* * *
В задней части дома Перри крыша едва-едва связывает вместе два крыла, северное и южное, поскольку каждое расползается, как лоскутное одеяло, во все стороны: темные проходы, неожиданные повороты, лестницы в самых неподходящих местах и странные, неправильных очертаний комнаты. Одна из них, над кухней, со своим отдельным черным ходом, теперь была оборудована под детскую. А когда-то это была «инвалидная комната», отведенная специально для эксцентричной тетушки («безумная, как Шляпник, старая тетушка Хатти»), которую семья взяла под свою опеку, вместо того чтобы сдать в богадельню. Теперь, выкрашенная желтой краской, с белыми филенками, веселая, солнечная, она называлась просто «комната мальчиков». Там стояли две одинаковые кровати на колесиках, у каждой в ногах — комод, сколоченный отцом, два одинаковых комода, отличающиеся лишь буквами X для Холланда и Н для Нильса. Под потолком модели самолетов из папиросной бумаги и бальсы, на полках выставка мальчишеских сокровищ: армия оловянных солдатиков, горный хрусталь и чертов палец, пачка трамвайных билетов, коллекция марок, растрепанные книги, глобус, а над полками — опускающаяся школьная доска с набором картинок, прозванная в семье «доска Чаутаука». Последний штрих эксцентричного юмора: выгоревшая на солнце голова ястреба, в одну глазницу вставлен красный велосипедный катафот, гипсовый бюст, увенчанный оленьими рогами, челюсть лисы, и на зубах висит грудная косточка индейки. Северное окно перекрыто другим крылом, южное — выходит на дорогу, западное — на зады амбара, а дальше виден ледник у реки.Нильс развязал галстук, снял пиджак и брюки, повесил их. Задумчиво развязал шнурки, сбросил туфли... какой-то тайный страх терзал его сознание. С чего бы это? Как будто в картине, которая стояла перед его глазами, в центре оставался пробел и он никак не мог его заполнить. Что-то связанное с Расселом. Это беспокоило его. Он откинул крышку сундука: аккуратно сложенное белье, носки, все помечено Адой; ремни и мокасины, свитер, несколько рубашек, выстиранных Винни. Он надел одну из них, любимую, застегнул пуговицы и заправил ее в штаны. Сидя на сундуке Холланда, он высыпал содержимое жестянки «Принц Альберт» на колени и одну за другой сложил свои ценности обратно: резной конский каштан, спички, кольцо — перстень для Перри, синий бумажный сверток с Вещью — загадочный предмет, примерно два дюйма длиной, твердый, чуть толще карандаша, в бумаге, истершейся от постоянного разворачивания, яркой, как голубые яйца малиновки. Он спрятал жестянку с сокровищами за пазуху и вышел.
Жуткая близость смерти придавила дом тяжелой лапой. В коридорах мрачно сгустились тени, черные лестницы вели прямо в преисподнюю. Отчаянные рыдания слышались из комнаты тети Валерии. Внизу звякнул звонок; Нильс застыл на верхней площадке, прижав лицо к сетке двери: пришла соседка, миссис Роу. Ада открыла дверь — она все время оставалась в гостиной, следила, как выносят из гостиной траурное убранство. Вот человек в черном, с цветком в петлице, на цыпочках пересек холл, толкая кресло на колесах, в котором сидел другой, точно так же одетый: мистер Фоли, владелец похоронного бюро и его ассистент; следом прошли обойщики, убиравшие траурные драпировки. Теперь в гостиной стало пусто и печально, как на сцене без декораций. Исход. Конец. Рожден 1921 — умер 1935. Бедный Рассел.
Мистер Фоли что-то говорил ассистенту. Что он такое сказал? Что? Холланд... У Нильса зазвенело в ушах, он чувствовал, как пылает лицо, он еле сдерживался, чтобы не слететь вниз по лестнице и заставить мистера Фоли заткнуться — большеротый мистер Фоли, как Рыбный Деликатес из «Алисы в стране чудес». Заткнитесь, мистер Фоли!
Дедушкины часы на лестничной площадке отмеряли кусочки времени: так-так, настаивали они на своем, так-так! Звук их разносился по всему дому, подчеркивая скорбное молчание. Стоя рядом с часами, Нильс вслушивался и всматривался в это молчание. В чулане возле часов он взял табуретку и открыл дверцу в корпусе часов: гири опустились почти до самого пола. Странно, никогда еще им не позволяли выработать почти весь завод, Часы были привезены Адой и дедушкой Ведриным в Америку и долгие годы стояли в прихожей их дома в Балтиморе. Когда Ада приехала в Пиквот Лэндинг, часы приехали тоже.
Нильс, подтягивая цепь и поднимая гири вверх, продолжал думать о Расселе. Это был несчастный случай. Торопясь к ужину в тот вечер, мистер Анжелини забыл вилы в сене. А Рассел снял очки, и... погодите минуточку, вот оно что, пробел заполнился: очки Рассела. Вот почему он не увидел вилы: он снял очки. И до сих пор никто не может сказать, куда они подевались. Он надевал их, стоя в дверях, Ада видела, как он протирал стекла; но их не было на сеновале, не было их и в стогу. В конце концов стог обыскали сверху донизу, и мистер Блессинг, городской констебль, расследующий несчастный случай, занес очки в список пропавших вещей.
