Томас Трайон
Другой

   Моей матери и отцу

Часть первая

   Сколько лет мисс Дегрут на самом деле, как вы думаете? Выглядит на шестьдесят, не больше, правда? Насколько я помню, она была здесь всегда — порядочный срок, если посчитать, — а ведь она поступила сюда задолго до меня. Так что можно представить, как старо это вот пятно на потолке, — она утверждает, что пятно уже было, когда она здесь появилась. Да, эта чертова клякса на штукатурке. Протечка. Дождь просачивается сквозь кровлю, понимаете? Но они этого не замечают. Я годами слежу за ними — их пальцем не заставишь пошевелить. Мисс Дегрут утешает меня, говорит, ремонт вот-вот начнется, но они ничего не делают. Мисс Дегрут клякса — то есть на самом деле это пятно от воды — напоминает страну на карте, не могу вспомнить какую, но у нее в памяти возникают географические ассоциации. Развитое у нее воображение, вы не находите? Может быть, какой-то остров? Например, Тасмания. Или Занзибар. Мадагаскар? Нет, в самом деле не помню. Я слышал недавно, что Мадагаскар теперь называют иначе. Странно, неужели это правда? Трудно представить мир без Мадагаскара. Хотя, конечно, это не так уж важно.
   Пятно на потолке растет и темнеет год от году. Большое ржавое пятно с неровными краями. Как то другое пятно, пятно над его кроватью. Черт, как же я забыл об этом! Вы же никогда не видели, наверное, того пятна, но — можете мне поверить — это пятно в этой комнате действительно похоже на то пятно в той комнате. Только мне оно ничуть не напоминает какую-то страну на карте, как внушает мисс Дегрут, оно мне напоминает... можете считать меня психом, но мне оно напоминает лицо. Да, точно — лицо. Видите, глаза, вот здесь, эти два кружочка? А пониже — нос. А тут рот, гляньте, он улыбается краешком губ. Утренняя радость, вот что в этой улыбке. Лицо похоже на... нет, ни на кого оно не похоже, а то вы точно скажете, что я псих.
   Не по сезону сухо в этом году. Который месяц нет дождей, пятно совсем не растет. Но оно вырастет, уверен. Это неизбежно. Смерть, налоги и чертово пятно. Полагаю, если бы это зависело от мисс Дегрут, она бы справилась с пятном, но я убедился, что мисс Дегрут не пользуется здесь большим влиянием. Станут они заботиться о пятне на потолке ради моего удовольствия! Ради моего неудовольствия, лучше сказать. Я недоволен здешними условиями. Почему? Спросите мисс Дегрут, она объяснит. Смешная, веселая, беспомощная мисс Дегрут. (Сколько ей может быть лет? Я даже не знаю ее имени: Хильда? Ольга?) Уверен, рано или поздно весь потолок станет одним большим рыжим пятном — если я проживу достаточно долго. И потом все обрушится прямо на меня. Одно утешает: так долго мне не прожить.
   Вечереет. Видите кусочек неба за окном? (Если, конечно, можно что-нибудь разглядеть сквозь это окно — такое оно грязное.) Но я вижу немного неба. Сиреневое, аметистовое, розовато-лиловое... индиго, может быть, такой голубовато-пурпурный оттенок, как бы слегка выгоревший. Все эти цвета, смесь всех цветов сразу, которую я различаю сквозь пыльное стекло, геометрически точно разделенное на девять прямоугольников крепкими черными прутьями, лежа тут, на койке, уставясь на крохотный кусочек неба (мисс Дегрут считает, что мне полезно лежать здесь, наверху, глядя на крыши и дымовые трубы; может быть, она права. Отсюда видно луну, когда она восходит. Да, я уверен, что различаю лунный свет). Сирень. Аметист. Или лаванда, роза, может быть. Лежа здесь, я наблюдаю, как свет постепенно блекнет, сгущается, — дрожащий, переливчатый свет. Сумеречный, если вы не против поэтических выражений. Нет, я не поэт, ни в коей мере. В нем была поэзия, уверен, но вовсе не потому, что его воображение было сильнее моего. Скоро придут сумерки, и только потом станет совсем темно. Самое одинокое время суток для меня, так болезненно, медленно оно тянется, пока не опустится ночь. То, что французы называют l'heure bleue, время особенной праздничности, веселости, bonhomie — того, что мне совсем недоступно; люди за аперитивом деловито планируют вечерние развлечения: пирушки, свидания, флирт — светлые девичьи фигурки, трепещущие в предвкушении, заполняют бульвары, мерцают в пурпурной полутьме, их отражения колышутся в лужицах света.
