— Что это? — спросила она, глядя, как с притворной улыбкой он собирает вещи в жестянку.
— Просто жестянка из-под табака. «Принц Альберт». Папина. Я прячу в ней всякие мелочи.
Алло, «Аптека Пилигримов»? У вас есть «Принц Альберт» в жестянке? Ну ладно, отпустите ему. Ха-ха.
— Мама, тебе плохо?
— Что? Нет-нет, милый, ничего. Просто мне вдруг показалось... — Она покачала головой, слово, возникшее у нее в горле, умерло, не родившись, на губах. Глаза снова потухли, мысли рвались... какая-то ужасная вещь... загадочная...
— Ау-у, Нильс! Где ты? — Тетя Валерия, мать Рассела, звала его от двери полуподвала. Александра быстро вскочила, раскачав качалку, вцепилась в руку Нильса.
— Она не должна видеть меня, — прошептала она потерянно, просительно глядя на него. — Не говори ей, прошу тебя, ты не должен говорить, что я спускалась вниз.
— Не скажу, — ответил он бесстрастно, помогая ей сойти.
— Ты мой милый. Пусть это будет наш секрет, — сказала она. Прижимая клевер к груди, усыпая стеблями путь, она привидением перепорхнула лужайку, взбежала по лестнице, едва касаясь лилейной рукой перил, так ни разу не оглянувшись.
Затянутая сеткой дверь хлопнула наверху в тот самый миг, когда внизу возникла тетушка Ви, волоча за деревянные ручки большой медный чан. Когда Нильс бросился ей помогать, она уже поставила чан и принялась разматывать мокрые куски туго скрученной ткани, которые она обвязывала тесьмой и опускала в тазы с краской. Наблюдая за тем, как она развешивает квадоктораты и прямоугольники, Нильс подумал, что ее трудно назвать мастером своего дела.
— Ей-богу, восхитительный день сегодня! Просто чувствуешь, как здорово жить на свете, — пела она. На руках у нее были резиновые перчатки, поверх домашнего платья фартук из желто-коричневой шотландки. — Кажется, будто я целую вечность просидела в этом подвале. — Прицепив мокрую ленту, она остановилась с новым куском материи. — Боже, как пахнет печеным тестом! Удивительно, и когда только Ада находит время? И жареные пирожки тоже, держу пари. Воздух просто благоухает! Честное слово, по четвергам тут прямо как в пекарне! О-о, дорогуша... Что это — посмотри, клевер! Нет, вон там, лапа, в траве. Кто-то разбросал его. — Нильс не проронил ни слова. — Не могу смотреть на клевер и не вспоминать о свадьбе твоей дорогой мамочки и папочки, как я бежала тогда в одних чулках, прыг через ограду, чтобы нарвать клевера. И вступила прямо в сам-знаешь-что. Эх, они подумали, что я чокнулась. О-о, дорогуша... — Нильс знал, что чикагские друзья называют тетю Валерию Цыпой и понимал почему: она не говорила, а кудахтала, как молоденькая несушка.
— Нильс, лапа, — попросила она, зажав во рту пару бельевых прищепок, — если поедешь сегодня в Центр, ты не можешь...
— Я уже был, тетушка Ви.
— А-а... Мне надо бы немного красок. Попробовать попросить Рассела... — В голосе ее звучало по меньшей мере сомнение. Попробуй заставь Рассела сделать хоть что-нибудь, например, слетать живой ногой в лавочку, никто не понимал этого лучше, чем родная мать. — Может быть, он одолжил бы у тебя велосипед, — прибавила она с надеждой, и Нильс тут же, со всей возможной доброжелательностью, предложил воспользоваться своей машиной.
— Только у него шина проколота, — вынужден был добавить он.
— А-а... Ну тогда можно взять велосипед Холланда.
— Конечно, тетушка Ви. Он в кладовке. — Не надо бы ей поминать Холланда. Ни в коем случае.
Работа ее кончилась, она с поцелуйным всхлипом содрала резиновые перчатки и стала выворачивать их на правую сторону.
— А-а, ладно... ничего не надо, — сказала она устало.
— Не буду я больше ничего красить сегодня. Завтра, может быть... Твой дядя может привезти мне несколько бидонов краски на машине. Не хочу беспокоить Рассела.
— Она расправила перчаточные пальцы и пошла выливать остатки краски за клумбу полевых лилий в тени лавров. — Уверена, что он занят, — прошептала она, сдернув пару кухонных полотенец с ветки крушины по пути на кухню.
Нильс разглядывал запачканные руки.
Когда старый колодец высох, воду нашли ближе к дому и поставили насос. Он стоял в центре круглой, засыпанной гравием площадки. Длинная, плавно изогнутая стальная рукоять удобно легла в ладонь, и он чувствовал прохладу, поднимая и опуская ее. Он наполнил медную кружку и стал пить, ободок кружки придавал воде кисловато-горький привкус, будто он раскусил лепестки ноготков.
Пусть только попробует Рассел сгонять на велике Холланда в Центр, он знает, что ему за это будет, думал Нильс — голова запрокинута, вода стекает по подбородку, по пальцам, по босым ногам. Кружка опустела, он повесил ее на место и снова нажал на рукоять, наблюдая, как струя бьет в цементный бассейн под желобом. Подставил под струю руки, частицы земли смывались и оседали на дне бассейна. Постепенно из осколков мозаики на небольшой глубине складывался его образ. Он разглядывал его изменения, будто кто-то пытался сложить головоломку: нет, еще не закончено, нет, никогда не будет закончено... и вдруг возникает точное, неискаженное отражение. Он рассеянно вынул руки из воды, мысли его были заняты тем, другим, похожим на него мальчиком, который смотрел на него с застывшим выражением лица. Может быть, он смотрит с надеждой? Или с тихой тоской? Кто он, этот образ в воде? Друг или враг? О чем он думает? Если он, Нильс, заговорит, ответит ли другой? Он смотрел молча, потом протянул руку и убрал запачканные известью листья, забившие бронзовый сток. Смотрел, как вода уходит вместе с отражением, расколотым на части. Такое знакомое лицо — не только потому, что видел свое отражение в зеркале; такое приятное глазу — вовсе не потому, что он тщеславен; такое любимое, но не потому, что его собственное, а потому, что в каждой мельчайшей черточке оно было точным и идеальным повторением лица Холланда.
Солнце уже высушило пятна воды на цементе под желобом, когда Нильс стремглав примчался в инструменталку, чтобы вернуть мастерок на его законное место между ножницами с красными рукоятками и старыми рыбацкими резиновыми сапогами Вининга Перри.
4
— Просто жестянка из-под табака. «Принц Альберт». Папина. Я прячу в ней всякие мелочи.
Алло, «Аптека Пилигримов»? У вас есть «Принц Альберт» в жестянке? Ну ладно, отпустите ему. Ха-ха.
