Страница:
Что касается Шпрингера, то он умер так же, как Пьер Броссолет…80
В декабре 1941 года он поселился с женой — Флорой Велертс — в Лионе, о чем я уже упомянул. Там он продолжал активную деятельность. Он подружился с Балтазаром, бывшим бельгийским министром, и консулом Соединенных Штатов и через них нашел новые источники информации. Это был поистине неутомимый борец. Он погиб смертью героя, сражаясь с гестаповцами, не выпуская оружия из рук.
Я разыскал Шпрингера в апреле и посоветовал ему вести себя поосторожней. Но он ничего не хотел слушать и попросил у меня шифр, который я ему дал.
— А какже аппаратура? — спросил я его.
— У меня есть все, что нужно, мои американские друзья снабдили меня передатчиком. Это настоящее маленькое чудо!
В октябре (когда мы уже знали, что вторжение в Южную зону Франции вопрос недель) я возвратился в Лион. И снова настоятельно посоветовал Шпрингеру максимальную осторожность. Но на этот раз он прямо-таки завелся:
— Я хорошо понимаю, что Флора (его жена) и я могли бы уехать в Соединенные Штаты! Но я от такого варианта отказываюсь, и она тоже! Разве солдаты на передовой могут себе позволить отступить перед опасностью? Нет, конечно! Вот и мы должны поступать так, как они!.. Я боец переднего края и должен действовать до последнего дня, а если они придут, то я уж как-нибудь встречу их не с пустыми руками!
Шпрингер перевез свою рацию в небольшую деревню, в семнадцати километрах от Лиона. Там он подключил ее к кабелю высокого напряжения, проложенного поблизости…
— Если они придут, — уточнил он, — ладно, пусть! — тогда все здесь взлетит на воздух!
Но осуществить это ему не довелось — не хватило времени.
Однажды поздним вечером Шпрингер шел на свою лионскую квартиру, которую снимал с женой. Супруги договорились о каком-то условном знаке в окне, указывающем, можно ли ему подняться наверх или нельзя…
Кругом темно, все огни погашены, значит, следует поостеречься. Но инстинкт самосохранения не срабатывает, он поднимается по лестнице, правда держа револьвер наготове — все-таки тень беспокойства остается, — вдруг там гестаповцы. Ну да черт с ними — он готов пойти на риск. Он открывает дверь. Гестаповцы здесь, их много. Они сидят, стоят, жмутся друг к другу, словно черные мокрицы. Он стреляет в сбившиеся тела, ранит двоих, пытается проглотить капсулу с цианистым калием, которую всегда имеет при себе…
Ночь он проводит в Лионе под стражей, а днем его перевозят в Париж, в тюрьму Френ. Четверо суток пыток. Но хоть осатаней от боли — все равно ничего говорить нельзя. А если в полузабытьи? Не дай бог! Шпрингер кончает жизнь самоубийством — при переходе через галерею на пятом этаже он внезапно перемахивает через перила лестничной клети, срывается а пустоту и разбивается насмерть. Было это в день рождества 1942 года.
Брат и двоюродная сестра Шпрингера Ивонна узнали про обстоятельства его смерти лишь после войны, читая «Книгу о храбрости и страхе» полковника Реми. Во втором томе этой работы, на 27-й странице, можно прочитать: «День рождества начался с самоубийства. Доведенный до отчаяния человек прыгнул через перила верхней тюремной галереи. До слуха многих заключенных донесся глухой звук удара тела о пол…» Здесь все правильно, кроме одного: Шпрингер бросился вниз не от отчаяния, но ради того, чтобы любой, даже такой страшной, ценой предотвратить дачу показаний под пыткой. Я знал его достаточно хорошо и с уверенностью могу свидетельствовать: да, он был так храбр, что мог добровольно пойти на смерть. Он встретил гестаповцев с револьвером в руке, он пытался отравиться. И его последний поступок в тюрьме Френ вполне соответствует геройскому духу этих действительно образцовых борцов, умирающих с оружием в руках. Его труп был эксгумирован, опознан и перезахоронен в семейном склепе. Мой друг Шпрингер был посмертно удостоен высокой награды бельгийского правительства.
В том же Лионе, где гестапо возглавлял скандально известный Барби, были арестованы Жозеф Кац, брат Гилеля, и мой давнишний друг Шрайбер. Ни тот, ни другой не были членами «Красного оркестра». Правда, Жозеф предлагал нам свои услуги, но я отказал ему, ибо не хотел, чтобы два брата, выходцы из очень близкой мне семьи, одновременно рисковали жизнью.
Как и многих других моих соратников по подпольной борьбе, Шрайбера я знал по Палестине. Пламенный коммунист, но не конформистского толка, он не боялся выступать с критическими высказываниями, раздражавшими доктринеров. Ему не разрешили поехать сражаться в Испанию, куда он просился добровольцем, под предлогом, будто он-де недостаточно строго придерживается официальной линии партии.
Одной из первый моих забот в самом начале моего пребывания в Париже летом 1940 года была попытка разыскать его. Шрайбер был на редкость активным и, как говорят, ангажированным человеком, и я понимал, что бездействовать он просто не может. Через некоторое время я узнал от его жены, что еще в 1939 году он завел магазин по скупке подержанных автомобилей. Это предприятие должно было служить ему крышей на случай войны. Московский Центр заинтересовался им и командировал к нему молодого офицера, который, как ни странно, откликался на имя «Фриц» и для вида выполнял обязанности директора этого автомагазина.