   Знаю, что вы сейчас думаете: безумие. Вы думаете: "Он никогда не был в Париже". Вы правы. Никогда. Но ведь на первом этаже в гостиной есть телевизор, и иногда в хронике показывают сцены из жизни Парижа. И я читал книги, видел фильмы. Остальное — мое воображение, согласен. Мисс Дегрут не влияла на меня в данном случае, так же как и он. Да, я нигде не бывал и никогда не побываю. Боюсь, никогда не покину этот маленький, отлично организованный мирок, в котором обитаю. Уединенное место, скажете вы. И опять вы правы. Увы, что тут поделаешь! Я утратил... что? Что это — то, без чего я испытываю чувство потери? Смутное ощущение несчастья, почти недомогание. Думаю, что каким-то странным, ужасным образом я утратил — его.
   Ужасное место. Ненавижу его. Пар рычит в радиаторах, раковины заросли ржавчиной, потолок, как я уже говорил, протекает. Обычно в это время года здесь куда холоднее — холодно, тоскливо, гнусно; суровое местечко. И тихое! В прежние времена даже с такой верхотуры можно было услышать звон трамваев; теперь трамвайную линию убрали, а автобусы шумят куда меньше. Раньше я наблюдал за трамваями; я все вспоминал ту песенку, что сразу напоминала мне про них. Но и трамваев я лишился. Теперь мне здесь вообще нечем заняться. Другие обитатели смеются надо мной, нарочно называют меня неправильным именем, не моим, это ужасно. Нет, я не жалуюсь на жестокое обращение, по крайней мере, не все время. В общем, тут мне обеспечено скучное существование, согласитесь, но мисс Дегрут считает, что так для меня лучше. Доверчивая мисс Дегрут. Юна обещала купить мне трубочного табаку — «Принц Альберт», сорт, который я курю с восемнадцати лет; тридцать лет подряд, вот уже сколько.)
   Темнеет. Небо еще сиреневое. Нет — как клевер; да, клевер, даже чуть темнее. Помню клочок, поросший клевером, у колодца за домом, как она любила клевер — это был ее свадебный букет, вы знаете, — могла долго стоять и смотреть на него, спросите у нее — почему? И почему так долго? Как она любила клевер! Интересно, садила она его там, у колодца, или он рос сам по себе? Не думаю, что кроме нее кто-то еще обращал на клевер внимание.
   Вы слышали про колодец? Темное и таинственное место, где случилось несчастье — одно из многих несчастий, точнее сказать. Повешение. Нет, я не в том смысле — хотя, пожалуй, это было еще ужаснее. Попробуйте вообразить жуткий скрежет ворота, когда цепь начала разматываться, как вертится ржавое колесо, опуская груз вниз, вниз в темноту. Крики о помощи, ужасные, страшные, неистовые крики ярости, ужаса... Нет, я же сказал, это был не тот вид повешения, не настоящая казнь, — хотя, конечно, можно назвать это в каком-то смысле казнью, по крайней мере, задумана была казнь кошки. Холланд не любил кошек. Ненавидел, точнее говоря. Да, кошка — разве я не говорил вам? У нее было странное имя, по-гавайски оно означало Трудность. Любимая Трудность одной старушки. Холланд обмотал цепь вокруг ее горла — чтобы не подняла шум, перетащил Трудность через дорогу и подвесил на крюке колодца. Назло. Но трудность была в том — простите за каламбур, — что заодно он повесил себя самого. Бедный Холланд.