— Мама, тебе плохо?
— Что? Нет-нет, милый, ничего. Просто мне вдруг показалось... — Она покачала головой, слово, возникшее у нее в горле, умерло, не родившись, на губах. Глаза снова потухли, мысли рвались... какая-то ужасная вещь... загадочная...
— Ау-у, Нильс! Где ты? — Тетя Валерия, мать Рассела, звала его от двери полуподвала. Александра быстро вскочила, раскачав качалку, вцепилась в руку Нильса.
— Она не должна видеть меня, — прошептала она потерянно, просительно глядя на него. — Не говори ей, прошу тебя, ты не должен говорить, что я спускалась вниз.
— Не скажу, — ответил он бесстрастно, помогая ей сойти.
— Ты мой милый. Пусть это будет наш секрет, — сказала она. Прижимая клевер к груди, усыпая стеблями путь, она привидением перепорхнула лужайку, взбежала по лестнице, едва касаясь лилейной рукой перил, так ни разу не оглянувшись.
Затянутая сеткой дверь хлопнула наверху в тот самый миг, когда внизу возникла тетушка Ви, волоча за деревянные ручки большой медный чан. Когда Нильс бросился ей помогать, она уже поставила чан и принялась разматывать мокрые куски туго скрученной ткани, которые она обвязывала тесьмой и опускала в тазы с краской. Наблюдая за тем, как она развешивает квадоктораты и прямоугольники, Нильс подумал, что ее трудно назвать мастером своего дела.
— Ей-богу, восхитительный день сегодня! Просто чувствуешь, как здорово жить на свете, — пела она. На руках у нее были резиновые перчатки, поверх домашнего платья фартук из желто-коричневой шотландки. — Кажется, будто я целую вечность просидела в этом подвале. — Прицепив мокрую ленту, она остановилась с новым куском материи. — Боже, как пахнет печеным тестом! Удивительно, и когда только Ада находит время? И жареные пирожки тоже, держу пари. Воздух просто благоухает! Честное слово, по четвергам тут прямо как в пекарне! О-о, дорогуша... Что это — посмотри, клевер! Нет, вон там, лапа, в траве. Кто-то разбросал его. — Нильс не проронил ни слова. — Не могу смотреть на клевер и не вспоминать о свадьбе твоей дорогой мамочки и папочки, как я бежала тогда в одних чулках, прыг через ограду, чтобы нарвать клевера. И вступила прямо в сам-знаешь-что. Эх, они подумали, что я чокнулась. О-о, дорогуша... — Нильс знал, что чикагские друзья называют тетю Валерию Цыпой и понимал почему: она не говорила, а кудахтала, как молоденькая несушка.
— Нильс, лапа, — попросила она, зажав во рту пару бельевых прищепок, — если поедешь сегодня в Центр, ты не можешь...
— Я уже был, тетушка Ви.
— А-а... Мне надо бы немного красок. Попробовать попросить Рассела... — В голосе ее звучало по меньшей мере сомнение. Попробуй заставь Рассела сделать хоть что-нибудь, например, слетать живой ногой в лавочку, никто не понимал этого лучше, чем родная мать. — Может быть, он одолжил бы у тебя велосипед, — прибавила она с надеждой, и Нильс тут же, со всей возможной доброжелательностью, предложил воспользоваться своей машиной.
— Только у него шина проколота, — вынужден был добавить он.
— А-а... Ну тогда можно взять велосипед Холланда.
— Конечно, тетушка Ви. Он в кладовке. — Не надо бы ей поминать Холланда. Ни в коем случае.
Работа ее кончилась, она с поцелуйным всхлипом содрала резиновые перчатки и стала выворачивать их на правую сторону.
— А-а, ладно... ничего не надо, — сказала она устало.
— Не буду я больше ничего красить сегодня. Завтра, может быть... Твой дядя может привезти мне несколько бидонов краски на машине. Не хочу беспокоить Рассела.
— Она расправила перчаточные пальцы и пошла выливать остатки краски за клумбу полевых лилий в тени лавров. — Уверена, что он занят, — прошептала она, сдернув пару кухонных полотенец с ветки крушины по пути на кухню.
Нильс разглядывал запачканные руки.
Когда старый колодец высох, воду нашли ближе к дому и поставили насос. Он стоял в центре круглой, засыпанной гравием площадки. Длинная, плавно изогнутая стальная рукоять удобно легла в ладонь, и он чувствовал прохладу, поднимая и опуская ее. Он наполнил медную кружку и стал пить, ободок кружки придавал воде кисловато-горький привкус, будто он раскусил лепестки ноготков.
Пусть только попробует Рассел сгонять на велике Холланда в Центр, он знает, что ему за это будет, думал Нильс — голова запрокинута, вода стекает по подбородку, по пальцам, по босым ногам. Кружка опустела, он повесил ее на место и снова нажал на рукоять, наблюдая, как струя бьет в цементный бассейн под желобом. Подставил под струю руки, частицы земли смывались и оседали на дне бассейна. Постепенно из осколков мозаики на небольшой глубине складывался его образ. Он разглядывал его изменения, будто кто-то пытался сложить головоломку: нет, еще не закончено, нет, никогда не будет закончено... и вдруг возникает точное, неискаженное отражение. Он рассеянно вынул руки из воды, мысли его были заняты тем, другим, похожим на него мальчиком, который смотрел на него с застывшим выражением лица. Может быть, он смотрит с надеждой? Или с тихой тоской? Кто он, этот образ в воде? Друг или враг? О чем он думает? Если он, Нильс, заговорит, ответит ли другой? Он смотрел молча, потом протянул руку и убрал запачканные известью листья, забившие бронзовый сток. Смотрел, как вода уходит вместе с отражением, расколотым на части. Такое знакомое лицо — не только потому, что видел свое отражение в зеркале; такое приятное глазу — вовсе не потому, что он тщеславен; такое любимое, но не потому, что его собственное, а потому, что в каждой мельчайшей черточке оно было точным и идеальным повторением лица Холланда.
Солнце уже высушило пятна воды на цементе под желобом, когда Нильс стремглав примчался в инструменталку, чтобы вернуть мастерок на его законное место между ножницами с красными рукоятками и старыми рыбацкими резиновыми сапогами Вининга Перри.
4
Спустя полчаса Нильс сидит на краю пристани, спиной к свае, вокруг лески закручиваются маленькие водовороты, глаза провожают свинцовое грузило, когда оно плюхается невдалеке, а затем вместе с наживкой исчезает из виду. На реке среди ив послеполуденные часы проходят незаметно, будто пикник на шахматной доске света и теней. Облака похожи на лица: вот одно, смотрит, глаза, вот нос... Уф, жарища; Холланд прав — скучное дело рыбалка.