К сожалению, Фриц оказался менее одаренным, нежели другие представители нашей дирекции. Однажды осенью 1939 года два полицейских инспектора заявились в гараж с ординарным проверочным визитом (вероятно, Шрайбера внесли в картотеку иностранцев). И тогда наш молодой офицер, прибывший в Париж со спецзаданием и находившийся в этот момент в заднем помещении, струхнул, быстренько выскочил из окна и — какая сообразительность! — побежал прятаться в советское посольство. Там он с ходу рассказал, как только что спасся от «полицейской облавы».
Сотрудник посольства, с которым Фриц был связан, оказался «виртуозом» секретной службы примерно того же пошиба. Он не додумался ни до чего более разумного, чем сразу же записать в свой блокнот телефон и адрес автомагазина Шрайбера. Находясь под наблюдением французской контрразведки, как, впрочем, и все остальные служащие посольства, он через несколько часов был под каким-то предлогом на неделю задержан и обыскан.
И вот логическое следствие всех этих откровенно любительских неосторожностей: после подписания советско-германского пакта французские власти арестовали Шрайбера и выслали в лагерь Вернэ. Когда пришли немцы, Шрайбер все еще был на положении интернированного. Я решил устроить ему побег. Генерал Суслопаров, которого я известил о своем намерении (напоминаю: Суслопаров был советским военным атташе в Виши), ответил, что предпочитает действовать на законных основаниях и что ему нетрудно внести имя Шрайбера в список задержанных советских граждан, который он собирался представить немцам на предмет освобождения. Шрайбера действительно выпустили, но в момент вступления Германии в войну против Советского Союза он находился в Марселе, где в это время жила его жена Регина и дочь. Шрайбер ушел в подполье. А потом его либо пристрелили при аресте, либо бросили в концлагерь. Известно лишь то, что после войны он так нигде и не появился.
Жозеф Кац умер в ссылке. И если я как-то связываю эти два случая, то только лишь потому, что, по-моему, и в том и в другом действовал один и тот же осведомитель, а именно Отто Шумахер. Он принадлежал к той небольшой группе сомнительных людишек, которые по приказу противника внедряются в ту или иную сеть, чтобы подорвать ее изнутри. Шумахер как раз и был таким провокатором гестапо, пробравшимся в «Красный оркестр». Это он арендовал квартиру, на которой был арестован Венцель. Вопреки ожиданиям, его самого тогда и пальцем не тронули. После ликвидации бельгийской группы он приезжает в Париж и поселяется у Арлетты Юмбер-Ларош, выполняющей функции связной между мною и Гарри Робинсоном. В ноябре 1942 года, нарушив мой официальный запрет, он прибывает в Лион, где входит в контакт со Шпрингером (чей геройский конец я уже описал) и с Жерменой Шнайдер.
В декабре Шумахер возвращается к Арлетте и просит ее организовать встречу с Робинсоном (читатель помнит, что последний тоже будет арестован немцами при помощи необычайно многочисленной опергруппы). Арлетта сначала колеблется, но затем соглашается познакомить его с нашим другом. Сама она тоже исчезла навсегда.
Арлетта Юмбер-Ларош, член «Красного оркестра», влюбилась в замаскированного информатора Гиринга и его шайки. То была очаровательная девушка большого душевного благородства, оставившая после себя прекрасные стихи.[В 1946 году в издательстве «Эдисьон Реалите» вышел сборник ее стихов с предисловием Шарля Вильдрака. «…В течение лета 1941 г. Арлетта Юмбер-Ларош стала приходить ко мне и показывать свои стихи, — писал Ш. Вильдрак. — От меня она ожидалаих критического разбора и советов… Как-то в конце 1942 г. она оставила у моей консьержки большой конверт. В нем были все ее стихотворения. Она дове — рила их мне для сохранения. Остается только гадать, почему именно мне. Больше я еене видел…» Арлетта, несомненно, предчувствовала свою гибель. Весной 1939 года она писала:
Я тоже желаю оставить на земле свой аромат
И сделать так, чтобы люди,
чтобы братья
Вспоминали обо мне. — Прим. авт.
18. ОСОБЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ
19. «ВОЗМЕЗДИЕ НЕ ЗА ГОРАМИ!»
В декабре 1941 года он поселился с женой — Флорой Велертс — в Лионе, о чем я уже упомянул. Там он продолжал активную деятельность. Он подружился с Балтазаром, бывшим бельгийским министром, и консулом Соединенных Штатов и через них нашел новые источники информации. Это был поистине неутомимый борец. Он погиб смертью героя, сражаясь с гестаповцами, не выпуская оружия из рук.
Я разыскал Шпрингера в апреле и посоветовал ему вести себя поосторожней. Но он ничего не хотел слушать и попросил у меня шифр, который я ему дал.
— А какже аппаратура? — спросил я его.
— У меня есть все, что нужно, мои американские друзья снабдили меня передатчиком. Это настоящее маленькое чудо!
В октябре (когда мы уже знали, что вторжение в Южную зону Франции вопрос недель) я возвратился в Лион. И снова настоятельно посоветовал Шпрингеру максимальную осторожность. Но на этот раз он прямо-таки завелся:
— Я хорошо понимаю, что Флора (его жена) и я могли бы уехать в Соединенные Штаты! Но я от такого варианта отказываюсь, и она тоже! Разве солдаты на передовой могут себе позволить отступить перед опасностью? Нет, конечно! Вот и мы должны поступать так, как они!.. Я боец переднего края и должен действовать до последнего дня, а если они придут, то я уж как-нибудь встречу их не с пустыми руками!
Шпрингер перевез свою рацию в небольшую деревню, в семнадцати километрах от Лиона. Там он подключил ее к кабелю высокого напряжения, проложенного поблизости…
— Если они придут, — уточнил он, — ладно, пусть! — тогда все здесь взлетит на воздух!