   Нильс, его брат (он играл в индейцев возле насоса), увидел все это, услышал мяуканье — мяу! мя-а-ау! — и прибежал на помощь.
   Ужасная сцена, можете себе представить: кошка царапается, шипит; Холланд дергается как черт, кричит на пару с кошкой, а тело его при этом переваливается через край сруба, животное вместе с ним — мяу! мя-а-ау! — и кое-кто уже вообразил, что Холланд... но нет, сказал он себе, нет, он только ранен. «Помогите! Кто-нибудь помогите! Он ранен! Холланд ранен! Помогите!» Ясно ведь, что еще было время, колодец-то сухой; кошка, жалкая тварь, была мертва, мертвее не бывает, все кончено. Но Холланд — ободранный там и сям, хорош же он был, думаю, неделю страдал, понял, что такое вешать кошек над колодцем. («Ты страдаешь, Холланд? Больно тебе?» — «Конечно, больно, а как ты думаешь!») Но приключения, сказал он, будут продолжаться. Довольно забавные. А в знак честно исполненного долга... Что? Подарок тебе, осел! Видишь, это дар. Дар Холланда; нет, не так: дары, а не дар... И бойся данайцев... самый подходящий к случаю афоризм.
   Кошку жалко.
   Вы ведь не помните ферму Перри, нет? Говорят, ее больше нет. Ничего нет. Колодец заполнился водой и зарос сорняками, но вода в колодце соленая, как слезы. Постройки — большой амбар с яблочным погребом внизу, ледник, весовая, каретный сарай, хлебные закрома, пресс для сидра — все это исчезло. Печальная картина, говорят мне, я бы не узнал ферму сегодня. Лютеране купили ее, дом временно использовали под церковь, но потом и его сломали, а вместо него выстроили новый, больше прежнего. И на крыше телевизионная антенна. Болота осушены, по лугам пролегли шоссе, и там, где мы вброд переходили ручьи, ныне раскинулись улицы — фонари, тротуары отгорожены цепью от проезжей части, у каждого дома гараж на две машины. От прежнего не осталось ничего.
   Это был древний дом, лет двести или более, выстроенный на изогнутой полоске земли, спускавшейся от Вэлли-Хилл Роуд вниз, к речной бухте. Когда-то, в давние дни, тут была процветающая ферма — дедушка Перри и его отец, владевший фермой до него, оба получили прозвище Луковые Короли. Сам я этого не помню, но могу вообразить, как скрипели по гравию дорог повозки на тонких высоких колесах, как капитаны-янки вели суда вверх по реке, чтобы загрузиться луком — обычным полевым луком, тоннами, в мешках из золотистой рогожки, — драгоценный груз для экзотических портов Карибского моря: Ямайка, и Тринидад, и Мартиника. Не было никого состоятельнее Перри в Пиквот Лэндинг.
   Пиквот Лэндинг — уверен, вам не нужно описывать его, — обычный городишко на берегу реки, в Коннектикуте, — маленький, без претензий, почтенный. Тенистые купы роскошных вязов (тогда еще не пораженных датской болезнью), бескрайние тучные нивы — раззолоченные июнем, выжженные сентябрем, дома из досок или кирпича, редко оштукатуренные, иногда — из бревен. Дом Перри — крепкий, большой, беспорядочной постройки. Белые когда-то доски обшивки посерели, краска облезла на зеленых ставнях, обрамляющих высокие окна, заплаканные мутные стекла, покрытые паутиной желоба забиты последними листьями октября. Удобный дом: веранда, портик с колоннами, почти в каждой комнате с высоким потолком — камин, везде кружевные портьеры, даже кровати с балдахинами. На втором этаже пятна сырости на потолке.
   Амбар тоже почтенного возраста, дряхлый, поросший лишайником и плесенью, стоял на пологом холме возле дороги, ведущей к леднику. На коньке крыши — голубятня, купол с четырьмя окнами, самая высокая точка обзора в окрестностях. На пике, увенчивающем коническую крышу голубятни, флюгер — сокол-сапсан, эмблема Перри, — зорко оглядывал местность.
