4

   Она стояла на той стороне улицы, когда он прошел через вестибюль в портик. Профессор Лапинус оставил его у дверей, и Нильс прыгнул за колонну, затем проскользнул в боковую аллею, от дерева к дереву, надеясь остаться незамеченным. Минуя кованые стальные ворота, он прошел через кладбище на кукурузное поле и остановился оглядеться по сторонам. Стебли лежали на утомленной земле между остистыми бороздами. Закатное солнце покрывало красновато-коричневые, коричнево-охряные поля теплой медной глазурью. Скирды скошенной кукурузы стояли на страже на границе поля живых и поля мертвых. Через борозды смотрело на него пугало: хромое и оборванное до дыр, набитое соломой, с толстым соломенным лицом.
   Издалека донеслось хриплое карканье вороны; ветер легко перемешивал шелуху от початков, казалось, он шепчет его имя. Нильс... Нильс... Он сжал кулаки. Нильс... Сухие болтливые языки, шепчущие... что? Напоминающие ему — о чем? О том, о чем он позабыл, о чем хотел напомнить ему Ангел. Что это было? Что не в порядке с его мозгами, почему он не может вспомнить? Ну ничего, он вспомнит. В одно пронзительное мгновение вспыхнет свет и все станет ясно, все откроется ему и всем остальным. Он ведь рожден в сорочке, не так ли? Разве он не русский наполовину? Так будет.
   Там вдали похороны шли полным ходом. Провожающие сгрудились вокруг разверстой могилы Эрни Ла-Февера, покуда мистер Тассиль зачитывал 23-й псалом — нет никаких сомнений, что он читал именно его. Выкрашенные красным и золотым листья шуршали над чернеющей ямой. Где-то пела птица. Но там, среди этих людей, похоже, некому было отметить странный контраст между чарующей песней птицы и нестройными печальными руладами певчих. Нильс наблюдал за тем, как ствол освобождается от всего лишнего, отдает все отжившее — легкие листья, летящие... летящие... Листья, кружась, падали на крышку гроба. Лежащий лист походил на руку, дающую благословение.
   Затем он снова увидел ее — на краю поля, под деревом с кроной, похожей на зонтик. Ждет, одна рука на бедре, лицо в тени, будто она укрывается от солнца под огромным пылающим зонтом, ее жакет, шляпка, перчатки — все черное на фоне огненных листьев. Она пересекла газон, потом, шагая через борозды, пошла вдоль скошенной кукурузы, — голова покачивается, слабая, полная надежды улыбка мерцает на устах.
   Он сунул руки в карманы, посмотрел на нее исподлобья.
   Опять он увидел какое-то подобие нимба вокруг ее головы на фоне неба, все та же белая, мерцающая окружность, напоминающая сияние вокруг Ангела Светлого Дня. Только вместо лилии она держала в руке черную перчатку.
   — Детка.
   — Что ты здесь делаешь?
   — Гуляю, так же как и ты.
   — Но что ты делаешь? — давил он на нее. — Почему ты не дома?
   — Что мне делать дома?
   — Сегодня ведь обед.
   — Да, с этим много хлопот. Винни все сделает. И твой дядя. Я нужна здесь. — Она сделала видимое усилие, чтобы как-то смягчить застывшую жесткость черт лица.
   — Douschka, — сказала она, и это прозвучало как начало.
   — ты помнишь, что мы с тобой говорили о секретах?
   Конечно, он помнил: каждый может иметь свой секрет.
   — Но иногда это неправильно — хранить секрет. — Ее пальцы взлохматили ему волосы, уже потемневшие, не столь выгоревшие на солнце. — Разве не так?
   — Когда?
   — Когда из-за твоего секрета страдают другие люди. Тогда надо рассказать.
   — Ты имеешь в виду: выдать? — Волосы упали ему на глаза, скрывая от ее взгляда. Он затаил дыхание, надеясь, что она не спросит.
   — Нильс, посмотри на меня. — Он поднял голову, но не смотрел прямо на нее. Он чувствовал. Вот сейчас, через минуту, она спросит, он точно знал.