Но осуществить это ему не довелось — не хватило времени.
Однажды поздним вечером Шпрингер шел на свою лионскую квартиру, которую снимал с женой. Супруги договорились о каком-то условном знаке в окне, указывающем, можно ли ему подняться наверх или нельзя…
Кругом темно, все огни погашены, значит, следует поостеречься. Но инстинкт самосохранения не срабатывает, он поднимается по лестнице, правда держа револьвер наготове — все-таки тень беспокойства остается, — вдруг там гестаповцы. Ну да черт с ними — он готов пойти на риск. Он открывает дверь. Гестаповцы здесь, их много. Они сидят, стоят, жмутся друг к другу, словно черные мокрицы. Он стреляет в сбившиеся тела, ранит двоих, пытается проглотить капсулу с цианистым калием, которую всегда имеет при себе…
Ночь он проводит в Лионе под стражей, а днем его перевозят в Париж, в тюрьму Френ. Четверо суток пыток. Но хоть осатаней от боли — все равно ничего говорить нельзя. А если в полузабытьи? Не дай бог! Шпрингер кончает жизнь самоубийством — при переходе через галерею на пятом этаже он внезапно перемахивает через перила лестничной клети, срывается а пустоту и разбивается насмерть. Было это в день рождества 1942 года.
Брат и двоюродная сестра Шпрингера Ивонна узнали про обстоятельства его смерти лишь после войны, читая «Книгу о храбрости и страхе» полковника Реми. Во втором томе этой работы, на 27-й странице, можно прочитать: «День рождества начался с самоубийства. Доведенный до отчаяния человек прыгнул через перила верхней тюремной галереи. До слуха многих заключенных донесся глухой звук удара тела о пол…» Здесь все правильно, кроме одного: Шпрингер бросился вниз не от отчаяния, но ради того, чтобы любой, даже такой страшной, ценой предотвратить дачу показаний под пыткой. Я знал его достаточно хорошо и с уверенностью могу свидетельствовать: да, он был так храбр, что мог добровольно пойти на смерть. Он встретил гестаповцев с револьвером в руке, он пытался отравиться. И его последний поступок в тюрьме Френ вполне соответствует геройскому духу этих действительно образцовых борцов, умирающих с оружием в руках. Его труп был эксгумирован, опознан и перезахоронен в семейном склепе. Мой друг Шпрингер был посмертно удостоен высокой награды бельгийского правительства.
В том же Лионе, где гестапо возглавлял скандально известный Барби, были арестованы Жозеф Кац, брат Гилеля, и мой давнишний друг Шрайбер. Ни тот, ни другой не были членами «Красного оркестра». Правда, Жозеф предлагал нам свои услуги, но я отказал ему, ибо не хотел, чтобы два брата, выходцы из очень близкой мне семьи, одновременно рисковали жизнью.
Как и многих других моих соратников по подпольной борьбе, Шрайбера я знал по Палестине. Пламенный коммунист, но не конформистского толка, он не боялся выступать с критическими высказываниями, раздражавшими доктринеров. Ему не разрешили поехать сражаться в Испанию, куда он просился добровольцем, под предлогом, будто он-де недостаточно строго придерживается официальной линии партии.
Одной из первый моих забот в самом начале моего пребывания в Париже летом 1940 года была попытка разыскать его. Шрайбер был на редкость активным и, как говорят, ангажированным человеком, и я понимал, что бездействовать он просто не может. Через некоторое время я узнал от его жены, что еще в 1939 году он завел магазин по скупке подержанных автомобилей. Это предприятие должно было служить ему крышей на случай войны. Московский Центр заинтересовался им и командировал к нему молодого офицера, который, как ни странно, откликался на имя «Фриц» и для вида выполнял обязанности директора этого автомагазина.
К сожалению, Фриц оказался менее одаренным, нежели другие представители нашей дирекции. Однажды осенью 1939 года два полицейских инспектора заявились в гараж с ординарным проверочным визитом (вероятно, Шрайбера внесли в картотеку иностранцев). И тогда наш молодой офицер, прибывший в Париж со спецзаданием и находившийся в этот момент в заднем помещении, струхнул, быстренько выскочил из окна и — какая сообразительность! — побежал прятаться в советское посольство. Там он с ходу рассказал, как только что спасся от «полицейской облавы».
Сотрудник посольства, с которым Фриц был связан, оказался «виртуозом» секретной службы примерно того же пошиба. Он не додумался ни до чего более разумного, чем сразу же записать в свой блокнот телефон и адрес автомагазина Шрайбера. Находясь под наблюдением французской контрразведки, как, впрочем, и все остальные служащие посольства, он через несколько часов был под каким-то предлогом на неделю задержан и обыскан.
И вот логическое следствие всех этих откровенно любительских неосторожностей: после подписания советско-германского пакта французские власти арестовали Шрайбера и выслали в лагерь Вернэ. Когда пришли немцы, Шрайбер все еще был на положении интернированного. Я решил устроить ему побег. Генерал Суслопаров, которого я известил о своем намерении (напоминаю: Суслопаров был советским военным атташе в Виши), ответил, что предпочитает действовать на законных основаниях и что ему нетрудно внести имя Шрайбера в список задержанных советских граждан, который он собирался представить немцам на предмет освобождения. Шрайбера действительно выпустили, но в момент вступления Германии в войну против Советского Союза он находился в Марселе, где в это время жила его жена Регина и дочь. Шрайбер ушел в подполье. А потом его либо пристрелили при аресте, либо бросили в концлагерь. Известно лишь то, что после войны он так нигде и не появился.