Вот как было.
— Отстали, а? — Это, конечно, Холланд, хрипловатый голос, слегка насмешливый тон. Лениво прислонился к стойке перил, наворачивая на руку отцовский галстук, все еще в воскресном костюме.
Нильс отнес табуретку в чулан, закрыл дверь. Покоробленная, она никак не хотела закрываться, и он давил изо всех сил, пока не щелкнула защелка.
— Ты все время забываешь, — сказал он Холланду, — что нельзя давать гирям опускаться до конца. Часы очень старые. К старым вещам надо относиться бережно.
Холланд скорчил рожицу пай-мальчика и изрек:
— "Кто коснется волоса на твоей седой голове, умрет, как собака, — так я сказал!" О'кей, Барбара Фритчи. — Он засмеялся и дунул в губную гармонику.
— Гадство — убери ее сейчас же!
— Черт! — Холланд напустил на себя скорбное выражение. — Прошу прощения — забыл. — Его раскаяние было запоздалым, ибо в ту же секунду красное лицо Джорджа Перри возникло в дверях — волосы коротко острижены, колючие, как морской еж, глаза светлые и измученные.
— Эй, дуди подальше отсюда, понял! — прошипел он злобно.
Ценные указания были даны, дверь закрылась и, перекрывая безнадежные увещевания дяди Джорджа, прорвались громкие рыдания тети Валерии.
— Пожалуйста, Ви, не надо. Цыпа! Пожалуйста, не плачь больше. Постарайся, если можешь, — для меня, для Рассела. Прошу тебя!
— Кто тронет волос с этой седой головы... — пошутил Холланд. Он прокрался по коридору и подслушивал у дверей. — Тетушка Ви уезжает.
— Уезжает? В лечебницу? — Нильс встал рядом с ним.
— Нет, отправляется в путешествие. Я слышал, мистер Тассиль сказал, что смена обстановки ей полезна.
— Надеюсь, так оно и есть. Она очень несчастна. — Он думал о том, что можно сделать, чтобы облегчить ее страдания. Немногое. Когда люди умирают, близкие всегда плачут; вот и все, что остается после смерти: плач, сожаления, воспоминания...
Нильс подошел к окну и сдвинул штору, чувствуя, как солнце пробивается сквозь тюль. Смотрел через улицу, думал, как много листьев на сассафрасовом дереве у дома Иоахима, — листьев, похожих на перчатки. Взгляд его не мог миновать сарая, в котором когда-то Холланд раскидал промасленные тряпки и поджег их. Клепки стены до сих пор обуглены. Сассафрасовые перчатки, трех-четырех-пятипалые листья. Sassafras albidum, как учат картинки Чаутаука.
Наверху, в самых верхних ветвях, — его стрела; нет, собственно говоря, Холланда. Но что же случилось? Куда подевались их луки? Под деревом — не под этим, а под каштаном на задах их дома — отец повесил мишень. В их день рождения, три года назад. Луки и стрелы в подарок. У Холланда в колчане была одна очень красивая стрела: древко обвито яркой ленточкой, перья ястребиные, а не петушиные. Моя счастливая стрела, заявил он. Залп по мишени. «Погодите, парни, дайте я вам покажу». Отец помог собрать выпущенные стрелы, снисходительно отвел дистанцию поменьше, показал, как придерживать стрелу пальцами, одновременно натягивая тетиву.
— Я попал в нее — я попал в нее! — Нильс вытащил стрелу из круга мишени; Холланд мрачно хмурился на свои промахи. Мама крикнула из кухни: «Милый, телефон — страховая компания!» — и отец ушел, и новые стрелы вонзились в мишень.
— Черт! — Стрелы Холланда продолжали лететь мимо. Наложив счастливую стрелу на тетиву, он ждал, пока Нильс на цыпочках тянулся, вытаскивая свои стрелы.
Тванг!
Стрела слетела с лука Холланда, просвистела в воздухе; Нильс обернулся, стрела вонзилась ему в горло.
— Несчастный случай! — доказывал Холланд, когда доктор Брайнард ушел.
— Отдай стрелу брату! — приказал отец. Взбешенный, Холланд выскочил и послал стрелу через улицу, на самую верхушку сассафрасового дерева. Там она оставалась и сейчас, три года спустя.
И что потом? После стрелы Холланд стал как-то меньше о нем заботиться. Все больше и больше насмешливых улыбочек, куплетиков Матушки Гусыни...
— Ку-ка-ре-кууу!
Движение мысли было прервано — это заорал пожилой бентамский петушок, прибежавший поклевать зерна на дорожке, посыпанной гравием. Холланд выглянул в окно и тихо позвал: «Шантеклер!» Не обращая внимания на голос, птица с достоинством прочистила горло и продолжала путь, высоко задирая ноги. «Шантеклер!» — Холланд высунулся наружу, тихо повторяя кличку петуха, и Нильс уловил его косой взгляд, одновременно насмешливый и критический, переходящий с брата на птицу и обратно, рот приоткрыт, будто он хочет заговорить, но в конце концов Холланд только улыбнулся своей ленивой кривой улыбочкой и покачал головой, будто то, что он хотел сказать, не имело никакого значения. На мгновение их взгляды встретились, затем Холланд пожал плечами и с непостижимым выражением лица оставил его, ушел переодеваться.