   — У тебя есть тайна. Открой ее мне. Скажи Аде, — попросила она ласково.
   — Я не могу. — Он ждал, отвернувшись, пряча от нее глаза за густой челкой. Вдали гроб уже опустили в могилу, родственники бросали пригоршни земли на крышку, прежде чем засыпать яму.
   — Детка?
   Он чувствовал, что она все еще смотрит на него, предчувствуя, что она сейчас сделает: через минуту-другую она спросит. Разумеется, она подозревает. Он знал это. Разве он не говорил Холланду. Там вдали певчие покидали кладбище, выходили за ворота на дорогу.
   — Нильс.
   Вот оно и пришло. Он узнал этот не терпящий возражений тон. Она подберет несколько подходящих слов, скажет их, и из слов образуется вопрос. Булавка-месяц блестела на воротнике.
   — Твой секрет как-нибудь связан с пропавшим младенцем?
   Видишь: она не знает, только подозревает.
   — Да, — ответил он покорно.
   — Ты должен сказать мне. — Он еще артачился. — Разве ты хочешь, чтобы Торри страдала, как она сейчас страдает?
   Нет. Конечно, он не хочет. Он встретил ее взгляд, и теперь их связывали две вещи: ее вопрос и его ответ. Раз она спросила об этом, должен он сказать? Он должен. Нет. Нет, Холланд, я не могу. Ты ведь обманул меня. Он чувствовал, как забилось сердце, как кровь зашумела в ушах. И вопрос маячил, как непрошеный гость.
   Эти глаза, такими они кажутся старыми, такими усталыми, когда смотрят снизу вверх — потому что она встала на колени и обхватила мальчика руками. Булавка-месяц холодила ему щеку. Он не хотел плакать, но слезы явились непрошено. В груди таилась боль, сердце колотилось изо всех сил. И у нее тоже, он слышал его биение сквозь ткань жакета.
   Теперь, знал он, ее руки завладели им, ее руки успокаивали, не допуская сопротивления, вопрос должен быть задан, для этого она преследовала его, не выпускала ни на миг из виду.
   И это пришло: вопрос прозвучал, мягко, но решительно.
   Он дергался, пытаясь освободиться. Ее руки удерживали его.
   — Не спрашивай меня! Я не знаю!
   — Кое-кто знает. Ты должен сказать.
   — Я не могу. Я дал слово.
   — Ты можешь.
   — Это секрет. Я обещал.
   — Обещал кому?
   — Ты знаешь!
   — Скажи!
   — Я обещал ему!
   Он вырвался. Тонкая цепочка капель выступила вдоль щеки, там, где булавка-месяц царапнула его. Он взял у нее носовой платок, отошел на некоторое расстояние, вытер щеку и посмотрел вдаль, за копны, на чучело, чье хрупкое тряпичное тело болталось на ветру. На одном плече, как огромный черный эполет, сидела ворона, повернув голову к нему.
   Глядя неотрывно в лицо пугала, он видел, как постепенно, черточка за черточкой, оно менялось, становилось другим лицом. Лицом, которое он мог узнать. Мог, но не хотел. Лицо больше не было соломенным, но все в пятнах лишая, разложившееся, плоть ссохлась, глаза впали, губы оттянуты назад от высохших десен, обнажая зубы цвета слоновой кости. Тем не менее чье оно? Чье? Погоди! О, Иисус! Теперь он видел: копна светлых волос, выгнутые брови, ухмыляющийся рот — будто он подло радуется тому, что может торчать здесь, среди кукурузы, издеваясь над ним.
   — Нильс, он мертв. Холланд умер. — Она подошла, взяла его за руку, насильно отвернула прочь от Того, Другого лица. — Помнишь, детка? В день его рождения. Холланд! Пойдем, ты должен признать это наконец. Это больше не игра. Ты понимаешь?
   Он покачал головой, не желая, чтобы она одержала верх над ним, потому что тогда, он чувствовал, она станет сильнее, станет для него угрозой.
   — Нильс... — начала она, но замолчала, не зная, как продолжить, разрываясь между жалостью и страхом. Потом повторила вопрос и остановила его, когда он начал отвечать. — Нет, детка, не говори мне, чтобы я спросила у Холланда...