Жозеф Кац умер в ссылке. И если я как-то связываю эти два случая, то только лишь потому, что, по-моему, и в том и в другом действовал один и тот же осведомитель, а именно Отто Шумахер. Он принадлежал к той небольшой группе сомнительных людишек, которые по приказу противника внедряются в ту или иную сеть, чтобы подорвать ее изнутри. Шумахер как раз и был таким провокатором гестапо, пробравшимся в «Красный оркестр». Это он арендовал квартиру, на которой был арестован Венцель. Вопреки ожиданиям, его самого тогда и пальцем не тронули. После ликвидации бельгийской группы он приезжает в Париж и поселяется у Арлетты Юмбер-Ларош, выполняющей функции связной между мною и Гарри Робинсоном. В ноябре 1942 года, нарушив мой официальный запрет, он прибывает в Лион, где входит в контакт со Шпрингером (чей геройский конец я уже описал) и с Жерменой Шнайдер.
В декабре Шумахер возвращается к Арлетте и просит ее организовать встречу с Робинсоном (читатель помнит, что последний тоже будет арестован немцами при помощи необычайно многочисленной опергруппы). Арлетта сначала колеблется, но затем соглашается познакомить его с нашим другом. Сама она тоже исчезла навсегда.
Арлетта Юмбер-Ларош, член «Красного оркестра», влюбилась в замаскированного информатора Гиринга и его шайки. То была очаровательная девушка большого душевного благородства, оставившая после себя прекрасные стихи.[В 1946 году в издательстве «Эдисьон Реалите» вышел сборник ее стихов с предисловием Шарля Вильдрака. «…В течение лета 1941 г. Арлетта Юмбер-Ларош стала приходить ко мне и показывать свои стихи, — писал Ш. Вильдрак. — От меня она ожидалаих критического разбора и советов… Как-то в конце 1942 г. она оставила у моей консьержки большой конверт. В нем были все ее стихотворения. Она дове — рила их мне для сохранения. Остается только гадать, почему именно мне. Больше я еене видел…» Арлетта, несомненно, предчувствовала свою гибель. Весной 1939 года она писала:
Я тоже желаю оставить на земле свой аромат
И сделать так, чтобы люди,
чтобы братья
Вспоминали обо мне. — Прим. авт.
18. ОСОБЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ
25 ноября 1942 года, после первого ночного допроса, перед Гирингом встает проблема о моем дальнейшем содержании. В этой проблеме два аспекта — где содержать и как содержать?
Он должен придумать и найти достаточно изолированное место, где тайна моего ареста может быть сохранена и где будут выполняться все условия, при которых я не смогу ни сбежать — уж это элементарно! — ни сообщаться с внешним миром.
Последний момент имеет немаловажное значение, когда речь идет о расследовании деятельности «Красного оркестра». В этом отношении зондеркоманда потерпела крупные неудачи. Ей никогда не удавалось полностью изолировать наших арестованных разведчиков. Нельзя забывать, что в тюрьмах во времена оккупации сохранилась часть надзирателей довоенной поры. И совсем нередки были случаи, когда они давали ту или иную информацию движению Сопротивления, переправляли различные послания, а иной раз просто входили в состав какой-нибудь разведывательной сети. Я уже рассказывал, как надзиратели тюрьмы Сен-Жиль в Брюсселе держали нас в курсе событий, касавшихся судьбы арестованных на улице Атребатов.
Заключенные из французской группы «Красного оркестра» находились в специальном отделении тюрьмы Френ. При перевозках на головы им надевали капюшоны. Было строго запрещено менять место их нахождения внутри тюрьмы. Ни тюремная администрация, ни даже другие оккупационные инстанции третьего рейха не знали, кто они, эти заключенные. Каждый член зондеркоманды занимался одним или несколькими точно определенными арестантами и не имел права интересоваться другими. После моего ареста все меры предосторожности в отношении вас были еще больше усилены.
Прибыв в Париж в начале октября, зондеркоманда обосновалась, как я уже говорил, на улице де Соссэ, на пятом этаже здания, где до войны размещалась штаб-квартира французской Сюртэ. 26 ноября меня провели на первый этаж, где некогда находился финансовый отдел полиции. Здесь Гиринг хотел содержать меня «инкогнито». По его указанию для меня, как «особого заключенного», две большие комнаты были переоборудованы в своеобразную тюремную камеру. Первую комнату разгородили решеткой, в которой была устроена дверца. С одной стороны поставили стол и два стула для двух унтер-офицеровСС,призванных стеречь меня круглосуточно. Другая сторона была отведена для меня, здесь поставили койку, стол, два стула. Зарешеченное окно выходило в сад. Входную дверь укрепили стальной плитой.
Через два-три дня в Берлине разработали распорядок и режим моего содержания, а также определили обязанности охранников. Это был подлинный шедевр чисто немецкого бюрократизма. В частности, охранникам запрещалось обращаться ко мне или отвечать на мои вопросы.
Вскоре после «въезда в новую квартиру» Гиринг представил меня Вилли Бергу, которому было специально поручено заниматься мною. Он мог приходить в любой момент, разговаривать со мной как ему вздумается и ведал моим питанием, которое доставлялось трижды в день из ближайшей военной столовой. Ежедневно он сопровождал меня во время прогулки во внутреннем дворе.