Леска дернулась, он стал сматывать ее. Сломав тишину, разбив зеркало вод, выпрыгнул в воздух бычок. Нильс вскочил и дернул изо всех сил. Рыба шлепнулась на доски, ее лишенное чешуи тело дернулось в судорогах. Он наступил на нее, осторожно извлек крючок, избегая колючек по обе стороны рта. Рыба дернулась, подпрыгнула, он отдернул руку, капля крови выступила на загорелой коже.
Пососав ранку на пальце, он снова забросил леску, течение понесло ее к полузатопленной шлюпке; красная полоса вдоль планшира изгибалась в воде, похожая на рану. Леска дрейфовала сквозь ржавую уключину, как нитка через угольное ушко. Он пошевелился, уселся поудобнее, достал из жестянки перстень и, положив ступню на колено, надел перстень на палец ноги. Задрав ноги в небо, он смотрел, как мерцает золото на голубом. Перстень для Перри. Золото Нибелунгов.
Какое-то время он грезил наяву, потом спрятал перстень. Веки наливались свинцом, он не мог удержать их, они опускались, закрывались... Уж такой час — самый сонный, воздух накален и дрожит над землей... Слышны всплески — это купаются русалки, соблазнительные русалки Рейна с цветами в косах, тела их заманчиво изгибаются... романтичные создания, прячущие речное золото... Он дремлет.
— Douschka?
Голова дернулась, он моргал, ослепленный солнцем. Она стояла неподалеку, на мостках, лукаво глядя на него, корзинка с цветами на руке, лицо в тени зонтика. Ада — обветренное, морщинистое лицо, седые волосы старомодным узлом уложены на затылке, кожа как печеное яблоко, только скулы туго обтянуты, так что кожа местами просвечивает, как дорогой фарфор против света. Худая, но сильная, она держится прямо, гибок ее позвоночник и упруг шаг, — никогда она не ковыляет по-стариковски, а движется решительно — прямая линия плеч, твердо касается ногой земли.
Глаза у нее карие, проницательные, всегда веселые, живые, уверенные, с тяжелыми, как у ястреба, веками, края которых похожи на морские раковины, отливающие голубым, пурпурным и даже серебряным блеском. Руки большие, шишковатые, коричневые, все умеющие руки, излучающие ауру волшебства. И вся она окружена этой аурой магии.
Она подошла ближе, в улыбке ее скользила невинная детская мягкость, свойственная всем бабушкам. Платье ее — скромный букет полевых цветов, шепчущихся вокруг загорелых лодыжек; на груди булавка, головка-полумесяц ловит солнечные лучи золотыми рожками.
Нильс смотал леску и побежал ей навстречу.
— Dobryi den', madam.
— Dobryi den', gazhpadhin. — Она улыбнулась его приветствию и наморщила нос при виде бычка, которым он размахивал как трофеем.
— Боишься уколоться, да?
— Я не люблю рыбу, — засмеялась она. — В рыбе слишком много костей. В селедке вообще ничего нет, кроме костей.
— А икра? Ты же любишь селедочную икру. С ветчиной.
— Икру люблю, согласна. Рыбьи яйца...
— Ик! — Он сморщил нос и встряхнул добычей. — Похоже на яйца попугаев. Ты их ешь, а они проваливаются в кишки и прыгают внутри, как мексиканские прыгающие бобы. Вот так! — Отталкиваясь удочкой, высунув язык, он прыгал туда-сюда, будто боролся сам с собой, и корчил рожи.
Она прижала руку к сердцу, словно боялась умереть со смеху.
— О, douschka, что за чушь!
— Это правда! И вишни — глотаешь вишневые косточки, а они выскакивают у тебя из ушей, из твоей...
— Нильс!
— Не задавай глупых вопросов, не будет и вранья. — Он смотрел с невинным видом. — Я ничего такого не сказал.
— Нильс, — повторила она, невольно заражаясь его весельем. — Нильс, ты клоун. Клоун из цирка. Братья Рингли приедут и возьмут тебя к себе в номер.
Он захохотал.
— Как мистера Ла-Февера? — Мистер Ла-Февер, отец Эрни Ла-Февера, выступает в цирке в антрактах.
— Ну тебя, не говори так. Это в тебе бес сидит, он тебя под руку толкает.
Он поднял пристальный взгляд к небу.
— Видишь облако? Похоже немного на лицо Холланда, правда?
— Почему бы и нет, вполне возможно, — сказала она, уступая его капризу. — Нос, однако, не тот. Сам посмотри — слишком длинный. Скорее Сирано, чем Холланд.
— Зато какие глаза — миндалевидные, как у китаеза, точно?
— Надо говорить «китаец», а не «китаез», — мягко поправила она. — Обзываются только хулиганы и пьяницы...
— Как дядя Джордж, — сказал он дурашливо.
— Нильс!
— Но я ведь слышал, как тетушка Ви кричала, что он опять...
— Не дерзи, детка. — Она пыталась говорить строго, но совсем не могла притворяться, что тоже свойственно всем бабушкам.
Какое-то время они развлекались, отыскивая интересные лица и формы в процессии кучевых облаков: слон, корабль с матросами, буйвол, три толстые леди «с огромными задницами» — Нильс нарисовал в воздухе два полукруга.
— Что у тебя опять с пальцем? — Она взяла его за руку, склонилась над ней. — Придется положить листеокторин на ранку.
Листерин был для нее панацеей на все случаи жизни.
— Нет, все нормально, бабуленька. — Отказавшись от медицинской помощи, он пососал ранку и сплюнул.
— У тебя это единственная рубашка?
— Нет.
— И теннисные туфли у тебя есть свои. Зачем ты таскаешь старые вещи Холланда? — Ах, думала она, посмеиваясь над собой, как далеки друг от друга мальчишки и старые леди. Да разве может она надеяться когда-нибудь навести мост через пропасть? Пока она сжимала ему палец, чтобы выдавить кровь, он смотрел мимо, в сторону луга, где виден был мистер Анжелини, метавший в кучу свежескошенное сено, и где время от времени вспыхивало алое пятно — это он останавливался и утирал пот цветным платком. А у амбара — другие цветные пятна, вот розовое, там отсиживается Холланд, а вот голубое — Рассел Перри, передохнув после своих одиноких развлечений, снова цепляется за цепь блока.
— И чем же ты занимаешься с утра до вечера?
— Я?
— Угу, ты. Расскажи, что ты делал сегодня.
— Ну, я много чего делал. Я сходил в Центр и купил тебе мозольный пластырь.
— Спасибо.
— На здоровье. И пилюли, они стоят на полке над раковиной. Можешь выписывать еще один рецепт.
— Спасибо.
— На здоровье. И я занимался.
— На пианино?
— Нет, фокусами. Для представления. С Холландом.
— Что? Ах да, трюки Холланда... — Она прижала палец к губам и говорила полушепотом. — Что за трюки на этот раз?