   Он на глазах превращался в чертенка, эльфа, отталкивающего вида и с дурным нравом, лицо его выражало неистовую зловредность, как лицо куклы-лампы.
   — Да! Холланд! — выкрикивал он. — Холланд — если хочешь знать правду! Холланд взял младенца! Пришел вечером и положил пилюли — шесть пилюль — в твой стакан с имбирным пивом, дождался, пока ты уснешь, потом взял ребеночка, унес его прочь, а на его место положил куклу-лампу — маленькое подменное дитя.
   — Нет, детка...
   — Да! Он ненавидел младенчика! Потому что девочка была такая хорошенькая, потому что мы все любили ее! Он ненавидел ее! — Он выкрикивал, выдавливал из себя всю заразу скопившегося уродства и злобы. — Я боялся — я знал, что он может обидеть девочку. Я пытался уберечь ее. Хотел остановить его. Но я не мог. — Он перевел дух и бросился дальше. — Он взял младенчика, он убил Рассела...
   Она задыхалась, мысли ее мешались по мере того, как сыпались разоблачения, одно за другим, ничего, ничего более не утаивалось от нее. Да, Рассел видел кольцо, поэтому Холланд подложил вилы в сено. Увидел кольцо? Она не поверила. Кольцо? Он поведал ей предысторию о подарке Холланда, с каким трудом он получил его, как при помощи ножниц для обрезки роз...
   — Ножницы для роз?
   — Да, я повесил их обратно на крючок.
   А миссис Роу?
   Нет, это была случайность, Профессор хотел просто попугать ее, честно...
   Холланд, Холланд, Холланд... Натравил осу на тетю Фаню, отравил крысу Рассела — это все он сделал. И маму тоже, мама рылась в свитках Чаутаука... столкнул маму с лестницы.
   О, Боже, великий Боже. Нильс! Нильс!
   Опомнившись от ужаса, она смотрела, как он уходит прочь, повернувшись спиной к пугалу, его лицо — страстное, невинное, задумчивое, негодующее. Что же ты наделала, думала она. К этому вопросу она должна была прийти, раньше или позже. Что же ты наделала? Она стояла, глядя сквозь голые ветви дуба, думая, бессильные руки, затянутые в черные перчатки, судорожно сжаты, — руки, которые всю ее жизнь не оставались без дела, всегда в работе, всегда исполняют назначенный урок, теперь же им оставалось только судорожно сжиматься — бесполезные, беспомощные.
   Он подошел к ней и потянул за перчатку. Она только задумчиво покачала головой, потом крепко взяла его за плечи.
   — Скажи эти слова, детка, — скажи их раз и навсегда. Пусть это будет началом.
   Он не хотел понимать.
   — Какие слова?
   Она силой заставила его посмотреть через поле на кладбище, на их фамильный участок.
   — Я хочу, чтобы ты сказал вслух эти слова, чтобы ты их запомнил. — Он весь сжался и, как упрямое животное, вырвался из ее рук; руки нашли его снова и крепко сжали.
   — Скажи слова.
   — Нет.
   — Ты должен, детка. Скажи их. Скажи: «Холланд умер».
   — Не умер, — всхлипнул он.
   — Умер!
   — Нет! Не было никакой могилы! Не было никаких похорон! Как же он мог умереть?
   — Ты был болен. Ты лежал в постели, ты был в постели, в своей комнате. Потом мы нашли тебя возле амбара, ты стоял и смотрел на голубятню, что-то выкрикивал в сторону флюгера. Сам не понимая что — так нам показалось. Ты простыл, и, пока ты болел, мы опустили гроб Холланда в могилу...
   — Когда? — Вызывающе.
   — В марте. После твоего дня рождения.
   Он бросил на нее торжествующий взгляд:
   — Ты же знаешь — это ложь! В марте земля насквозь промерзшая — вы не могли похоронить его!
   — В этом году рано оттаяло. — Голос ее был спокоен. — Он там, под землей. Посмотри на его могильный камень.