И, переведя дух после долгого ожидания, Нильс снова устремил взгляд вслед петушку, отметив про себя, как долго держится слабый запах паленого после глаженья вокруг желтоватых складок кружевных гардин.
6
Гардеробная была для Нильса самым привлекательным местом в доме. Упрятанная в северном крыле, где примыкала к спальне Торри и Райдера, она превратилась с годами в пыльный, затянутый паутиной музей, набитый чемоданами в дорожных чехлах, сундуками с одеждой, разрозненными предметами костюмов и военной формы. Возле двери висела плетеная колыбель близнецов, рядом с нею портновский манекен, кресло на колесах, позолоченная и раскрашенная лошадь-качалка, марионетка на спутанных нитях подвешена к дверце зеркального шкафа — все старые друзья.
Оседлав коня, прижавшись щекой к его шее, Нильс раскачивался под звуки «Путешествия Зигфрида по Рейну», оглушительно изрыгаемые витой раковиной дедушкиной виктролы.
Краем глаза он заметил тень, скользящую по полу. Он мгновенно выпрямился и оглянулся: от приоткрытой двери за ним наблюдала бабушка.
— Я везде искала тебя, — сказала Ада. Она сменила траурные одежды на домашнее платье, туго стянула узел на затылке. — Надо было догадаться, что ты здесь. У тебя сегодня пасмурный денек?
— Нет. Да. Что-то в этом роде. Я слушаю.
— А-a...gotterdammerung. — Она подошла и внимательно посмотрела на него, наморщив лоб. — Ты здоров, douschka?
— Конечно.
Он встал и подкатил кресло на колесах — крепкую безобразную махину, чьи покрытые литой резиной колеса гремели на ходу, как каменные. Прикатив кресло в закуток возле лошадки, он мягко взял ее за руки и попытался силой усадить в кресло, где ей было бы удобно.
— Знаешь что? Часы стали отставать. Я подвел их. Гири опустились до самого пола.
— Понятно. Кто-то забыл завести их?
— Ну, ты знаешь, как он вечно все путает.
— Кто?
— Холланд. Была его очередь.
Она оттолкнула его руки — мягко, чтобы не обидеть, — и отошла к окну, поднять штору. Он подошел и встал рядом, глядя вниз на газон, насос, колодец за пихтовой рощицей у дороги. Она отодвинула штору, будто приглашая его полюбоваться пейзажем: небо, трава, река, деревья, одна или две коровы. Ее прищуренные глаза смотрели дальше, через луга, реку, поля на той стороне, на хребет Авалона и дальше, дальше, сквозь непроходимые места, ему казалось, что она устремляется еще дальше, куда уже никто не мог следовать за нею, за хребет, за Тенистые Холмы, в края, где она может побыть одна, сама по себе, одинокая... кто? — ведьма, быть может? нет, больше, богиня, думал он, Минерва, такая спокойная, невозмутимая, милостивая, вышедшая в полном вооружении из головы Юпитера.
— Ага, — сказала Ада, вернувшись издалека. — «Die Walkure». — Когда он отвел ее к креслу и все-таки усадил, она сказала: — Нильс, тебе не кажется, что ты иногда взваливаешь на Холланда чужую вину?
— Может быть, но ведь была его очередь. Ну в самом деле, бабуленька...
— Нильс.
— Господи, — усмехнулся он, встретив ее взгляд. — Я ведь помню, когда моя очередь, как ты думаешь?
— Так ли это важно, чтобы гордиться?
— Нет. — Он попробовал уйти от разговора. — «Падению предшествует гордость...»
— "Погибели предшествует гордость, и падению надменность"[1].
— Разве я надменный? — Его вопрос, естественный вывод из разговора, сама мысль, что можно счесть его надменным, рассмешили ее.
— К счастью, нет. — Она погладила его и поцеловала в волосы. Сняла марионетку с дверцы шкафа: бедный запутанный король в картонной короне, в наряде, пошитом ею из обрезков бархата и ламе, оставшихся от платья Сани, с угрюмым лицом, размалеванным Холландом, глаза косые: король Кофетуа.
Нильс извлек из шляпной картонки купленную на распродаже грубо сработанную куклу, попытался заставить ее поклониться в пояс и засмеялся, когда она свалилась на кучу тряпья.
— Тетушка Ви ужасно несчастна, правда?
— Да.
— Мама тоже. Завтра пойду в Центр и куплю ей подарок, чтобы развеселить ее. — Он помолчал, мысленно подбирая подходящий товар. — Как ты думаешь, ей понравятся мексиканские прыгающие бобы?
Ада постаралась скрыть смех.
— Ну, в общем, почему бы и нет? Воображаю, как забавны прыгающие бобы. А заодно спроси у мисс Джослин, не появился ли темно-красный лак, который я заказывала. Хочу срисовать розы, пока они не отошли.
— Ладно. — Музыка кончилась, он встал, чтобы переменить пластинку. Мгновение спустя высокий тенор Джона Мак-Кормика заполнил комнату.
— Это случайно не «Юный менестрель»? — спросила она. — Целую вечность не слышала. Любимая песня твоего дедушки, я помню. — Она попробовала подпеть, имитируя ирландский акцент.
— Странно, как вдруг забываются слова.
— Ада?