— Карточные фокусы. «Королевский марьяж» — его делают с картинками.
— С фигурными картами.
— Ну да. И еще похороны. Так грустно. Крыса умерла.
— Умерла? Как?
— Ну просто — умерла. Холланд велел мне избавиться от нее, я так и сделал.
Она прервала его взглядом:
— Холланд?
— Да.
— А ты?
— Я сделал это. Похоронил ее. Настоящие похороны: нашел коробку из-под печенья, положил в нее крысу и зарыл в укропе. Потом я хотел положить цветы на могилку, но вместо этого отдал их маме.
— Отдал Сане?
— Да. Клевер. Это был клевер, тот самый, который она так любит, ну я и отдал его ей. Она...
— Да?
— Нет, ничего. — Он вспомнил обещание хранить секрет Александры. Нильс сел на пристань и похлопал по доскам рядом с собой. Не замечая протянутой руки, она сбросила парусиновые туфли с V-образными вырезами спереди и села рядом, свесив ноги, погрузив пальцы в воду. Осторожно, чтобы этот лунатик не взбрыкнул, прижала его голову к груди, стала перебирать и легонько подергивать вихры. От этого волосы становятся крепче, утверждала она: в роду Ведриных плешивых не водилось. Она начала проделывать манипуляции с их волосами, когда они с Холландом были совсем крохами.
— Почему мама так любит клевер? Ведь это просто сорняк, да?
— Клевер один из самых распространенных у нас диких цветов, но не сорняк. Ты же знаешь эту историю с клевером. Свадебный букет твоей мамы. — И снова она начала рассказывать о том, что была мировая война и папа, ждавший отправки в Форт-Диксе, и Саня, его мама, решили срочно пожениться, пока его не отправили в Европу. И о том, как были приглашены дядя Джордж и тетя Валерия и в последнюю минуту тетушка Ви вспомнила, что у невесты нет букета, и перепрыгнула через ограду ближайшего пастбища, где нарвала клевера...
— И наступила на коровью лепешку, — добавил он.
— Да. На коровью лепешку, если тебе так хочется. И с тех пор, — закончила она, — твоя мама всю жизнь украшает себя клевером. А у тебя уже есть свой любимый цветок?
— Не-а...
— Что бы это такое могло быть? — спросила она и указала на охапку свежесрезанного камыша, лежавшего неподалеку на речном берегу.
— Камыш, — сказал он с невинным видом.
Она пустила в ход излюбленную стратегию.
— Да, догадываюсь, это камыш. И что же ты будешь делать с этим камышом, юноша?
— А ничего! — ответил он в излюбленной манере тринадцатилетних мальчишек. — Он просто для ничего.
Она взяла его за подбородок, просветила насквозь своими древними, искрящимися юмором, мудрыми глазами.
— Ну? — сказала она, ожидая с видом сивиллы, а он смотрел в сторону, чувствуя, зная подсознательно, что от нее не спрячешь свою ложь.
С некоторыми оговорками он поведал ей о Доке Сэвидже и Снежном Королевстве в Акалуке.
Фантастическое воображение, подумала она, гладя его по щеке.
— Что такое гермафродит? — спросил Нильс.
— Считается, что это такое существо, полуженщина-полумужчина, только я не верю, что оно есть на самом деле. Это все из мифологии: половина Гермеса, половина Афродиты, понимаешь? А что?
Он рассказал о карнавале пожарных и мальтийском чудовище.
— Как твои руки? — спросил он, видя, как она осторожно разжимает сведенные судорогой пальцы.
Она оставила вопрос без внимания. Никогда не слышал он жалоб на боль, что грызла ее суставы. Чтобы развеселить ее, за серебряную цепочку он вытащил из-за пазухи хамелеона и посадил на солнышко между ними.
— Он задохнется там у тебя внутри, — сказала она, думая, каким очаровательным он может быть иногда.
— Да нет, он нормально дышит. Мне нравится, как он царапается. И это не хамелеон, это василиск. Видишь, у него вместо глаза — алмаз. Не смотри ему в глаза, а то он превратит тебя в камень.
— Ящерица Медузы по меньшей мере... — Как странно. Что делать с этим мальчишкой? Но от кого же он услышал про василиска, как не от нее? И об единороге, и русалках Рейна — эти водяные создания прячутся рядом, в глубине, еще один секрет, которым он с ней поделился. Она покачала головой и укрыла влажным мхом цветы в корзинке: подсолнух, анютины глазки, львиный зев, крапчатые лилии и лютики. Взяв лютик, он сунул его ей под подбородок. Да, ей нравятся лютики. Но самый любимый цветок — подсолнух. Он взял один и дунул в него, распустив в воздухе облачко пыли.
— Да, здесь подсолнухи всегда покрыты пылью... — Но ей все равно приятно на них смотреть. Они напоминают ей Санкт-Петербург, где ветры русских степей сдувают пыль с этих цветов.
— Это правда, что подсолнух весь день поворачивается лицом к солнцу?
— Думаю, просто суеверие. Но ведь русские все суеверны, ты знаешь. Смотри! — Она зажала его лицо в ладонях и повернула к солнцу.
— Подсолнух! — воскликнул он, гордо улыбаясь и щурясь на солнце. Она позволила глазам еще немного отдохнуть на его лице; ах, чистота его черт, цветочно-нежная кожа с золотистым налетом ниже челки. Вот он, ее podsolnechnik, ее здешний подсолнух; утратив подсолнухи России, здесь она нашла самый драгоценный цветок ее сердца.
— Чему ты улыбаешься?
— Ах, — сказала она, — я вспоминаю тот день, когда мы играли с тобой в подсолнух и ты испугался этой гадкой вороны. Мой douschka, какой же ты был плакса!
— Неправда! — оттолкнул он ее.
— Правда. Ведь все люди плачут. Это полезно для легких. Ага. Когда твой дядя приедет домой, поможешь мне отвезти цветы?
Он побледнел, глядя на нее с испугом. Дядя Джордж? Домой?
— Отвезти цветы? — повторил он дрожащим голосом, к горлу подступила тошнота.
— На кладбище. Когда дядя Джордж приедет. Винни отвезет нас на его машине, и мы украсим могилы. Мы уедем тайно и никому ничего не скажем, так что твоя мама не расстроится, а?
Он бросил взгляд в сторону амбара, где силуэт Рассела то и дело мелькал в люке. «Погоди, вот мой папа приедет домой!»
— Да, конечно. Я поеду с тобой. — Он глубоко вздохнул, стараясь делать это медленно и осторожно, чтобы она не заметила его испуга. О, эти тайны, которые он должен хранить...
— А разве ты не пойдешь на гольф, носить клюшки для дяди Джорджа?