   Лицо его покраснело, исказилось, нос и глаза мокрые, потекли слезы, он закричал: «Нет!» Он бросился на нее, боль пронзила ее живот, ее иссохшие груди совсем сжались, когда он стал молотить по ним кулаками. Он кричал, бил, выкручивал ей пальцы, но не мог победить ее, она безжалостно удерживала его. Наконец слова прорываются как паводок, он выкрикивает их, громко, так что их слышно по ту сторону поля, на кладбище, их слышит могильщик, роющий могилу, слышит каждое слово.
   — Он умер, умер — Холланд умер!
   Ее руки расслабляются, она успокаивает и ласкает его, утирает ему слезы, обнимает его, тормошит, вертит из стороны в сторону.
   О, сладенький, о, douschka, хватит, этого достаточно.
   — Но это просто игра, правда? — мягко спрашивает он на ухо, его мягкие губы щекочут ей кожу, просительный голос заставляет сдаться.
   — Игра... Да, детка, это просто игра. Игра, в которую мы играем, ты и я...
   — И Холланд.
   — И Холланд, — повторяет она покорно; затем, отказываясь подарить ему эту маленькую победу, она зажимает его лицо между ладоней и пристально смотрит ему в глаза. — Но теперь с этим покончено, ты понял? — Пальцы ее сжимаются сильнее. — Больше не будет никаких игр. Это... опасно, ты понимаешь? Это ошибка.
   Ошибка? Почему ошибка? Разве он совершил ошибку? После долгого молчания она ответила:
   — Нет, дорогое дитя, я совершила. Это была моя ошибка, с самого начала. Я старая женщина, доживающая последние дни, но я не колдунья. Я просто глупая женщина, потому что не предвидела этого. Я сделала то, что могла, но на что не имела права.
   — Почему?
   Все, что она натворила, разом открылось перед ней, во всей полноте, нахлынуло неудержимо, и она чувствовала, что тонет в этом; девятый вал раскаяния обрушился на ее иссохшее тело. Пришло время повернуться лицом к правде, явившейся непрошено, пришло время расплачиваться за правду.
   Он повторил вопрос:
   — Почему?
   — Потому что было ошибкой хотеть этого, — сказала она, голос ее вновь был спокоен. — Но сердце мое не выдержало — смотреть на тебя, сидящего у насоса, зная, на что ты смотришь там, в воде. Это разбило мне сердце, я не могла видеть тебя таким несчастным и думать, что моя любовь к тебе стала причиной твоего несчастья. Я думала, что со временем ты перерастешь это, понимаешь? Маленькие мальчики вырастают в больших мальчиков, и они оставляют в прошлом все детские фантазии, как только открывают для себя реальный мир.
   — А я уже открыл реальный мир?
   — О, douschka! — У нее перехватило дыхание, и, когда она заговорила, голос ее был низким и мрачным. — Да, детка, теперь я вижу. Твой мир поистине реален — для тебя. Только... — Она не смогла продолжать.
   Он стоял без движения, ожидая, когда она закончит фразу, глаза расширены от ожидания. Никогда прежде не видел он ее плачущей, ни разу в жизни, и каким-то образом понимал, что переживает необычайно возвышенный момент — сейчас, здесь, на кукурузном поле. Она отвернулась, чтобы он не видел ее слез. Глядя вдаль на ровные ряды скирд кукурузы, она видела вместо них целое поле подсолнухов, но только не цветущих, а мертвых, поникших, их лица-цветы посерели и высохли, они не поднимаются к солнцу, а обращены вниз, к земле, на глазах обращаясь в прах.
   И вдруг ей стало очень холодно.
   — ... но я не думала, что это зайдет так далеко, — закончила она прерванную фразу. — А все из-за того, что я слишком любила тебя.
   Он поймал ее взгляд.
   — А теперь ты меня любишь?
   — Конечно, я люблю тебя.
   — Я твой любимый? — спросил он по-детски наивно, с ангельской улыбкой, и она улыбнулась в ответ.
   — Да. Можно и так выразиться.
   — Тогда почему нельзя, чтобы все было как прежде?