Вилли Берг будет занимать важное место в дальнейшем развитии этой истории… Невысокого роста, приземистый, с сильными руками, которыми в случае надобности мог в любое время воспользоваться, он с трудом нес бремя своих пятидесяти лет. При среднем умственном развитии Берг был словно нарочно приспособлен к вторым ролям, которые с рвением исполнял под началом Гиринга. Друг и доверенное лицо начальника зондеркоманды, он был единственным, с кем тот делился тайнами и своими честолюбивыми замыслами, единственным, посвященным в глубинную суть дел этой группы особого назначения и во все вопросы подготовки «Большой игры». Профессиональный полицейский, Берг начал свою карьеру еще при кайзере, продолжал ее во времена Веймарской республики, с тем чтобы завершить ее на службе у Адольфа. Часто на него возлагались деликатные и довольно подозрительные миссии. Так, например, он был телохранителем Риббентропа, когда тот поехал в Москву подписывать советско-германский пакт о ненападении.
В литературе, посвященной «Красному оркестру», порой утверждается, будто Берг был двойным агентом и информировал меня обо всех решениях зондеркоманды… Это абсолютно неверно, какое-то бредовое предположение. Это было бы куда как хорошо, но, как говорится, «держи карман шире!».
Однако достоверно другое: с самого начала моих контактов с Бергом у меня возникло предчувствие, что со временем мне удастся воспользоваться его услугами. Очень скоро я заметил, что этот заместитель шефа зондеркоманды глубоко несчастный и легкоранимый человек. Его личная жизнь не принесла ему ничего, кроме горя. Во время войны двое из его детей умерли от дифтерии, третий ребенок погиб при бомбардировке, разрушившей его жилище; жена, не в силах выдержать всю эту серию тяжких испытаний, пыталась наложить на себя руки и была помещена в дом для умалишенных. Так что в чисто моральном плане он был сильно подавленный. К концу 1942 года Берг, как, впрочем, и его друг Гиринг, засомневался в окончательной победе третьего рейха. Он решил определить для себя такую линию поведения, чтобы могли бы открыться две возможности: либо, если конфликт завершится в пользу Советского Союза и его союзников, он сможет доказать, что обращался со мной по-человечески и тем самым в ходе «Большой игры» облегчал мою задачу, либо, если третий рейх одержит верх, он выставит себя как героя борьбы против «коммунистической подрывной деятельности». Вилли Берг, недавно вступивший в нацистскую партию, хотя и пользовался официальной гитлеровской фразеологией, все же очень скептически относился к политике, проводимой фюрером. В числе «доверительных» идеологических высказываний, которые я от него слышал, могу выделить следующее: «Во времена кайзера я был полицейским, — сказал он мне однажды. — Я был полицейским Веймарской республики, теперь я шпик Гитлера, завтра я с тем же успехом мог бы стать слугой режима Тельмана…»
С первых же дней под предлогом пополнения моих знаний немецкого языка я просил Вилли Берга передать начальству мое желание иметь словарь, бумагу, карандаш и получать газеты. Разрешение на все это было дано. И тогда я вдруг загорелся надеждой — не стану отрицать, на первый взгляд довольно абсурдной — каким-то образом отправить донесение Центру. При этом у меня не было ни малейшего представления, как и когда это будет возможно. Но в тот момент меня в высшей степени ободряло, что под рукой у меня все-таки есть те несколько предметов, о которых только может мечтать заключенный, то есть письменные принадлежности. А еще я знал, что мне, быть может, каким-то образом удастся вновь связаться с внешним миром.
Было ясно, что я не смогу написать и пару слов, если бдительность моих церберов не ослабнет. Охрана сменялась дважды в сутки — в семь и в девятнадцать часов. Всякий раз появлялись новые физиономии… Инструкция о моем содержании производила такое неизгладимое впечатление на дежурных унтер-офицеров СС, что, ознакомившись с ней, они часами ни на секунду не спускали с меня глаз… Для достижения своей цели мне нужно было добиться, чтобы меня охраняли одни и те же стражники. Тогда я мог бы попытаться завязать с ними какие-то контакты.
Я решил поговорить об этом с Гирингом…
— Признайтесь, — сказал я ему, — что вы только усилили риск разглашения факта моего ареста и заключения. Скоро это перестанет быть секретом. В течение пятнадцати суток в моей камере сменилось более пятидесяти надзирателей. Если хотя бы один из них болтун — причем это весьма оптимистическая пропорция, — то все узнают, что на улице де Соссэ есть этакий «особый заключенный»!
Мое нарочито ироническое замечание произвело впечатление на шефа зондеркоманды. Начиная с этого дня численность охраны сократилась до шести человек.
Мои отношения с Бергом становились все более «сердечными». Мало-помалу во время ежедневных прогулок, благоприятствующих сближению, он подбрасывал мне какие-то крохи информации, которые, словно камушки мозаики, постепенно складывались в довольно точную картину того, что представляет собой зондеркоманда, и давали общее представление о ее планах. Неясное понемногу прояснялось. Берг доходил до того, что посвящал меня в дела высших полицейских кругов Берлина.
Он любил ошеломлять собеседника неожиданными заявлениями… Однажды Берг сказал без тени иронии:
— Послушайте, Отто, я надеюсь, что мы скоро добьемся хороших результатов и война окончится… Если случайно взвод немецких солдат поведет вас на расстрел, я приду пожать вам руку и сказать вам последнее «прости».
Я ответил ему в том же духе:
— Если случайно взвод советских солдат поведет вас на расстрел, то и я приду — обещаю это вам! — пожать вашу руку и сказать вам последнее «прости».
Во второй половине декабря в тюрьме Френ несколько заключенных из «Красного оркестра» пытались покончить с собой. Из Берлина пришел приказ связать арестантам руки за спиной. Мне сделали
поблажку — связали руки спереди.