   Со смертью дедушки Перри — сразу после первой мировой войны — ферма практически перестала быть фермой. Кроме наемного работника, старого Лино Анже-лини, не осталось ни одной пары рабочих рук, скот продали, плуги и бороны проржавели насквозь. И Вининг, и его младший брат Джордж не возлагали надежд ни на лук, ни на хлебопашество. Земля пребывала в запустении, ферма умирала, а Вининг каждое утро покидал семью — жену, мальчиков, Холланда и Нильса, Торри, его дочь, — и на своем «Рео» отправлялся в Хартфорд, где у него была процветающая страховая контора. Дом Перри стал к тому времени родным для самой тихой и целеустремленной, самой надежной опоры семьи — Ады Ведриной; когда подросли дети и с ними выросли их запросы, она закрыла собственный дом в Балтиморе и переехала в Пиквот Лэндинг, освободив свою дочь, жену Вининга, от всех хлопот по хозяйству. Джордж уехал в Чикаго, и в 1934 году — год смерти Вининга Перри — весь дом пропитался духом бегства; ледник стал пустой раковиной, амбар под домом тоже опустел, на конюшне лишь пара лошадей, в курятнике одинокий петушок тосковал среди десятка несушек, инструменты без применения висели в кладовке мистера Анжелини, и лишь пресс для сидра оставался на ходу, выжимая по осени сок из фруктов, слишком побитых для того, чтобы продать их или съесть самим.
   Возможно, вы читали о несчастном случае в ту холодную ноябрьскую субботу — Вининг Перри, отец двенадцатилетних Холланда и Нильса, встретил свою смерть, когда таскал тяжелые корзины в подпол амбара, в яблочный погреб, на зимнее хранение. Согласитесь — ужасная трагедия. Восемь месяцев спустя после похорон Вининга игры в погребе были все еще под запретом. Но пришел июнь, кончились занятия в школе, с дисциплиной покончено, история и география задолго до дня летнего солнцестояния заброшены, в саду и в поле пора бурного созревания, и в послеполуденный час так приятно было пробраться в яблочный погреб вопреки всем запретам. Как холодно, и темно, и тихо там было! Какими тайнами веяло! В погребе в любое время года сохранялось странное очарование — оно прямо-таки чувствовалось в воздухе, и не только потому, что Смерть показала здесь свое лицо.
   Я много чего рассказывал мисс Дегрут об яблочном погребе. Комната с привидениями, говорит она, — она права. Глубоко под землей, стены обшиты тиком, без электрического освещения — погреб был поистине таинственным местом. Шесть месяцев в году, с октября по март, здесь рядами стояли корзины, полные яблок; связки лука висели на стропилах вместе с гирляндами сушеного перца; на полках — горы свеклы, пастернака, турнепса. Но с марта по октябрь, когда полки пустели, погреб наполнялся иным, фантастическим содержанием. Мальчишеское воображение населяло его королями, придворными, злодеями... Сцена, замок, тюрьма — вот какие семена были посеяны там, внизу, таинственно прорастая ночами, как грибы. И стены погреба запросто расступались во все стороны, потолок уходил в безвоздушное пространство, и воля растворяла камень, деокторево и известь.
   Но тогда, в июне, когда вся бесконечная протяженность лета еще лежала перед тобой как на ладони, когда тебя так и тянуло в сказочное подземелье, погреб был под запретом, надо было хитрить, чтобы не попасться. У тебя были спички в жестянке из-под табака «Принц Альберт» и огарок свечи, воткнутый в горлышко бутылки. Все дышало смертельной тайной, ты напряженно вслушивался, уши торчком, в страхе разоблачения, в каждом шорохе тебе мерещились Изменник, Великан, Бродячий Ужас...

1

   — Стой! — крикнул Нильс, и музыка резко оборвалась — гнусавое завывание, от которого звенело в ушах и становилось не по себе. — Слушай! Наверху кто-то есть. Ты понял? Слушай!
   — Псих.
   — Холланд — слушай! — настаивал он, голос его дрожал от ужаса. Поспешно схватил свечу, задул, опрокинув бутылку, заменявшую подсвечник; бутылка покатилась, звонкое эхо разнеслось по погребу.