   — Как прежде?
   — Да. Ты, я и Холланд?
   Холланд.
   Она прижала его к себе. Долго-долго молчала, приводя мысли в порядок, потом заговорила снова. Она много думала, сказала она, о том, как умер его отец. В тот день в конце ноября, когда опускал корзины в яблочный погреб. Что он думает обо всем этом? О том, как его отец умер?
   Откровенный и непоколебимый в своей прямоте, он сказал:
   — Холланд стоял возле самой крышки люка. Я думаю, он толкнул ее. — Он сказал это так легко и искренне, что она не усомнилась. Ее подсознательная догадка была правильна: Холланд, настоящий Холланд, убил своего отца, сбросил на него крышку люка, разбил ему голову. Холланд был убийцей собственного отца. Это не плод воображения Нильса.
   — Почему? — спросила она.
   — Он ненавидел его.
   — Ненавидел? Он сказал тебе об этом? Он говорил тебе?
   — Нет — не словами. Но я знал.
   — Как?
   — Я думаю... думаю, это мое шестое или седьмое чувство.
   Его шестое или седьмое чувство. Она крепко охватила его руками.
   — Но ты не ответила на мой вопрос? — сказал он.
   — Я не помню...
   — Я спросил, почему мы не можем опять делать так, как делали прежде?
   — О, мой дорогой! Нильс, ты должен выслушать меня. Внимательно. Ты можешь?
   — Да.
   — Ничто не может повториться в точности. Ничто и ни с кем. Мы все однажды доходим до какой-то точки в жизни, от которой уже не можем повернуть назад, мы должны идти дальше. Все зашло слишком далеко. Надо это остановить, понимаешь? Теперь это должно быть остановлено.
   — Больше не будет игры?
   — Нет. Больше игры не будет.
   Она задрожала, когда он посмотрел на нее, казалось, он что-то читал у нее на лице, что-то, что напугало его. Что-то не связанное с тем, что Холланд убил папу, а связанное с ним, Нильсом.
   — Ты собираешься отослать меня отсюда, — сказал он спокойно, разглядывая носки своих башмаков.
   — Отослать? — повторила она, напуганная тем, что он прочел ее мысли. — Почему, зачем мне тебя отсылать, douschka? — С обреченной на неудачу попыткой отшутиться.
   Но он игнорировал ответ, ушел от него, не стал больше говорить об этом, и она могла поклясться, что он знает, знает, о чем она думает, что его мозг уже срисовал картинку, которую она вообразила: странное здание из кирпича, красного и грязного, похожее на фабрику «Розовый камень», со стальными решетками и крепкими засовами, куда отправили бабушку Перри. Нет. Нет, не надо думать об этом. Она никогда не примирится с таким концом для своего любимого.
   — Нет, детка, тебя никто не отошлет отсюда.
   — Хорошо, — сказал он просто, сжав ей руку, и взгляд его стал чистым и доверчивым. Они шли по дорожке рядом, их ноги одновременно ступали по гравию. Она снова взялась за сердце. Она добилась частичного успеха — заставила его произнести слова: Холланд умер. Он признал это наконец. Холланд мертв. Если Холланд мертв, кто же тогда творил все эти ужасы? Может быть, ей удастся заставить его взглянуть фактам в лицо. Холланд умер, Нильс — жив. Это начало, во всяком случае — первый шаг. Она проследит за тем, чтобы последовали другие. Это то же самое, что учить ребенка ходить.
   Ребенок... ребенок...
   Бледная, чуть живая, она встала как вкопанная, лицом к нему, и задала еще один вопрос:
   — Нильс, а где же ребенок?
   — Ребенок?
   — Да. Ребенок Торри.
   — Ребенок Торри? — Его лицо снова покраснело.
   — Я не знаю.
   — Но ты должен знать, детка. Ты должен!
   — Нет! Я не знаю!
   — Тогда кто знает? — настаивала она.
   Он ответил, не ответил, а выкрикнул:
   — Холланд знает! Спроси Холланда!