— Да, детка?
— Почему Брунгильда идет на костер?
— Боже, о чем ты думаешь, все о Вагнере? Ну, во все времена так поступали женщины. Это называется приносить себя в жертву. Они отдают себя на погребальный костер возлюбленного.
— Да, но почему?
— Из-за любви, я думаю. Когда любишь человека, любишь его больше жизни, больше себя самого. Тогда смерть предпочтительней. И не так страшно принести в жертву свое тело, я думаю, свое физическое бытие, как...
— Она замолчала, подбирая слова.
— Как что?
— Как лишиться из-за любви разума. — Она протянула ему марионетку с распутанными нитями. — Держи, вот твой король Кофетуа, как новенький. Ты останешься слушать музыку или пойдешь со мной? Хочу заглянуть к твоей маме до ужина.
Он посмотрел на нее, ресницы его дрожали:
— Что с ней, Ада? Что случилось с мамой? Иногда она выглядит хорошо, совсем как раньше. И вдруг становится... — Он пожал плечами, по-детски недоумевая.
— Становится... смешная. Она все путает и ничего не помнит. Спрашивает, вывезли ли золу из печек, а их не топили с самого апреля.
— Пластинка, детка, — кивнула она на виктролу, игла впустую царапала дорожку. Он встал и поставил адаптер на начало. — Ты должен быть внимательнее к своей маме, — сказала она. — Мама поправится снова, со временем. Бог милостив! — Она сложила пальцы щепотью и перекрестилась на русский манер. — У нее шок. Ее разум... разум старается уберечь себя от боли. На некоторых людей горе действует сильнее, чем на остальных, понимаешь?
— Да. — По тону его не угадаешь, понял он или нет.
— Тогда ты должен помнить, что твоя мама нездорова. Иногда она бродит по комнате допоздна. Иногда совсем не ложится спать. И это очень плохо, сон — лучший лекарь. Когда мы спим, наш мозг и воображение обновляются. — Она широко развела руками. — Наше воображение — это вроде как глубокий бассейн, за день мы его вычерпываем до дна, а пока спим ночью, вода набирается вновь. А если вода не восполняется, нам нечего пить, нас мучит жажда. Во сне Бог дает нам силу, энергию, мир, понимаешь?
Он кивнул — ее речь произвела на него впечатление. Не спать, подумал он, это очень плохо. «Надеюсь, я смогу ей помочь», — пробормотал он, отвернувшись к трубе виктролы.
— Чтобы помогать, мы должны понимать друг друга: вот главное, что в наших силах. Единственная надежда на лучшее.
— Надежда. — Он взял у нее это слово, вертел его и так и сяк, изучая, прежде чем отложить про запас. Так он поступал со всем, что исходило от нее. Слушая музыку, он уносился далеко сквозь сумеречные пространства, где потустороннее улыбалось ему, где огонь не мог согреть его тело. Сквозь гром музыки он добавил еще одно, последнее слово к тому, что было сказано между ними.
Она резко обернулась и изумленно посмотрела на него:
— Что такое, детка? Ты сказал «смерть»?
— Да, смерть. — Он повторил уверенно: — Смерть, вот что не может пережить мама. — Ведя перед собой марионетку, он отошел к окну. — Это должно быть ужасно. Как ты думаешь, папе было больно перед смертью?
— Этого никто не знает. Надеюсь, что нет.
— Да. Надеюсь. — Он зацепил нити за оконную задвижку и положил куклу на подоконник, скрестив ей руки на груди. — Расселу было, я знаю. (Очки. Куда делись очки?)
— Что было?
— Больно. Я имею в виду, когда наткнулся на вилы. Это должно быть очень больно, как ты считаешь?
— Да, конечно. — И тут же вспомнила о другом. — Нильс!
— Да-а...
— Мне послышалось или действительно кто-то играл на гармонике?
Он засмеялся:
— Нет, тебе не послышалось. Это Холланд. Он иногда играет на ней. — Он не стал говорить, как просил Холланда перестать и как дядя Джордж рассердился.
— А где Холланд взял гармонику?
— Ну-у... у друга.
— Что еще за друг?
— Просто друг.
— И этот... друг... дал ее Холланду?
— Не-ет. — Неохотно. Опять. Опять она видит его насквозь, стоит только солгать.
— Ну и?
— Ну, друг на самом деле не давал ему ее. Холланд...
— Угу?
— ... стащил ее у него. Но если уж совсем точно, не у «него», а у «нее», и это был не друг, это была...
— Кто же?
— Мисс Джослин-Мария.
— Хозяйка лавки? О! — воскликнула она в изумлении. — Вот уж не думала, что воспитываю воришек. — Стоя у подоконника, на котором лежала марионетка — бедный паяц! — она вслушивалась в холодное затянувшееся молчание. Казалось, она еще глубже ушла в себя, в свои мысли, закрыв глаза, не слушая сладкий тенор, снова певший старую ирландскую песню.
И потом, выходя из комнаты, виду не подала, поняла ли она что-нибудь в прозвучавших словах:
Юный ме-енестре-еель
на войну-у ушел,
Там на войне он
и сме-е-ерть свою нашел...
