в то время как кто-то пытался оттащить его прочь, кровь шумела в ушах, закипала в мозгу. Он испытал головокружение, его тошнило, тянуло броситься следом, вниз. «Помогите! Спасите!» Он предпочел бы ослепнуть, но только не видеть, кто лежит на дне колодца — может быть, тяжело раненный. «Помогите!» Беспорядочно дергающееся тело в луже красного и черного. В долю секунды все кровяные сосуды в голове, казалось, взорвались, и кровь пролилась ему в горло, чуть не задушив. Это был Холланд — в колодце — раненый — Холланд ранил себя! Он вцепился зубами в кулак, чтобы остановить вопли, но когда его уводили, он все еще продолжал кричать. Когда же он замолчал, то не говорил больше ничего, никому ничего не говорил несколько дней, не ел, не двигался, едва ли дышал, смотрел, слушал...
   Он ушел тогда, переместился в какую-то другую страну, в какую-то незнакомую местность, где все было в тумане, где голоса людей доносились как бы издали (видение колодца там было из милосердия уничтожено), когда они с бледными печальными лицами приходили, собирались в круг и смотрели на него сверху вниз. Чужие лица. Незнакомый мужчина с серебряным кружком и резиновыми трубками в ушах; другое лицо, беспокоящее своей похожестью на кого-то полузнакомого; далекие переговаривающиеся голоса.
   «Травмирующее воздействие... шок... это пройдет». — «О, ради Бога!» — «Миссис и мистер Фоли внизу в гостиной... говорят, кольцо не снимается с пальца...» Услышав это, он в тревоге приподнялся, хрип сорвался с его губ: «Нет... нет...»
   «О чем это он — о кольце?» — Другой голос, удивленный. «Что вы говорите — кольцо? Какое кольцо?» — «Золотой перстень его отца, с соколом на печатке. Он не должен был надевать его. Пальцы распухли, и кольцо не снимается. Мистер Фоли спрашивает, что ему делать?» Пауза, потом: «К черту кольцо! Забудьте о нем... не до этого... все это... ничего, кроме сожаления. Нет, погодите — скажите ему, пусть оставит кольцо... оставит на пальце у мальчика, будет лучше, если мы его похороним вместе с ним, спрячем под землей... сколько еще вреда он принесет, этот перстень... пусть его похоронят».
   Подождите! Нет! Кольцо? Перстень для Перри? Его не станет? Нет! Да, говорят они, сделав строгие лица: они все пришли к нему, наставили на него пальцы, будто отгоняют чертей, заклинают нечистую силу, изыди, изыди! Ужасный ребенок, конец ему, конец и кольцу. Неспроста он так его хочет, это порча! И если правая твоя рука соблазняет тебя... Оно должно быть похоронено, конечно. Да будет так... да будет так...
   Нет! Не-е-е-ет!
   Блеск серебра, быстрый укол, покой. Он уснул. Беспокойный, полный сновидений сон, ужасные, несчастные сны: всюду ночь, можно кое-что разглядеть, безлюдный, заброшенный ландшафт, но все это ночью, небо и земля покрыты тьмой. И из самого сердца тьмы летит сокол-сапсан — не та золотая птица-флюгер, а другая, живая, кричащая, и крылья ее мягко машут. Потом темные крылья становятся белыми и птица превращается в другое существо, превращается — в ангела! Ангел Светлого Дня! Смотри, как развеваются ее белые одежды, крылья ритмично поднимаются и опускаются, лицо такое милое и любящее, на губах улыбка. Смотри, как простирает она руки, как они манят... манят...
   А вот он идет — Другой, — весь озаренный золотыми лучами, и Сокол-Сапсан с хищными глазами сидит на его плече. Он протягивает руку, ту руку, и на томпальце надет перстень. Вот Ангел окутывает его своими крыльями, и на глазах у Нильса все они улетают, Ангел, дитя, птица — перстень.