   Неожиданно на фоне его истошного крика она услышала голос, ясно и отчетливо произнесший: «Бойся бешеной собаки, которая подкрадывается ради собственного удовольствия, она укусит! И, укусив, будет кусать впредь».
   И быстрее, чем ее рука ударила по детскому лицу, она произнесла эти слова вслух. "О", — прошептала она, более напуганная своим поступком, чем его словами. В ужасе глядела она на свою ладонь. Она не должна была этого делать, думала она, уходя, почти убегая прочь от него по дорожке. Это не он, это ужасное наваждение, этот труп, завладевший его телом. Он будет носить его в себе, покуда будет жив. Она понимает это теперь. Эта его вспышка, свидетелем которой она только что была, — ведь он так любил его и так не любил... Другой... это было почти то же, как если бы...
   Она судорожно вздохнула, шагая впереди него, боясь на него оглянуться, и не подозревала при этом, как медленно исчезает красная отметина, след пощечины, с его щеки, и не догадывалась, с каким выражением он шагает следом, глядя плоскими пустыми глазами из-под нависших бровей в ее несгибаемую спину.

5

   Обычно анекдотам в столовой во время обеда не было конца. Если подслушивать у дверей, можно было услышать, как мистер Пеннифезер рассказывает анекдот про спасательный жилет или другой, про еврея, гулявшего с папой римским: «Кто это там, рядом с Гинзоуггом?» — или мистер Фенстермахер начнет излагать «Minnehaha». Легко узнать, кто собрался в комнате, по манере смеяться: вот дядя Джордж, старающийся быть веселым; вот низкое, грудное громыхание доктора Брайнарда — будто грузовик заводят, и кончается все обратным выхлопом в карбюратор; высокое гнусавое хихиканье мистера Фенстермахера; мистер Фули, как приличествует его профессии, смеется редко. Сегодня вечером вряд ли кто-нибудь вообще смеялся. Говорили мало, подавленно; чувствовалось, что каждый мечтает побыстрее развязаться с этим обедом и удрать.
   Когда Винни через вращающуюся дверь вышла из буфетной, в кухне можно было расслышать позванивание льдинок и плеск воды, наливаемой в бокалы, позвякивание серебра по фарфору.
   — Честное слово, Райдер едва прикоснулся к пище, — сказала она. — Напрасно мистер Перри настаивал, чтобы он был там. — Она махнула рукой в сторону столовой. — Он мог бы покушать на кухне или у себя наверху, на подносе, или вообще пообедать вне дома, как миссис Валерия. — В то время как мистер Фенстермахер гостил у Перри, Валерию пригласила на обед миссис Фенстермахер, а потом дамы собирались в кино.
   Винни налила горячий кофе в серебряный кофейник и поставила его на поднос со сливками и сахаром.
   — Винни, — сказала Ада, — когда мистер Анжелини принесет бочонок, поставь поднос на середину стола, чтобы стол не поцарапали.
   — Да, миссис. — Винни толкнула дверь бедром и прошла. Вернувшись к раковине, Ада пыталась загнать возбуждение вовнутрь, отмывая тарелки после обеда.
   Нильс поднялся с кресла. Пятно меркурохрома виднелось у него на щеке, красная полоса там, где царапнула булавка-полумесяц.
   — Нам надо помочь ей, — сказал он, подавая знак Холланду, стоявшему поодаль, выражение лица мечтательное и отсутствующее, капли пота над верхней губой, глаза подернуты пленкой. И опять все тот же Азиатский Взгляд. — Давай, — сказал Нильс, протягивая близнецу кухонное полотенце. — Я буду полоскать, а ты вытирай.
   Блюдце выпало из рук Ады в раковину.
   — Прекрати это наконец! — закричала она, вытирая щеку тыльной стороной ладони. — Подними полотенце!
   Опять появилась Винни и прошла к холодильнику, чтобы достать миску со взбитыми сливками на десерт.
   — Со стола убрано, — доложила она, озадаченная напряженным молчанием в кухне. — Где же Лино? — спросила она, притворяясь, что ничего не заметила. — Мистер Перри просил вас всех зайти, он собирается произнести тост. — Наложив взбитые сливки, она унесла десерт. Нильс смотрел на Аду — бросив работу, та молча ломала руки.