Отсрочка приговора! Он забыл, что дядя Джордж играет в гольф после службы. Если он захочет пройти вторые девять лунок, то не явится раньше семи, к тому же он всегда делает перерыв перед девятнадцатой лункой, чтобы выпить.
Вид Нильса пробудил в ней подозрения. Она нацелила на него пристальный взгляд.
— Ну так как?
Да, выкрикнул он, больше он не будет таскать клюшки для дяди Джорджа, никогда. Почему? Ну, потому что сегодня утром его исключили из гольф-клуба. За что? Ну, они с Холландом пришли пораньше и взяли электрическую тележку возле вторых лунок, чтобы пособирать потерянные вчера мячи, и работник, подстригавший газон, поймал Нильса, и теперь его исключили.
— И мы еще отдали ему все мячи, которые нашли. На целых два доллара, не меньше. Гадство!
— Нильс! — укорила она.
Он посмотрел на нее снизу вверх:
— Ада!
— Да?
— Откуда ты всегда знаешь?
— Знаю — что?
— Когда говорят правду, а когда нет. Откуда ты знаешь?
— Вовсе не всегда. — Она посмотрела на него. — Но ведь ты тоже знаешь, детка, так ведь?
Он нахмурился.
— Ну, — сказал он в замешательстве, — иногда у меня получается. — Он приставил губы к ее уху, прикрыл рот ладонью, изображая конспирацию. — Может, мы попробуем поиграть?
Она улыбнулась, показывая крепкие белые зубы — все до единого собственные. У них была такая игра, особая, и, подчиняясь ее правилам, она встала, прижала его к себе, направила его взгляд на стрекозу, пикирующую на соцветие кашки. Он вопросительно поднял на нее глаза.
— Нет, смотри туда. На стрекозу смотри. Смотри внимательно.
Насекомое зависло над соцветием, и он смотрел молча, пристально, долго, взгляд его застыл. Горячие воздушные волны набегали на него, и все сильнее и сильнее ощущал он терпкий запах трав. Стрекоза спикировала, зависла, опять спикировала, потом спустилась, зависла, как привязанная. Он все смотрел, ни на миг не отводя глаза, пока не почувствовал легкое прикосновение руки.
— На что это похоже? — спросила она, в голосе звучало ожидание. — Ты чувствуешь, на что она похожа?
— На самолет. Она похожа на самолет.
Ах, подумала она, самолет — можно было предвидеть.
В ней действительно было что-то от самолета, но не построенного, а... что? Сотворенного, подумал он. Он мысленно измерил длину ее тела, его тонкость, воздушность. Легче аэроплана, но такой же длинный, членистый корпус, металлические крылья в золотых и серебряных прожилках, радужные сказочные крылья неслышно машут, бьют так часто, что не уловишь глазом. Голова свободно вращается вокруг оси, зорко глядят алчные глаза в поисках пыльцы. Невесомая свирепая маленькая тварь, быстрее ласточки летит она, распугивая мошек в клеверных кущах, и пожирает, пожирает, пожирает...
Тут стрекоза высоко взмыла в небо, и Нильс почувствовал, как и сам он отрывается от земли и, оставаясь в собственном теле, одновременно парит над лугом вместе с насекомым, чьи фасеточные глаза охватывают все вокруг: на запад пастбища, уходящие к хребту Авалон за рекой, и пропадающие в дымке Тенистые Холмы, укутанные облаками. К востоку, за домом, над верхушками деревьев видны крыши и шпили башен: Центр. Через заднюю калитку он мог заглянуть в огород и в прачечную, где стирала служанка Винни; он видел трамвай, бегущий по маршруту на Тенистые Холмы — от Талькоттского парома через Узловую улицу вон из города — на север, в Вавилон — на запад. Вавилон — конец линии.
Все лежало перед ним как на макете, дома уменьшены, амбар как игрушка, люди на улицах — человекоподобные куклы. Смотри, там внизу, на земле, стоит Ада, совсем крохотная.
Все это он обрисовал ей в мельчайших подробностях.
— Вот на что это похоже, — закончил он, разгоряченный, бездыханный после полета.
Она согласилась: так и должно быть, конечно. Тайну игры делили они на двоих, как запретный плод.
Он улыбнулся:
— Хорошо у меня получилось?
— Да, детка.
— Не хуже чем у Холланда?
Тонкая кожа над булавкой-полумесяцем задрожала, улыбка незаметно угасла.
— Ах, — сказала она наконец, — не хуже, чем у Холланда. Не хуже, чем у меня или у кого-нибудь другого. — Укрывшись за зонтиком, чтобы не выдать своих чувств, она смотрела за реку.
— Еще раз, — попросил он и легко взял ее за руку, но она только улыбнулась в ответ:
— Хватит на сегодня. — Так говорят все бабушки на свете.
— Pajalsta, еще разок!
Она взяла корзинку.
— Мне надо набрать немного водяного кресса, чтобы Винни приготовила салат к ужину.
— Ну разочек, — молил он, не отставая. — Pajalsta, pajalsta!
Он был неотразим. Она пригладила его вихры и оглядела поля, заслоняясь зонтиком от солнца. «Что же мы выберем?» Она переводила взгляд с предмета на предмет: вот краснокрылый дрозд сел на ветку, вот полусгнивший столб забора, ржавая бензиновая бочка, поношенная шляпа...
— Туда, — сказала она наконец, — посмотри туда. Скажи мне, что ты видишь. — Следом за нею он посмотрел на луг, где мистер Анжелини продолжал сгребать сено.
— Но, — возразил он, — это так далеко. Я не смогу...
— Смотри, — настаивала она. — Делай, как я учила тебя. Сконцентрируйся. Скажи, на что это похоже.
Подчинившись, он стал всматриваться.
Вгляделся в молодые сливовые деревья, колышущиеся против солнечного света; в сено, желтыми охапками летящее на фоне неба. Взгляд его уцепился за одну охапку, он почувствовал, как ее подхватывают с земли, наблюдал траекторию пути, плавное, почти музыкальное движение, сви-и-шш, когда она слетала с вил, свиш-ш-шш, в фургон. Потом обратное движение вил в воздухе, вот они возвращаются, завершая движение, изогнутые зубья, как острые когти, ловят солнце, будто хотят наколоть его, они блестят холодным огнем... вонзаются... больно... о-о...
— Нильс, что с тобой?
Он обхватил грудь руками, пальцы судорожно скрючены, лицо искажено. Сгорбился, дыхание стало прерывистым.
— Ада... это больно...
— Что, детка? — Она вскочила в тревоге, стала осматривать его, обняла, покуда боль не прошла. Измученный, он только дрожал, чувствуя себя защищенным. Потом посмотрел на нее напуганными серыми глазами, измученный внезапной болью.
— Она ушла, — сказал он некоторое время спустя, но дыхание его по-прежнему было неровным. Он попробовал улыбнуться.