Вот оно: именно это он имел в виду. Что-то помешало ей понять его мысль. Что-то у нее в голове. Какое-то слабое постороннее влияние — почему, например, она вдруг спросила про гармонику? Всегда с этим Холландом так. Впрочем, Фда тоже странная, самая странная из всех. Когда русские счастливы, счастье прет у них из каждой щелочки; они раздают его всем, как солнечный свет. А горе прячут, не дают ему выхода. Да, конечно, она горюет, потому что Рассела проткнули вилами (совсем горе не спрячешь). Все горюют, Холланд тоже. Холланд...
Но что, снова спрашивал себя Нильс, что случилось с очками Рассела, куда они подевались с сеновала?
В одиночестве, тихо подпевая «Юному менестрелю», Нильс следил, как его рука, будто чужая, под гипнозом или под воздействием внешней силы, тянется к пуговицам рубашки, забирается внутрь, вытаскивает жестянку. Он задумчиво посмотрел в лицо принца Альберта (даже он выглядел как-то иначе сегодня), затем поддел ногтем крышку, откинул ее и достал сверток из потрепанной голубой папиросной бумаги. Он отвернул несколько слоев бумаги — листочки были как увядшие лепестки розы, голубой бумажной розы, — отвернул осторожно, стараясь не порвать лепестки, и очень долго смотрел на содержимое, на Вещь, Вещь, данную ему Холландом, которая лежала в центре венчика из бумажных лепестков, эта Вещь — высохшая плоть, кость и хрящ, — это был отрезанный человеческий палец.
Оседлав коня, прижавшись щекой к его шее, Нильс раскачивался под звуки «Путешествия Зигфрида по Рейну», оглушительно изрыгаемые витой раковиной дедушкиной виктролы.
Краем глаза он заметил тень, скользящую по полу. Он мгновенно выпрямился и оглянулся: от приоткрытой двери за ним наблюдала бабушка.
— Я везде искала тебя, — сказала Ада. Она сменила траурные одежды на домашнее платье, туго стянула узел на затылке. — Надо было догадаться, что ты здесь. У тебя сегодня пасмурный денек?
— Нет. Да. Что-то в этом роде. Я слушаю.
— А-a...gotterdammerung. — Она подошла и внимательно посмотрела на него, наморщив лоб. — Ты здоров, douschka?
— Конечно.
Он встал и подкатил кресло на колесах — крепкую безобразную махину, чьи покрытые литой резиной колеса гремели на ходу, как каменные. Прикатив кресло в закуток возле лошадки, он мягко взял ее за руки и попытался силой усадить в кресло, где ей было бы удобно.
— Знаешь что? Часы стали отставать. Я подвел их. Гири опустились до самого пола.
— Понятно. Кто-то забыл завести их?
— Ну, ты знаешь, как он вечно все путает.
— Кто?
— Холланд. Была его очередь.
Она оттолкнула его руки — мягко, чтобы не обидеть, — и отошла к окну, поднять штору. Он подошел и встал рядом, глядя вниз на газон, насос, колодец за пихтовой рощицей у дороги. Она отодвинула штору, будто приглашая его полюбоваться пейзажем: небо, трава, река, деревья, одна или две коровы. Ее прищуренные глаза смотрели дальше, через луга, реку, поля на той стороне, на хребет Авалона и дальше, дальше, сквозь непроходимые места, ему казалось, что она устремляется еще дальше, куда уже никто не мог следовать за нею, за хребет, за Тенистые Холмы, в края, где она может побыть одна, сама по себе, одинокая... кто? — ведьма, быть может? нет, больше, богиня, думал он, Минерва, такая спокойная, невозмутимая, милостивая, вышедшая в полном вооружении из головы Юпитера.
* * *
Пластинка кончилась; он перевернул ее и включил виктролу. После нескольких тактов вступления полилось сочное, звучное сопрано. «Хо-йо-то-хо!» — боевой клич Брунгильды.— Ага, — сказала Ада, вернувшись издалека. — «Die Walkure». — Когда он отвел ее к креслу и все-таки усадил, она сказала: — Нильс, тебе не кажется, что ты иногда взваливаешь на Холланда чужую вину?
— Может быть, но ведь была его очередь. Ну в самом деле, бабуленька...
— Нильс.
— Господи, — усмехнулся он, встретив ее взгляд. — Я ведь помню, когда моя очередь, как ты думаешь?
— Так ли это важно, чтобы гордиться?
— Нет. — Он попробовал уйти от разговора. — «Падению предшествует гордость...»
— "Погибели предшествует гордость, и падению надменность"[1].
— Разве я надменный? — Его вопрос, естественный вывод из разговора, сама мысль, что можно счесть его надменным, рассмешили ее.
— К счастью, нет. — Она погладила его и поцеловала в волосы. Сняла марионетку с дверцы шкафа: бедный запутанный король в картонной короне, в наряде, пошитом ею из обрезков бархата и ламе, оставшихся от платья Сани, с угрюмым лицом, размалеванным Холландом, глаза косые: король Кофетуа.
Нильс извлек из шляпной картонки купленную на распродаже грубо сработанную куклу, попытался заставить ее поклониться в пояс и засмеялся, когда она свалилась на кучу тряпья.
— Тетушка Ви ужасно несчастна, правда?
— Да.
— Мама тоже. Завтра пойду в Центр и куплю ей подарок, чтобы развеселить ее. — Он помолчал, мысленно подбирая подходящий товар. — Как ты думаешь, ей понравятся мексиканские прыгающие бобы?