В таких условиях невозможно написать ни единого слова… Я пожаловался Бергу на это распоряжение. Он посочувствовал мне, заявил, что знает, насколько трудно спать со связанными руками, затем научил, как манипулировать с завязками, чтобы высвободить правую руку. В это время стражники, полагая, что я надежно спутан, мирно засыпали. Каждую ночь, между двумя и тремя — именно это время казалось мне наиболее благоприятным — я писал на маленьких клочках бумаги свое донесение.
Как-то я сказал Бергу, что моя лежанка слишком короткая и жесткая. Он снова помог мне — распорядился принести в мою камеру новую кровать. Она была из железа и снабжена хорошим матрасом. Я заметил, что ее четыре ножки сделаны из полых труб: отличный тайник для заключенного!
Через несколько дней после моего «новоселья» меня посетили три военврача войск СС и осмотрели меня с головы до ног… Я немедленно спросил Берга, в чем дело?
— А это для того, чтобы определить состояние вашего здоровья, — ответил он. — Ну, например, для выяснения, сможете ли вы выдержать допрос с пристрастием…
Вероятно, мой физический «статус» произвел на них впечатление: повышенное давление, больное сердце — последствия голодовки в Палестине… Но мне хотелось узнать побольше.
— При помощи антропологических измерений, — добавил Берг, — они пришли к выводу, что вы не еврей, и Гиринг пришел в восторг…
С трудом я удержался от хохота. Лишь позже я узнал, каков был ход рассуждений Гиринга: он полагал, что отнесение меня к категории «настоящих арийцев» облегчит получение согласия Берлина в отношении «Большой игры». Уж какое там доверие могут питать высокие берлинские круги, заинтересовавшиеся моим делом, к словам какого-то жалкого еврея, мыслимо ли хоть какое-то сотрудничество с представителем «проклятой расы».
Гиринг нуждался именно в арийце, и его соображения не были лишены юмора. Во время одного из наших разговоров я заметил, что родился в еврейской семье и подвергся обрезанию тотчас же после рождения.
Я не мог не удивиться его ответу:
— Честно говоря, вы меня смешите… Ведь это только доказывает, что советская разведывательная служба очень хорошо поработала! В начале войны абвер послал в Соединенные Штаты нескольких своих агентов, которым предварительно сделали обрезание, понимаете? Ну чтобы облегчить их положение на случай ареста: ведь обрезанного еврея довольно трудно принять за нашего шпиона. Но когда их забрала американская контрразведка, эта перестраховочная мера была быстро разоблачена, ибо эксперты-хирурги установили, что операции произведены совсем недавно.
Гиринг был настолько нашпигован всевозможными историями и байками про деятельность секретных служб, что мое действительно всамделишное обрезание решительно не признавал, считал его недавним, а подлинность его вида объяснял каким-то особым мастерством русских хирургов, умеющих орудовать скальпелем, как никто из их зарубежных коллег по профессии.
Кроме того, я ему неоднократно повторял, что я еврей. Из этого он заключил, что человек, попавший в руки гестапо и называющий себя евреем, не может не лгать.
Наконец Гиринг взялся за расследование. В доме супруги Гроссфогеля, в Брюсселе, нашли старый паспорт, которым я пользовался в 1924 году в Палестине и куда были внесены точные сведения обо мне: Леопольд Треппер, а также дата и место моего рождения — 23 февраля 1904 года в Новы-Тарге. В декабре 1942 года гончие псы зондеркоманды поехали в Новы-Тарг, чтобы попытаться обнаружить там мои следы. В радиограмме, содержавшей отчет о выполнении ими этой миссии, они объясняли, что не нашли ничего, поскольку — цитирую их собственное выражение — «город был очищен от иудейской нечисти, а еврейское кладбище перепахано…».
Гиринг укрепился в своей уверенности: конечно, я не еврей, какие тут могут быть сомнения! Когда я был направлен советской разведкой в Палестину, из меня намеренно сфабриковали этакий «еврейский персонаж», а что до фамилии Треппер, то она, бесспорно, заимствована. Для меня же особенно важным было то, что гестапо не докопалось до моей партийной клички — Лейба Домб.
Зондеркоманда отличалась весьма своеобразными приемами сохранения тайны: на двери моей камеры, перед которой ежедневно проходили десятки людей, укрепили большую табличку с надписью:
«Внимание, особый заключенный, вход воспрещен!» Позже я узнал (и ничуть этому не удивился), что в среде парижских коллаборационистов циркулировали слухи насчет какого-то «особого советского заключенного».
У моих охранников любопытство частенько одерживало верх над пресловутой и хваленой немецкой дисциплиной. Они несли около этого «особого заключенного» службу, подчиненные настолько драконовскому режиму (и, разумеется, ничего по существу не зная), что по истечении некоторого времени просто уже никак не могли не вступить в разговор со мной. Дожидаясь наступления полуночи, когда было ясно, что их уже никто не застанет врасплох, они пытались — сперва разными окольными путями, а потом все более откровенно — узнавать обо мне все больше и больше. И тогда я мог проболтать с ними и час и два, причем извлекал немалую пользу из этих небольших и, казалось бы, довольно бессвязных разговоров. Двое из них были тупыми держимордами, форменными палачами. Остальные (помнится, у них были знаки различия войск СО, хотя и были приставлены к этой службе, тем не менее не отличались слепой приверженностью к нацизму. По прямому приказу они бы, бесспорно, без колебаний совершили любое преступление, забили бы меня до смерти, однако у двоих из них мне удалось пробудить какое-то подобие симпатии. Особенно запомнился тот, кто, будучи членом какой-то религиозной секты, однажды объявил, что хотя он и стережет меня всю ночь, но вместе с тем молит бога о спасении моей души! Наконец даже предложил передать какую-нибудь весточку моей семье.