   Кто-то был там, разгуливая наверху, это точно. Кто-то очень старался, чтобы его не услышали. Кто-то — ябеда и наушник, вечно из-за него неприятности. Почти беззвучны были его шаги, настолько беззвучны, что лицо Нильса перекосило от напряжения, так он старался их расслышать. Коварен был этот Кто-то наверху, нарочно ходил босиком или в мягких резиновых тапочках.
   — Ты псих. Чушь! Никого нет. — Нильс не мог видеть брата, но угадывал в голосе знакомое отточенное острие насмешки. Нильс бессознательно почесал ладонь, закапанную горячим воском.
   — Наверху кто-то есть, — возразил он твердо. — Кто-то...
   Кто-то живой, хотел он сказать; по крайней мере, он надеялся, что там живой человек, а не призрак.
   — Туп, как клоп.
   — Нет, сэр! — парировал Нильс; он беспокойно гримасничал, подняв лицо к доскам настила. Вот снова послышались эти тайные, вызывающие дрожь, вкрадчивые шаги. Он ждал жалобного протеста железных петель, который неминуемо должен был последовать.
   Тишина. Шаги не ускорились и не замедлились, их просто не стало. И тут же донесся слабый глухой двойной стук по крышке люка, и он представил, как Кто-то опустился на колени, приник головой к люку, приставил ладонь к уху, ухо к крышке люка и вслушивается...
   Он затаил дыхание.
   Кто-то уходил, шел на цыпочках прочь от люка; доски потрескивали. Вот Кто-то совсем ушел. Фу-у... Нильс вдохнул страх, будто экзотический аромат, его трясло от напряжения.
   — Нянг-данг-га-данг-друмм-друмм-данг-да...
   Гадство, опять он со своей гармоникой, идиотская песенка Матушки Гусыни. Столько раз слышал ее, что выучил наизусть.
   Скажи, где Вавилон стоит?
   За тридевять земель...
   Дойду, пока свеча горит?
   Дойдешь — шагай смелей.
   Нянг-данг-га-данг...
   Издевательский веселенький припевчик, прекрасно подходящий для губной гармошки. Вот он опять, спотыкающийся рефрен:
   Кто быстро и легко бежит -
   Дойдет, пока свеча горит. Нянг-данг-га-данг-га-данг!
   Проклятая Матушка Гусыня.
   И следом злобное шипение Холланда:
   — Ни-ильсс... Ни-и-ильссс Алек-сссан-дер Пер-ри...
   Гадство! Александер — в честь Александры, его матери, что-то девчачье слышалось в этом имени.
   — Ни-ильсс Алек-ссандер...
   Нильс сдался.
   — Что? — спросил он Холланда.
   — Что? — Они сидели в темноте. — Свет зажги, осел!
   Нильс встал на колени, нашарил на полу бутылку. Достал из жестянки «Принц Альберт», спрятанной за пазухой, большую хозяйственную спичку и чиркнул ею по сырому камню. Фосфорная головка отлетела, не загоревшись.
   — Не смог, не смог, не смог! — дразнился Холланд.
   — Я сделаю с двумя. — Нильс взял пару спичек, сложил их головками вместе и чиркнул. Они с шипением вспыхнули. Он погасил одну, другую поднес к фитилю. Язычок пламени резко поднялся, дымно-голубой, затем, набрав кислорода, разгорелся оранжевым. Стал ярче, просвечивая сквозь ладонь: кончики пальцев покрылись позолотой, ладонь окрасилась киноварью. Коленопреклоненная фигура Нильса отбросила на грязный пол колеблющуюся тень, тень встала, выросла, поднялась по неровной стене — побелка там и сям отстала, будто кожа прокаженного. Колени ощущали приятный холодок камней; кислый запах фосфора смешался в ноздрях с запахом пыли и плесени, засохших гнилых фруктов, разбросанных повсюду.