Ада постаралась скрыть смех.
— Ну, в общем, почему бы и нет? Воображаю, как забавны прыгающие бобы. А заодно спроси у мисс Джослин, не появился ли темно-красный лак, который я заказывала. Хочу срисовать розы, пока они не отошли.
— Ладно. — Музыка кончилась, он встал, чтобы переменить пластинку. Мгновение спустя высокий тенор Джона Мак-Кормика заполнил комнату.
— Это случайно не «Юный менестрель»? — спросила она. — Целую вечность не слышала. Любимая песня твоего дедушки, я помню. — Она попробовала подпеть, имитируя ирландский акцент.
— Странно, как вдруг забываются слова.
— Ада?
— Да, детка?
— Почему Брунгильда идет на костер?
— Боже, о чем ты думаешь, все о Вагнере? Ну, во все времена так поступали женщины. Это называется приносить себя в жертву. Они отдают себя на погребальный костер возлюбленного.
— Да, но почему?
— Из-за любви, я думаю. Когда любишь человека, любишь его больше жизни, больше себя самого. Тогда смерть предпочтительней. И не так страшно принести в жертву свое тело, я думаю, свое физическое бытие, как...
— Она замолчала, подбирая слова.
— Как что?
— Как лишиться из-за любви разума. — Она протянула ему марионетку с распутанными нитями. — Держи, вот твой король Кофетуа, как новенький. Ты останешься слушать музыку или пойдешь со мной? Хочу заглянуть к твоей маме до ужина.
Он посмотрел на нее, ресницы его дрожали:
— Что с ней, Ада? Что случилось с мамой? Иногда она выглядит хорошо, совсем как раньше. И вдруг становится... — Он пожал плечами, по-детски недоумевая.
— Становится... смешная. Она все путает и ничего не помнит. Спрашивает, вывезли ли золу из печек, а их не топили с самого апреля.
— Пластинка, детка, — кивнула она на виктролу, игла впустую царапала дорожку. Он встал и поставил адаптер на начало. — Ты должен быть внимательнее к своей маме, — сказала она. — Мама поправится снова, со временем. Бог милостив! — Она сложила пальцы щепотью и перекрестилась на русский манер. — У нее шок. Ее разум... разум старается уберечь себя от боли. На некоторых людей горе действует сильнее, чем на остальных, понимаешь?
— Да. — По тону его не угадаешь, понял он или нет.
— Тогда ты должен помнить, что твоя мама нездорова. Иногда она бродит по комнате допоздна. Иногда совсем не ложится спать. И это очень плохо, сон — лучший лекарь. Когда мы спим, наш мозг и воображение обновляются. — Она широко развела руками. — Наше воображение — это вроде как глубокий бассейн, за день мы его вычерпываем до дна, а пока спим ночью, вода набирается вновь. А если вода не восполняется, нам нечего пить, нас мучит жажда. Во сне Бог дает нам силу, энергию, мир, понимаешь?
Он кивнул — ее речь произвела на него впечатление. Не спать, подумал он, это очень плохо. «Надеюсь, я смогу ей помочь», — пробормотал он, отвернувшись к трубе виктролы.
— Чтобы помогать, мы должны понимать друг друга: вот главное, что в наших силах. Единственная надежда на лучшее.
— Надежда. — Он взял у нее это слово, вертел его и так и сяк, изучая, прежде чем отложить про запас. Так он поступал со всем, что исходило от нее. Слушая музыку, он уносился далеко сквозь сумеречные пространства, где потустороннее улыбалось ему, где огонь не мог согреть его тело. Сквозь гром музыки он добавил еще одно, последнее слово к тому, что было сказано между ними.
Она резко обернулась и изумленно посмотрела на него:
— Что такое, детка? Ты сказал «смерть»?
— Да, смерть. — Он повторил уверенно: — Смерть, вот что не может пережить мама. — Ведя перед собой марионетку, он отошел к окну. — Это должно быть ужасно. Как ты думаешь, папе было больно перед смертью?
— Этого никто не знает. Надеюсь, что нет.
— Да. Надеюсь. — Он зацепил нити за оконную задвижку и положил куклу на подоконник, скрестив ей руки на груди. — Расселу было, я знаю. (Очки. Куда делись очки?)
— Что было?
— Больно. Я имею в виду, когда наткнулся на вилы. Это должно быть очень больно, как ты считаешь?
— Да, конечно. — И тут же вспомнила о другом. — Нильс!
— Да-а...
— Мне послышалось или действительно кто-то играл на гармонике?
Он засмеялся:
— Нет, тебе не послышалось. Это Холланд. Он иногда играет на ней. — Он не стал говорить, как просил Холланда перестать и как дядя Джордж рассердился.
— А где Холланд взял гармонику?
— Ну-у... у друга.
— Что еще за друг?
— Просто друг.
— И этот... друг... дал ее Холланду?
— Не-ет. — Неохотно. Опять. Опять она видит его насквозь, стоит только солгать.
— Ну и?
— Ну, друг на самом деле не давал ему ее. Холланд...
— Угу?
— ... стащил ее у него. Но если уж совсем точно, не у «него», а у «нее», и это был не друг, это была...
— Кто же?
— Мисс Джослин-Мария.