Он должен придумать и найти достаточно изолированное место, где тайна моего ареста может быть сохранена и где будут выполняться все условия, при которых я не смогу ни сбежать — уж это элементарно! — ни сообщаться с внешним миром.
Последний момент имеет немаловажное значение, когда речь идет о расследовании деятельности «Красного оркестра». В этом отношении зондеркоманда потерпела крупные неудачи. Ей никогда не удавалось полностью изолировать наших арестованных разведчиков. Нельзя забывать, что в тюрьмах во времена оккупации сохранилась часть надзирателей довоенной поры. И совсем нередки были случаи, когда они давали ту или иную информацию движению Сопротивления, переправляли различные послания, а иной раз просто входили в состав какой-нибудь разведывательной сети. Я уже рассказывал, как надзиратели тюрьмы Сен-Жиль в Брюсселе держали нас в курсе событий, касавшихся судьбы арестованных на улице Атребатов.
Заключенные из французской группы «Красного оркестра» находились в специальном отделении тюрьмы Френ. При перевозках на головы им надевали капюшоны. Было строго запрещено менять место их нахождения внутри тюрьмы. Ни тюремная администрация, ни даже другие оккупационные инстанции третьего рейха не знали, кто они, эти заключенные. Каждый член зондеркоманды занимался одним или несколькими точно определенными арестантами и не имел права интересоваться другими. После моего ареста все меры предосторожности в отношении вас были еще больше усилены.
Прибыв в Париж в начале октября, зондеркоманда обосновалась, как я уже говорил, на улице де Соссэ, на пятом этаже здания, где до войны размещалась штаб-квартира французской Сюртэ. 26 ноября меня провели на первый этаж, где некогда находился финансовый отдел полиции. Здесь Гиринг хотел содержать меня «инкогнито». По его указанию для меня, как «особого заключенного», две большие комнаты были переоборудованы в своеобразную тюремную камеру. Первую комнату разгородили решеткой, в которой была устроена дверца. С одной стороны поставили стол и два стула для двух унтер-офицеровСС,призванных стеречь меня круглосуточно. Другая сторона была отведена для меня, здесь поставили койку, стол, два стула. Зарешеченное окно выходило в сад. Входную дверь укрепили стальной плитой.
Через два-три дня в Берлине разработали распорядок и режим моего содержания, а также определили обязанности охранников. Это был подлинный шедевр чисто немецкого бюрократизма. В частности, охранникам запрещалось обращаться ко мне или отвечать на мои вопросы.
Вскоре после «въезда в новую квартиру» Гиринг представил меня Вилли Бергу, которому было специально поручено заниматься мною. Он мог приходить в любой момент, разговаривать со мной как ему вздумается и ведал моим питанием, которое доставлялось трижды в день из ближайшей военной столовой. Ежедневно он сопровождал меня во время прогулки во внутреннем дворе.
Вилли Берг будет занимать важное место в дальнейшем развитии этой истории… Невысокого роста, приземистый, с сильными руками, которыми в случае надобности мог в любое время воспользоваться, он с трудом нес бремя своих пятидесяти лет. При среднем умственном развитии Берг был словно нарочно приспособлен к вторым ролям, которые с рвением исполнял под началом Гиринга. Друг и доверенное лицо начальника зондеркоманды, он был единственным, с кем тот делился тайнами и своими честолюбивыми замыслами, единственным, посвященным в глубинную суть дел этой группы особого назначения и во все вопросы подготовки «Большой игры». Профессиональный полицейский, Берг начал свою карьеру еще при кайзере, продолжал ее во времена Веймарской республики, с тем чтобы завершить ее на службе у Адольфа. Часто на него возлагались деликатные и довольно подозрительные миссии. Так, например, он был телохранителем Риббентропа, когда тот поехал в Москву подписывать советско-германский пакт о ненападении.
В литературе, посвященной «Красному оркестру», порой утверждается, будто Берг был двойным агентом и информировал меня обо всех решениях зондеркоманды… Это абсолютно неверно, какое-то бредовое предположение. Это было бы куда как хорошо, но, как говорится, «держи карман шире!».
Однако достоверно другое: с самого начала моих контактов с Бергом у меня возникло предчувствие, что со временем мне удастся воспользоваться его услугами. Очень скоро я заметил, что этот заместитель шефа зондеркоманды глубоко несчастный и легкоранимый человек. Его личная жизнь не принесла ему ничего, кроме горя. Во время войны двое из его детей умерли от дифтерии, третий ребенок погиб при бомбардировке, разрушившей его жилище; жена, не в силах выдержать всю эту серию тяжких испытаний, пыталась наложить на себя руки и была помещена в дом для умалишенных. Так что в чисто моральном плане он был сильно подавленный. К концу 1942 года Берг, как, впрочем, и его друг Гиринг, засомневался в окончательной победе третьего рейха. Он решил определить для себя такую линию поведения, чтобы могли бы открыться две возможности: либо, если конфликт завершится в пользу Советского Союза и его союзников, он сможет доказать, что обращался со мной по-человечески и тем самым в ходе «Большой игры» облегчал мою задачу, либо, если третий рейх одержит верх, он выставит себя как героя борьбы против «коммунистической подрывной деятельности». Вилли Берг, недавно вступивший в нацистскую партию, хотя и пользовался официальной гитлеровской фразеологией, все же очень скептически относился к политике, проводимой фюрером. В числе «доверительных» идеологических высказываний, которые я от него слышал, могу выделить следующее: «Во времена кайзера я был полицейским, — сказал он мне однажды. — Я был полицейским Веймарской республики, теперь я шпик Гитлера, завтра я с тем же успехом мог бы стать слугой режима Тельмана…»
С первых же дней под предлогом пополнения моих знаний немецкого языка я просил Вилли Берга передать начальству мое желание иметь словарь, бумагу, карандаш и получать газеты. Разрешение на все это было дано. И тогда я вдруг загорелся надеждой — не стану отрицать, на первый взгляд довольно абсурдной — каким-то образом отправить донесение Центру. При этом у меня не было ни малейшего представления, как и когда это будет возможно. Но в тот момент меня в высшей степени ободряло, что под рукой у меня все-таки есть те несколько предметов, о которых только может мечтать заключенный, то есть письменные принадлежности. А еще я знал, что мне, быть может, каким-то образом удастся вновь связаться с внешним миром.