   — Готово! — Он любовался эффектом освещения, сидя на корточках по-индейски, почесывая коленки. Зловеще возвышался в углу членистый ящер — неровная стопа корзин у стены. Вытесанные вручную крепкие балки, расположенные на расстоянии вытянутой руки друг от друга, поддерживали потолок, снизу их подпирали тиковые V-образные стойки; следы тесла пересекались под острым углом, в пересечениях скапливались бусинки янтарного света. Меж двумя центральными балками на высоту двенадцати футов к люку вела узкая деревянная лестница, через люк можно было попасть на устроенный в амбаре ток. Внизу была еще дверь из побеленных досок, ее называли Дверью Рабов, через нее можно было выйти в подземный проход между погребом и каретным сараем.
   Нахмурившись, Нильс вытащил из кармана хамелеона на красивой серебряной цепочке. Он сунул ящерицу за пазуху вместе с табачной жестянкой и пополз к опрокинутому ящику, притаившемуся в углу за корзинами. Ящик был набит старыми журналами с растрепанными страницами.
   Он вытащил один, вернулся к огню, повернул обложку к свету. Мужчина на обложке боролся со стаей злобных волков, слюна капала с их клыков на снег, когда они терзали собачью упряжку, безнадежно запутавшуюся в постромках нарт.
   — "Док Сэвидж и Снежное Королевство в Акалуке", — прочел Нильс вслух. Щурясь от пламени свечи, он вглядывался в темноту. — Холланд!
   — Что?
   — Помнишь, у меня была идея? Насчет снега.
   — Снег, — хихикнул Холланд. Вечно он хихикает.
   — Ну да. Как Док Сэвидж и Снежное Королевство. Помнишь снежную тундру? Если у нас будет снег, мы можем устроить собственное Снежное Королевство здесь, внизу.
   — Как? — В голосе звучала мягкая насмешка.
   — Запросто. С помощью тростника.
   — Тростника? Ты хочешь сказать — камыша? — Хохот.
   — Ну да — камыша. Хорошая идея, ничего смешного. Если мы пойдем к реке и нарежем метелок камыша, у нас будет снег все лето. Снежное Королевство, а? — Он внимательно вглядывался в лицо Холланда, пока тот обдумывал его мысль; обычно тот единолично принимал решения.
   И вот Нильс увидел, как Холланд многозначительно подмигнул ему. Снежное Королевство признано осуществимым. Он испытывал облегчение; умница, назвал его Холланд. И все же он чувствовал, что, сколько бы ни вглядывались они друг в друга при мерцающем свете свечи, сквозь дымный полумрак погреба, они не станут ближе, и, думая так, он страстно возжелал этого. Холланд был в своей любимой розовой рубашке и шортах цвета хаки с закатанными штанинами. Глаза его светились издали, как у кошки. Серые, как у всех Перри, спокойные, глубоко посаженные, глядящие из-под выбеленной солнцем челки. Уголки глаз приподняты под темными изогнутыми бровями, отчего лицо походит на восточную маску; можно подумать, что он пришел с ордами Чингисхана из степей Татарии.
   Нильс положил журнал обратно в ящик и вернулся на место. Рассеянно разглядывал он пальцы руки, которая, будто живя собственной жизнью, ползла по рубашке. Вот кольнуло там, где коготок хамелеона царапнул ему живот, он тихо присвистнул сквозь зубы. Нащупал под рубашкой табачную жестянку, откинул крышку и выложил в круг света свои сокровища: несколько спичек, колючий конский каштан, аккуратный сверток из нескольких слоев голубой папиросной бумаги — в нем лежала Вещь — и золотой перстень.
   Он вытянул палец и с трудом надел перстень, глядя на него с обожанием. Кумир мой, сказал бы отец. Как мягко светится он в лучах света, каким тяжелым кажется на руке! Драгоценность, сокровище Мидаса. На печатке выгравирована эмблема: хищноклювый сокол. Нильс повернул перстень, внимательно изучая тонкий серебряный шов в том месте, где ободок был разрезан, чтобы подогнать на палец поменьше. «Они думают, что это ястреб, но это не так, это сапсан». Он рассеянно ощупывал голубой бумажный сверток.