Леска дернулась, он стал сматывать ее. Сломав тишину, разбив зеркало вод, выпрыгнул в воздух бычок. Нильс вскочил и дернул изо всех сил. Рыба шлепнулась на доски, ее лишенное чешуи тело дернулось в судорогах. Он наступил на нее, осторожно извлек крючок, избегая колючек по обе стороны рта. Рыба дернулась, подпрыгнула, он отдернул руку, капля крови выступила на загорелой коже.
Пососав ранку на пальце, он снова забросил леску, течение понесло ее к полузатопленной шлюпке; красная полоса вдоль планшира изгибалась в воде, похожая на рану. Леска дрейфовала сквозь ржавую уключину, как нитка через угольное ушко. Он пошевелился, уселся поудобнее, достал из жестянки перстень и, положив ступню на колено, надел перстень на палец ноги. Задрав ноги в небо, он смотрел, как мерцает золото на голубом. Перстень для Перри. Золото Нибелунгов.
Какое-то время он грезил наяву, потом спрятал перстень. Веки наливались свинцом, он не мог удержать их, они опускались, закрывались... Уж такой час — самый сонный, воздух накален и дрожит над землей... Слышны всплески — это купаются русалки, соблазнительные русалки Рейна с цветами в косах, тела их заманчиво изгибаются... романтичные создания, прячущие речное золото... Он дремлет.
— Douschka?
Голова дернулась, он моргал, ослепленный солнцем. Она стояла неподалеку, на мостках, лукаво глядя на него, корзинка с цветами на руке, лицо в тени зонтика. Ада — обветренное, морщинистое лицо, седые волосы старомодным узлом уложены на затылке, кожа как печеное яблоко, только скулы туго обтянуты, так что кожа местами просвечивает, как дорогой фарфор против света. Худая, но сильная, она держится прямо, гибок ее позвоночник и упруг шаг, — никогда она не ковыляет по-стариковски, а движется решительно — прямая линия плеч, твердо касается ногой земли.
Глаза у нее карие, проницательные, всегда веселые, живые, уверенные, с тяжелыми, как у ястреба, веками, края которых похожи на морские раковины, отливающие голубым, пурпурным и даже серебряным блеском. Руки большие, шишковатые, коричневые, все умеющие руки, излучающие ауру волшебства. И вся она окружена этой аурой магии.
Она подошла ближе, в улыбке ее скользила невинная детская мягкость, свойственная всем бабушкам. Платье ее — скромный букет полевых цветов, шепчущихся вокруг загорелых лодыжек; на груди булавка, головка-полумесяц ловит солнечные лучи золотыми рожками.
Нильс смотал леску и побежал ей навстречу.
— Dobryi den', madam.
— Dobryi den', gazhpadhin. — Она улыбнулась его приветствию и наморщила нос при виде бычка, которым он размахивал как трофеем.
— Боишься уколоться, да?
— Я не люблю рыбу, — засмеялась она. — В рыбе слишком много костей. В селедке вообще ничего нет, кроме костей.
— А икра? Ты же любишь селедочную икру. С ветчиной.
— Икру люблю, согласна. Рыбьи яйца...
— Ик! — Он сморщил нос и встряхнул добычей. — Похоже на яйца попугаев. Ты их ешь, а они проваливаются в кишки и прыгают внутри, как мексиканские прыгающие бобы. Вот так! — Отталкиваясь удочкой, высунув язык, он прыгал туда-сюда, будто боролся сам с собой, и корчил рожи.
Она прижала руку к сердцу, словно боялась умереть со смеху.
— О, douschka, что за чушь!
— Это правда! И вишни — глотаешь вишневые косточки, а они выскакивают у тебя из ушей, из твоей...
— Нильс!
— Не задавай глупых вопросов, не будет и вранья. — Он смотрел с невинным видом. — Я ничего такого не сказал.
— Нильс, — повторила она, невольно заражаясь его весельем. — Нильс, ты клоун. Клоун из цирка. Братья Рингли приедут и возьмут тебя к себе в номер.
Он захохотал.
— Как мистера Ла-Февера? — Мистер Ла-Февер, отец Эрни Ла-Февера, выступает в цирке в антрактах.
— Ну тебя, не говори так. Это в тебе бес сидит, он тебя под руку толкает.
Он поднял пристальный взгляд к небу.
— Видишь облако? Похоже немного на лицо Холланда, правда?
— Почему бы и нет, вполне возможно, — сказала она, уступая его капризу. — Нос, однако, не тот. Сам посмотри — слишком длинный. Скорее Сирано, чем Холланд.
— Зато какие глаза — миндалевидные, как у китаеза, точно?
— Надо говорить «китаец», а не «китаез», — мягко поправила она. — Обзываются только хулиганы и пьяницы...
— Как дядя Джордж, — сказал он дурашливо.
— Нильс!
— Но я ведь слышал, как тетушка Ви кричала, что он опять...
— Не дерзи, детка. — Она пыталась говорить строго, но совсем не могла притворяться, что тоже свойственно всем бабушкам.
Какое-то время они развлекались, отыскивая интересные лица и формы в процессии кучевых облаков: слон, корабль с матросами, буйвол, три толстые леди «с огромными задницами» — Нильс нарисовал в воздухе два полукруга.
— Что у тебя опять с пальцем? — Она взяла его за руку, склонилась над ней. — Придется положить листеокторин на ранку.
Листерин был для нее панацеей на все случаи жизни.
— Нет, все нормально, бабуленька. — Отказавшись от медицинской помощи, он пососал ранку и сплюнул.
— У тебя это единственная рубашка?
— Нет.
— И теннисные туфли у тебя есть свои. Зачем ты таскаешь старые вещи Холланда? — Ах, думала она, посмеиваясь над собой, как далеки друг от друга мальчишки и старые леди. Да разве может она надеяться когда-нибудь навести мост через пропасть? Пока она сжимала ему палец, чтобы выдавить кровь, он смотрел мимо, в сторону луга, где виден был мистер Анжелини, метавший в кучу свежескошенное сено, и где время от времени вспыхивало алое пятно — это он останавливался и утирал пот цветным платком. А у амбара — другие цветные пятна, вот розовое, там отсиживается Холланд, а вот голубое — Рассел Перри, передохнув после своих одиноких развлечений, снова цепляется за цепь блока.
— И чем же ты занимаешься с утра до вечера?
— Я?
— Угу, ты. Расскажи, что ты делал сегодня.
— Ну, я много чего делал. Я сходил в Центр и купил тебе мозольный пластырь.
— Спасибо.
— На здоровье. И пилюли, они стоят на полке над раковиной. Можешь выписывать еще один рецепт.
— Спасибо.
— На здоровье. И я занимался.
— На пианино?
— Нет, фокусами. Для представления. С Холландом.
— Что? Ах да, трюки Холланда... — Она прижала палец к губам и говорила полушепотом. — Что за трюки на этот раз?