— Хозяйка лавки? О! — воскликнула она в изумлении. — Вот уж не думала, что воспитываю воришек. — Стоя у подоконника, на котором лежала марионетка — бедный паяц! — она вслушивалась в холодное затянувшееся молчание. Казалось, она еще глубже ушла в себя, в свои мысли, закрыв глаза, не слушая сладкий тенор, снова певший старую ирландскую песню.
И потом, выходя из комнаты, виду не подала, поняла ли она что-нибудь в прозвучавших словах:
Юный ме-енестре-еель
на войну-у ушел,
Там на войне он
и сме-е-ерть свою нашел...
Вот оно: именно это он имел в виду. Что-то помешало ей понять его мысль. Что-то у нее в голове. Какое-то слабое постороннее влияние — почему, например, она вдруг спросила про гармонику? Всегда с этим Холландом так. Впрочем, Фда тоже странная, самая странная из всех. Когда русские счастливы, счастье прет у них из каждой щелочки; они раздают его всем, как солнечный свет. А горе прячут, не дают ему выхода. Да, конечно, она горюет, потому что Рассела проткнули вилами (совсем горе не спрячешь). Все горюют, Холланд тоже. Холланд...
Но что, снова спрашивал себя Нильс, что случилось с очками Рассела, куда они подевались с сеновала?
В одиночестве, тихо подпевая «Юному менестрелю», Нильс следил, как его рука, будто чужая, под гипнозом или под воздействием внешней силы, тянется к пуговицам рубашки, забирается внутрь, вытаскивает жестянку. Он задумчиво посмотрел в лицо принца Альберта (даже он выглядел как-то иначе сегодня), затем поддел ногтем крышку, откинул ее и достал сверток из потрепанной голубой папиросной бумаги. Он отвернул несколько слоев бумаги — листочки были как увядшие лепестки розы, голубой бумажной розы, — отвернул осторожно, стараясь не порвать лепестки, и очень долго смотрел на содержимое, на Вещь, Вещь, данную ему Холландом, которая лежала в центре венчика из бумажных лепестков, эта Вещь — высохшая плоть, кость и хрящ, — это был отрезанный человеческий палец.
Часть вторая
Темнеет. Свет понемногу убывает. Едва заметные изменения. Я и в самом деле не прочь немного вздремнуть. Даже после такого ужина. (Можете себе представить, что они дают нам в кафетерии!) Ночью я не буду спать совсем. Никогда не сплю. Если засыпаю, начинаю видеть сны. Нет, совсем не такие, как у всех. Но, проснувшись, никогда не думаю о своих снах. Не так-то просто разглядеть лицо на потолке. Или какой-то Мадагаскар. Обязательно спрошу мисс Дегрут, когда она придет. (Скоро она начнет обход.) Хочу уточнить, на что именно походит пятно, по ее мнению. Может быть, это не остров даже, может, это страна. Немного смахивает на Испанию вместе с Португалией, вы не находите? А если вот так повернуть голову? Прямо Иберийский полуостров. Если немного напрячь воображение. Хотя мисс Дегрут датчанка из Пенсильвании — большие руки, большие ноги, большой нос, что-то лошадиное во всем облике, — у нее богатое воображение. Уверен, если она будет смотреть на пятно достаточно долго, то обязательно разглядит снежного человека или что-нибудь еще в этом роде.
Думаю, воображение полезная вещь. Дает человеку дополнительные возможности, не правда ли? Знаю, вы, конечно, скажете, что у Холланда никогда не было такого рода воображения; вы ошибаетесь. С воображением у него был полный порядок. Достаточно воображения. Не все досталось Нильсу, если уж на то пошло. Отнюдь не все. Не воображайте, что я склоняюсь на его сторону, что было бы вполне естественно, — если вы так решили, значит, я завел вас на ложную дорогу.
Кто ближе вам из этой парочки? Я больше склонен идентифицировать себя с Холландом, отпечаток его личности, по-моему, достовернее. Предпочитаю неудачников: у каждого неудачника будет свой день, если выразить все одной фразой. Поверьте мне, Нильс внутри не столь безупречен, как кажется, и Холланд не просто плут. Люди вроде Холланда, как мне кажется, намного привлекательнее, они, как говорится, заставляют любить себя. Они властвуют и побеждают, но кто же станет возражать, если его победят с таким очарованием? Обратите внимание: я описал вам, какой теплый Нильс, чувствительный, невинный, добродетельный, немного забавный — приятный, короче говоря, ребенок, одаренный неподдельной, чистейшей восприимчивостью и, несомненно, очень искренний. С другой стороны, портрет Холланда изображает чуть ли не негодяя: замкнутый, насмешливый, холодный, неприветливый мальчик, к тому же еще и воришка. Но тут возникает вопрос: почему тогда Нильс всегда соперничает с ним? Во всем ему подражает? Скучает без него? Почему лежит не на своей постели, а на постели брата, разглядывая лицо на штукатурке, пятно сырости, похожее на это?
Ах, вы можете сказать, что Нильс одинок. Согласен. А разве есть друзья у Холланда? Бандиты с Узловой улицы? Ребята постарше, которые пристают к девчонкам возле «Аптеки Пилигримов»? Не верьте этому. Почему Нильс все время воображает, как Холланд садится в трамвай? И — еще интереснее — почему он сам в него не садится? Разгадав это, можно, думаю, раскрыть тайну.