   Задняя дверь широко распахнулась, и вошел Лино Анжелини с винным бочонком на плече. В этот же самый миг вернулась Винни, а следом за ней дядя Джордж.
   — Грандиозный обед, — объявил он — глаза блестят, язык слегка заплетается. — А вот и Лино, прямо по графику. Вноси его, Лино, вноси. Пошли, Ада, Нильс. Время. — Он открыл дверь. — Ты тоже зайди, Винни. Мы хотим, чтобы все семейство было в сборе.
   — Джордж... — Ада колебалась.
   — Пошли, пошли, заходите, — настаивал он самым сердечным тоном. — Это великий вечер. Банкет не может обойтись без тоста, а тоста не будет без семьи.
   Когда остальные вышли, Винни задержалась и тронула Аду за руку.
   — Что у вас тут случилось? — спросила она в замешательстве. — Нильс опять разговаривал сам с собой?
   — Нет, дорогая, — ответила Ада, покачав головой. — Это просто игра.
   Озадаченная Винни следом за ней прошла через буфетную в прокуренную столовую, освещенную дрожащим светом свечей. Центральное украшение стола, большая ваза с фруктами, была сдвинута в сторону. На ее место среди винных бутылок и ждущих тоста бокалов был поставлен серебряный поднос с ножками, а на него — бочонок с вином, выглядевший до странного неуместно. Когда вошла Ада, все члены управы поднялись, — все, кроме мистера Пеннифезера.
   — Это Ада? — спросил он со своего места возле входа в буфетную. Ада подошла к нему, пожала руку, поцеловала в щеку, потом взяла свободный стул и села поодаль от стола, возле китайского чайного столика. Оставив кресло по другую сторону чайного столика Холланду, Нильс встал у стены, в тени, прямо напротив мистера Анжелини, принаряженного по такому случаю.
   Когда Винни подала бокалы, Джордж стал подставлять их под краник и разливать вино. Потом полные до краев бокалы возвращались, каждый на свое место.
   — Вот этот для Винни, — игриво говорил Джордж, передавая бокал Аде. — А этот для Лино. Самый большой.
   Когда мистер Пеннифезер получил свой бокал, он нащупал его ножку и легонько постучал по ней ложечкой, призывая ко вниманию. В комнате все стихло, он встал; опустив плечи, уставившись в стол черными очками, скрывавшими слепоту, он произнес речь:
   — Ну, — сказал он просто, — я рад, что мы собрались здесь. Еще один год прошел, и еще раз мы собрались за столом в доме дедушки Перри. Это был печальный год. Семья понесла много потерь, много печальных утрат. Когда я услышал, что наш обычный обед все-таки состоится, я был удивлен. И были среди нас такие, которых это поразило, возможно, — я не знаю. Но я счастлив, что мы все же встретились, счастлив, что Джордж и Ада настояли на этом. Я думаю, что каждому из нас эта встреча поможет немного приободриться. — Он повернулся в сторону Райдера, который чуть заметно кивнул. — Все мы, не члены этой семьи, мы все... мы чувствуем, что представляем здесь граждан нашего города. И мы хотим сказать, что испытываем чувство глубочайшего соболезнования и сожаления о тех, кого не стало в последние месяцы. Глубочайшего сожаления, можно сказать. И я знаю — мы все знаем, — что члены этой семьи найдут в себе силы подчиниться воле Господа нашего.
   — Аминь, — сказали остальные.
   Его пальцы осторожно скользнули по скатерти, нащупывая бока. Он нашел и поднял его, и все мужчины снова встали.
   — Мы гордимся честью, — продолжал мистер Пеннифезер, — быть друзьями семьи Дедушки Перри, который так много сделал для общества, упорно и доброжелательно. Уотсон Перри был хорошим другом Пиквот Лэндинг, и теперь мы, каждый из нас, собрались здесь в его честь, чтобы принять его пожертвование на городские нужды. Леди и джентльмены, — произнес он с подъемом, — выпьем же в память о Джоне Уотсоне Перри!