— Карточные фокусы. «Королевский марьяж» — его делают с картинками.
— С фигурными картами.
— Ну да. И еще похороны. Так грустно. Крыса умерла.
— Умерла? Как?
— Ну просто — умерла. Холланд велел мне избавиться от нее, я так и сделал.
Она прервала его взглядом:
— Холланд?
— Да.
— А ты?
— Я сделал это. Похоронил ее. Настоящие похороны: нашел коробку из-под печенья, положил в нее крысу и зарыл в укропе. Потом я хотел положить цветы на могилку, но вместо этого отдал их маме.
— Отдал Сане?
— Да. Клевер. Это был клевер, тот самый, который она так любит, ну я и отдал его ей. Она...
— Да?
— Нет, ничего. — Он вспомнил обещание хранить секрет Александры. Нильс сел на пристань и похлопал по доскам рядом с собой. Не замечая протянутой руки, она сбросила парусиновые туфли с V-образными вырезами спереди и села рядом, свесив ноги, погрузив пальцы в воду. Осторожно, чтобы этот лунатик не взбрыкнул, прижала его голову к груди, стала перебирать и легонько подергивать вихры. От этого волосы становятся крепче, утверждала она: в роду Ведриных плешивых не водилось. Она начала проделывать манипуляции с их волосами, когда они с Холландом были совсем крохами.
— Почему мама так любит клевер? Ведь это просто сорняк, да?
— Клевер один из самых распространенных у нас диких цветов, но не сорняк. Ты же знаешь эту историю с клевером. Свадебный букет твоей мамы. — И снова она начала рассказывать о том, что была мировая война и папа, ждавший отправки в Форт-Диксе, и Саня, его мама, решили срочно пожениться, пока его не отправили в Европу. И о том, как были приглашены дядя Джордж и тетя Валерия и в последнюю минуту тетушка Ви вспомнила, что у невесты нет букета, и перепрыгнула через ограду ближайшего пастбища, где нарвала клевера...
— И наступила на коровью лепешку, — добавил он.
— Да. На коровью лепешку, если тебе так хочется. И с тех пор, — закончила она, — твоя мама всю жизнь украшает себя клевером. А у тебя уже есть свой любимый цветок?
— Не-а...
— Что бы это такое могло быть? — спросила она и указала на охапку свежесрезанного камыша, лежавшего неподалеку на речном берегу.
— Камыш, — сказал он с невинным видом.
Она пустила в ход излюбленную стратегию.
— Да, догадываюсь, это камыш. И что же ты будешь делать с этим камышом, юноша?
— А ничего! — ответил он в излюбленной манере тринадцатилетних мальчишек. — Он просто для ничего.
Она взяла его за подбородок, просветила насквозь своими древними, искрящимися юмором, мудрыми глазами.
— Ну? — сказала она, ожидая с видом сивиллы, а он смотрел в сторону, чувствуя, зная подсознательно, что от нее не спрячешь свою ложь.
С некоторыми оговорками он поведал ей о Доке Сэвидже и Снежном Королевстве в Акалуке.
Фантастическое воображение, подумала она, гладя его по щеке.
— Что такое гермафродит? — спросил Нильс.
— Считается, что это такое существо, полуженщина-полумужчина, только я не верю, что оно есть на самом деле. Это все из мифологии: половина Гермеса, половина Афродиты, понимаешь? А что?
Он рассказал о карнавале пожарных и мальтийском чудовище.
— Как твои руки? — спросил он, видя, как она осторожно разжимает сведенные судорогой пальцы.
Она оставила вопрос без внимания. Никогда не слышал он жалоб на боль, что грызла ее суставы. Чтобы развеселить ее, за серебряную цепочку он вытащил из-за пазухи хамелеона и посадил на солнышко между ними.
— Он задохнется там у тебя внутри, — сказала она, думая, каким очаровательным он может быть иногда.
— Да нет, он нормально дышит. Мне нравится, как он царапается. И это не хамелеон, это василиск. Видишь, у него вместо глаза — алмаз. Не смотри ему в глаза, а то он превратит тебя в камень.
— Ящерица Медузы по меньшей мере... — Как странно. Что делать с этим мальчишкой? Но от кого же он услышал про василиска, как не от нее? И об единороге, и русалках Рейна — эти водяные создания прячутся рядом, в глубине, еще один секрет, которым он с ней поделился. Она покачала головой и укрыла влажным мхом цветы в корзинке: подсолнух, анютины глазки, львиный зев, крапчатые лилии и лютики. Взяв лютик, он сунул его ей под подбородок. Да, ей нравятся лютики. Но самый любимый цветок — подсолнух. Он взял один и дунул в него, распустив в воздухе облачко пыли.
— Да, здесь подсолнухи всегда покрыты пылью... — Но ей все равно приятно на них смотреть. Они напоминают ей Санкт-Петербург, где ветры русских степей сдувают пыль с этих цветов.
— Это правда, что подсолнух весь день поворачивается лицом к солнцу?
— Думаю, просто суеверие. Но ведь русские все суеверны, ты знаешь. Смотри! — Она зажала его лицо в ладонях и повернула к солнцу.
— Подсолнух! — воскликнул он, гордо улыбаясь и щурясь на солнце. Она позволила глазам еще немного отдохнуть на его лице; ах, чистота его черт, цветочно-нежная кожа с золотистым налетом ниже челки. Вот он, ее podsolnechnik, ее здешний подсолнух; утратив подсолнухи России, здесь она нашла самый драгоценный цветок ее сердца.
— Чему ты улыбаешься?
— Ах, — сказала она, — я вспоминаю тот день, когда мы играли с тобой в подсолнух и ты испугался этой гадкой вороны. Мой douschka, какой же ты был плакса!
— Неправда! — оттолкнул он ее.
— Правда. Ведь все люди плачут. Это полезно для легких. Ага. Когда твой дядя приедет домой, поможешь мне отвезти цветы?
Он побледнел, глядя на нее с испугом. Дядя Джордж? Домой?
— Отвезти цветы? — повторил он дрожащим голосом, к горлу подступила тошнота.
— На кладбище. Когда дядя Джордж приедет. Винни отвезет нас на его машине, и мы украсим могилы. Мы уедем тайно и никому ничего не скажем, так что твоя мама не расстроится, а?
Он бросил взгляд в сторону амбара, где силуэт Рассела то и дело мелькал в люке. «Погоди, вот мой папа приедет домой!»
— Да, конечно. Я поеду с тобой. — Он глубоко вздохнул, стараясь делать это медленно и осторожно, чтобы она не заметила его испуга. О, эти тайны, которые он должен хранить...
— А разве ты не пойдешь на гольф, носить клюшки для дяди Джорджа?