Нильс щедр, скажете вы. Согласен. Но какие роскошные дары получил он от Холланда: перстень, голубой сверток! Если вы учтете это, разве характер Холланда не покажется вам привлекательнее? Да, он именно таков. А его улыбка — бесподобная, кто может злиться на него долго?
Только не Нильс, разумеется, хотя его улыбка не менее божественна, и Нильс, который знает своего брата лучше других, готов защищать Холланда до конца.
Вот увидите.
Вы поняли, наверное, что все холланды этого мира подвержены влиянию глубоких страстей, каких не обнаружить у их сверстников. Их ненависть кажется не менее застарелой, чем у стариков. Но, скажете вы, вам доводилось слышать, какими делишками занимался Холланд с маленькой девочкой возле школы, — а кто из нас не отдал дани этим фривольным развлечениям? Кроме того, девочка была старше его и лучше просвещена кое в чем. И если Холланд поджег какую-то лачугу, то кто от этого пострадал? Ущерб невелик, а имущество Эда Иоахима, как известно, застраховано.
А что касается того нашумевшего происшествия с мальчишкой Талькоттов, то, несомненно, Холланд был там (он сам признавался), и, несомненно, мальчишка утонул, но я лично не верю никаким косвенным доказательствам по делу, кроме неопровержимого факта, что мальчишка был хромой, одна нога короче другой, что для такой разборчивой и чувствительной натуры, как Холланд, должно было казаться ужасным. Он не выносил ничего неловкого и уродливого, я признаю это, но при этом в уродстве было для него какое-то мрачное очарование.
Думаю, воображение полезная вещь. Дает человеку дополнительные возможности, не правда ли? Знаю, вы, конечно, скажете, что у Холланда никогда не было такого рода воображения; вы ошибаетесь. С воображением у него был полный порядок. Достаточно воображения. Не все досталось Нильсу, если уж на то пошло. Отнюдь не все. Не воображайте, что я склоняюсь на его сторону, что было бы вполне естественно, — если вы так решили, значит, я завел вас на ложную дорогу.
Кто ближе вам из этой парочки? Я больше склонен идентифицировать себя с Холландом, отпечаток его личности, по-моему, достовернее. Предпочитаю неудачников: у каждого неудачника будет свой день, если выразить все одной фразой. Поверьте мне, Нильс внутри не столь безупречен, как кажется, и Холланд не просто плут. Люди вроде Холланда, как мне кажется, намного привлекательнее, они, как говорится, заставляют любить себя. Они властвуют и побеждают, но кто же станет возражать, если его победят с таким очарованием? Обратите внимание: я описал вам, какой теплый Нильс, чувствительный, невинный, добродетельный, немного забавный — приятный, короче говоря, ребенок, одаренный неподдельной, чистейшей восприимчивостью и, несомненно, очень искренний. С другой стороны, портрет Холланда изображает чуть ли не негодяя: замкнутый, насмешливый, холодный, неприветливый мальчик, к тому же еще и воришка. Но тут возникает вопрос: почему тогда Нильс всегда соперничает с ним? Во всем ему подражает? Скучает без него? Почему лежит не на своей постели, а на постели брата, разглядывая лицо на штукатурке, пятно сырости, похожее на это?
Ах, вы можете сказать, что Нильс одинок. Согласен. А разве есть друзья у Холланда? Бандиты с Узловой улицы? Ребята постарше, которые пристают к девчонкам возле «Аптеки Пилигримов»? Не верьте этому. Почему Нильс все время воображает, как Холланд садится в трамвай? И — еще интереснее — почему он сам в него не садится? Разгадав это, можно, думаю, раскрыть тайну.
Нильс щедр, скажете вы. Согласен. Но какие роскошные дары получил он от Холланда: перстень, голубой сверток! Если вы учтете это, разве характер Холланда не покажется вам привлекательнее? Да, он именно таков. А его улыбка — бесподобная, кто может злиться на него долго?
Только не Нильс, разумеется, хотя его улыбка не менее божественна, и Нильс, который знает своего брата лучше других, готов защищать Холланда до конца.
Вот увидите.
Вы поняли, наверное, что все холланды этого мира подвержены влиянию глубоких страстей, каких не обнаружить у их сверстников. Их ненависть кажется не менее застарелой, чем у стариков. Но, скажете вы, вам доводилось слышать, какими делишками занимался Холланд с маленькой девочкой возле школы, — а кто из нас не отдал дани этим фривольным развлечениям? Кроме того, девочка была старше его и лучше просвещена кое в чем. И если Холланд поджег какую-то лачугу, то кто от этого пострадал? Ущерб невелик, а имущество Эда Иоахима, как известно, застраховано.
А что касается того нашумевшего происшествия с мальчишкой Талькоттов, то, несомненно, Холланд был там (он сам признавался), и, несомненно, мальчишка утонул, но я лично не верю никаким косвенным доказательствам по делу, кроме неопровержимого факта, что мальчишка был хромой, одна нога короче другой, что для такой разборчивой и чувствительной натуры, как Холланд, должно было казаться ужасным. Он не выносил ничего неловкого и уродливого, я признаю это, но при этом в уродстве было для него какое-то мрачное очарование.