   — Перстень для Перри. Это мой сапсан, так ведь? — спросил он, будто нуждался в подтверждении.
   — Твой, — кивнул Холланд. — Мы подписали пакт.
   Нильс ласкал золото на пальце. Да, именно пакт: перстень мой. Это часть Тайны.
   Гадство! Очнись ты — они снова слышны, те же шаги. Только теперь они тут, внизу, за дверью, выходящей в проход. Нильс застыл.
   — Пришел! — прошептал он. — Я слышу его! Быстро — прячься! — Собрав вещи с пола — голубой сверток, каштан, несколько спичек, — побросал их в жестянку, спрятал за пазуху. — Прячься! — прошипел он, ныряя в щель между корзинами, где уже прятался Холланд. — Погоди — свеча! — Он собирался задуть ее, когда рывком распахнулась Дверь Рабов и пришелец возник на пороге. Взгляд Нильса проследовал от пары кед к паре круглых глаз, моргающих за стеклами в тонкой стальной оправе.
   «Ага! Пойман с поличным!» — вот что должен был крикнуть любой на месте пришельца. Но только не этот тип. Стоя в дверях, Рассел Перри тихо хрюкнул:
   — Ух-ху... ты здесь играешь. Ты ведь знаешь, что тебе не разрешают — никому не разрешают ходить сюда! — Когда кузен Рассел произносил свое неизменное «ух-ху», он становился похож на смешного толстого поросенка. Нильс бросил взгляд туда, где за корзинами таился Холланд. Холланд называл Рассела поросенок Нуф-Нуф, так звали поросенка в одной из детских книжек, одного из тех жирных поросят, что в праздник подают на блюде с яблоком во рту. Бедный Нуф-Нуф. Бледное лицо Рассела летом некрасиво обгорало на солнце, под рубашкой, как у девчонки, тряслись маленькие груди. Рассел — урод.
   Когда дядя Джордж и тетя Валерия приехали на похороны отца, они взяли с собой Рассела — да так все вместе и остались, дядя Джордж и тетя Валерия в лучшей угловой спальне в передней части дома, Рассел в запасной комнатушке сзади. Ему вскоре должно было исполниться пятнадцать. Рассел («Рессел, — произносила тетушка Ви, — Рессел, милый, не забудь калоши... Рессел температурит сегодня, я не пущу его в школу...») был бледный и толстый городской мальчишка. Лишенный Чикаго, он возненавидел Пиквот Лэндинг и всех его обитателей. Ненавидел одноклассников и всех горожан, родственников и пуще остальных — двоюродных братьев. В декабре он проткнул Холланду палец карандашом (когда ранка зажила, под кожей остался четкий голубой след острия), а в феврале порезал. Нильсу руку так, что пришлось накладывать швы. Вездесущий, вечно болтался под ногами, сея раздор, выслеживая и шпионя, Рассел Перри, возомнивший себя равным законным обитателям дома. Блеск стекол мешал видеть выражение глаз, но можно было быть уверенным, что прячущийся за толстыми линзами косой взгляд живо обшарил весь яблочный погреб: огарок в бутылке из-под «Колы», ящик с журналами, рассыпанные спички, перстень...
   Перстень!
   Нильс быстро повернул перстень печаткой внутрь, зажал в кулаке, — однако недостаточно быстро, чтобы Рассел не заметил.
   — Что это? — спросил он.
   Нильс не отвечал; он мысленно внушал Расселу, чтобы тот забыл об этом: «Тебе же будет лучше, можешь мне поверить».
   — Почему ты не пускаешь меня? Если тебе можно играть здесь, значит, и мне можно.
   Нильс постарался улыбнуться поприветливей:
   — Ладно, Рассел, пожалуйста. Заходи, если хочешь.
   Тот осторожно отступил.
   — Ничего у тебя не выйдет, — сказал он. — Знаю я, чего ты хочешь. Дашь мне войти и запрешь тут. Как Холланд в тот раз. — Испуганно моргая, он отступил на безопасное расстояние; Нильс надеялся, что он не заметил, где прячется Холланд.