Отсрочка приговора! Он забыл, что дядя Джордж играет в гольф после службы. Если он захочет пройти вторые девять лунок, то не явится раньше семи, к тому же он всегда делает перерыв перед девятнадцатой лункой, чтобы выпить.
Вид Нильса пробудил в ней подозрения. Она нацелила на него пристальный взгляд.
— Ну так как?
Да, выкрикнул он, больше он не будет таскать клюшки для дяди Джорджа, никогда. Почему? Ну, потому что сегодня утром его исключили из гольф-клуба. За что? Ну, они с Холландом пришли пораньше и взяли электрическую тележку возле вторых лунок, чтобы пособирать потерянные вчера мячи, и работник, подстригавший газон, поймал Нильса, и теперь его исключили.
— И мы еще отдали ему все мячи, которые нашли. На целых два доллара, не меньше. Гадство!
— Нильс! — укорила она.
Он посмотрел на нее снизу вверх:
— Ада!
— Да?
— Откуда ты всегда знаешь?
— Знаю — что?
— Когда говорят правду, а когда нет. Откуда ты знаешь?
— Вовсе не всегда. — Она посмотрела на него. — Но ведь ты тоже знаешь, детка, так ведь?
Он нахмурился.
— Ну, — сказал он в замешательстве, — иногда у меня получается. — Он приставил губы к ее уху, прикрыл рот ладонью, изображая конспирацию. — Может, мы попробуем поиграть?
Она улыбнулась, показывая крепкие белые зубы — все до единого собственные. У них была такая игра, особая, и, подчиняясь ее правилам, она встала, прижала его к себе, направила его взгляд на стрекозу, пикирующую на соцветие кашки. Он вопросительно поднял на нее глаза.
— Нет, смотри туда. На стрекозу смотри. Смотри внимательно.
Насекомое зависло над соцветием, и он смотрел молча, пристально, долго, взгляд его застыл. Горячие воздушные волны набегали на него, и все сильнее и сильнее ощущал он терпкий запах трав. Стрекоза спикировала, зависла, опять спикировала, потом спустилась, зависла, как привязанная. Он все смотрел, ни на миг не отводя глаза, пока не почувствовал легкое прикосновение руки.
— На что это похоже? — спросила она, в голосе звучало ожидание. — Ты чувствуешь, на что она похожа?
— На самолет. Она похожа на самолет.
Ах, подумала она, самолет — можно было предвидеть.
В ней действительно было что-то от самолета, но не построенного, а... что? Сотворенного, подумал он. Он мысленно измерил длину ее тела, его тонкость, воздушность. Легче аэроплана, но такой же длинный, членистый корпус, металлические крылья в золотых и серебряных прожилках, радужные сказочные крылья неслышно машут, бьют так часто, что не уловишь глазом. Голова свободно вращается вокруг оси, зорко глядят алчные глаза в поисках пыльцы. Невесомая свирепая маленькая тварь, быстрее ласточки летит она, распугивая мошек в клеверных кущах, и пожирает, пожирает, пожирает...
Тут стрекоза высоко взмыла в небо, и Нильс почувствовал, как и сам он отрывается от земли и, оставаясь в собственном теле, одновременно парит над лугом вместе с насекомым, чьи фасеточные глаза охватывают все вокруг: на запад пастбища, уходящие к хребту Авалон за рекой, и пропадающие в дымке Тенистые Холмы, укутанные облаками. К востоку, за домом, над верхушками деревьев видны крыши и шпили башен: Центр. Через заднюю калитку он мог заглянуть в огород и в прачечную, где стирала служанка Винни; он видел трамвай, бегущий по маршруту на Тенистые Холмы — от Талькоттского парома через Узловую улицу вон из города — на север, в Вавилон — на запад. Вавилон — конец линии.
Все лежало перед ним как на макете, дома уменьшены, амбар как игрушка, люди на улицах — человекоподобные куклы. Смотри, там внизу, на земле, стоит Ада, совсем крохотная.
Все это он обрисовал ей в мельчайших подробностях.
— Вот на что это похоже, — закончил он, разгоряченный, бездыханный после полета.
Она согласилась: так и должно быть, конечно. Тайну игры делили они на двоих, как запретный плод.
Он улыбнулся:
— Хорошо у меня получилось?
— Да, детка.
— Не хуже чем у Холланда?
Тонкая кожа над булавкой-полумесяцем задрожала, улыбка незаметно угасла.
— Ах, — сказала она наконец, — не хуже, чем у Холланда. Не хуже, чем у меня или у кого-нибудь другого. — Укрывшись за зонтиком, чтобы не выдать своих чувств, она смотрела за реку.
— Еще раз, — попросил он и легко взял ее за руку, но она только улыбнулась в ответ:
— Хватит на сегодня. — Так говорят все бабушки на свете.
— Pajalsta, еще разок!
Она взяла корзинку.
— Мне надо набрать немного водяного кресса, чтобы Винни приготовила салат к ужину.
— Ну разочек, — молил он, не отставая. — Pajalsta, pajalsta!
Он был неотразим. Она пригладила его вихры и оглядела поля, заслоняясь зонтиком от солнца. «Что же мы выберем?» Она переводила взгляд с предмета на предмет: вот краснокрылый дрозд сел на ветку, вот полусгнивший столб забора, ржавая бензиновая бочка, поношенная шляпа...
— Туда, — сказала она наконец, — посмотри туда. Скажи мне, что ты видишь. — Следом за нею он посмотрел на луг, где мистер Анжелини продолжал сгребать сено.
— Но, — возразил он, — это так далеко. Я не смогу...
— Смотри, — настаивала она. — Делай, как я учила тебя. Сконцентрируйся. Скажи, на что это похоже.
Подчинившись, он стал всматриваться.
Вгляделся в молодые сливовые деревья, колышущиеся против солнечного света; в сено, желтыми охапками летящее на фоне неба. Взгляд его уцепился за одну охапку, он почувствовал, как ее подхватывают с земли, наблюдал траекторию пути, плавное, почти музыкальное движение, сви-и-шш, когда она слетала с вил, свиш-ш-шш, в фургон. Потом обратное движение вил в воздухе, вот они возвращаются, завершая движение, изогнутые зубья, как острые когти, ловят солнце, будто хотят наколоть его, они блестят холодным огнем... вонзаются... больно... о-о...
— Нильс, что с тобой?
Он обхватил грудь руками, пальцы судорожно скрючены, лицо искажено. Сгорбился, дыхание стало прерывистым.
— Ада... это больно...
— Что, детка? — Она вскочила в тревоге, стала осматривать его, обняла, покуда боль не прошла. Измученный, он только дрожал, чувствуя себя защищенным. Потом посмотрел на нее напуганными серыми глазами, измученный внезапной болью.
— Она ушла, — сказал он некоторое время спустя, но дыхание его по-прежнему было неровным. Он попробовал улыбнуться.