Было ясно, что я не смогу написать и пару слов, если бдительность моих церберов не ослабнет. Охрана сменялась дважды в сутки — в семь и в девятнадцать часов. Всякий раз появлялись новые физиономии… Инструкция о моем содержании производила такое неизгладимое впечатление на дежурных унтер-офицеров СС, что, ознакомившись с ней, они часами ни на секунду не спускали с меня глаз… Для достижения своей цели мне нужно было добиться, чтобы меня охраняли одни и те же стражники. Тогда я мог бы попытаться завязать с ними какие-то контакты.
Я решил поговорить об этом с Гирингом…
— Признайтесь, — сказал я ему, — что вы только усилили риск разглашения факта моего ареста и заключения. Скоро это перестанет быть секретом. В течение пятнадцати суток в моей камере сменилось более пятидесяти надзирателей. Если хотя бы один из них болтун — причем это весьма оптимистическая пропорция, — то все узнают, что на улице де Соссэ есть этакий «особый заключенный»!
Мое нарочито ироническое замечание произвело впечатление на шефа зондеркоманды. Начиная с этого дня численность охраны сократилась до шести человек.
Мои отношения с Бергом становились все более «сердечными». Мало-помалу во время ежедневных прогулок, благоприятствующих сближению, он подбрасывал мне какие-то крохи информации, которые, словно камушки мозаики, постепенно складывались в довольно точную картину того, что представляет собой зондеркоманда, и давали общее представление о ее планах. Неясное понемногу прояснялось. Берг доходил до того, что посвящал меня в дела высших полицейских кругов Берлина.
Он любил ошеломлять собеседника неожиданными заявлениями… Однажды Берг сказал без тени иронии:
— Послушайте, Отто, я надеюсь, что мы скоро добьемся хороших результатов и война окончится… Если случайно взвод немецких солдат поведет вас на расстрел, я приду пожать вам руку и сказать вам последнее «прости».
Я ответил ему в том же духе:
— Если случайно взвод советских солдат поведет вас на расстрел, то и я приду — обещаю это вам! — пожать вашу руку и сказать вам последнее «прости».
Во второй половине декабря в тюрьме Френ несколько заключенных из «Красного оркестра» пытались покончить с собой. Из Берлина пришел приказ связать арестантам руки за спиной. Мне сделали
поблажку — связали руки спереди.
В таких условиях невозможно написать ни единого слова… Я пожаловался Бергу на это распоряжение. Он посочувствовал мне, заявил, что знает, насколько трудно спать со связанными руками, затем научил, как манипулировать с завязками, чтобы высвободить правую руку. В это время стражники, полагая, что я надежно спутан, мирно засыпали. Каждую ночь, между двумя и тремя — именно это время казалось мне наиболее благоприятным — я писал на маленьких клочках бумаги свое донесение.
Как-то я сказал Бергу, что моя лежанка слишком короткая и жесткая. Он снова помог мне — распорядился принести в мою камеру новую кровать. Она была из железа и снабжена хорошим матрасом. Я заметил, что ее четыре ножки сделаны из полых труб: отличный тайник для заключенного!
Через несколько дней после моего «новоселья» меня посетили три военврача войск СС и осмотрели меня с головы до ног… Я немедленно спросил Берга, в чем дело?
— А это для того, чтобы определить состояние вашего здоровья, — ответил он. — Ну, например, для выяснения, сможете ли вы выдержать допрос с пристрастием…
Вероятно, мой физический «статус» произвел на них впечатление: повышенное давление, больное сердце — последствия голодовки в Палестине… Но мне хотелось узнать побольше.
— При помощи антропологических измерений, — добавил Берг, — они пришли к выводу, что вы не еврей, и Гиринг пришел в восторг…
С трудом я удержался от хохота. Лишь позже я узнал, каков был ход рассуждений Гиринга: он полагал, что отнесение меня к категории «настоящих арийцев» облегчит получение согласия Берлина в отношении «Большой игры». Уж какое там доверие могут питать высокие берлинские круги, заинтересовавшиеся моим делом, к словам какого-то жалкого еврея, мыслимо ли хоть какое-то сотрудничество с представителем «проклятой расы».
Гиринг нуждался именно в арийце, и его соображения не были лишены юмора. Во время одного из наших разговоров я заметил, что родился в еврейской семье и подвергся обрезанию тотчас же после рождения.
Я не мог не удивиться его ответу:
— Честно говоря, вы меня смешите… Ведь это только доказывает, что советская разведывательная служба очень хорошо поработала! В начале войны абвер послал в Соединенные Штаты нескольких своих агентов, которым предварительно сделали обрезание, понимаете? Ну чтобы облегчить их положение на случай ареста: ведь обрезанного еврея довольно трудно принять за нашего шпиона. Но когда их забрала американская контрразведка, эта перестраховочная мера была быстро разоблачена, ибо эксперты-хирурги установили, что операции произведены совсем недавно.
Гиринг был настолько нашпигован всевозможными историями и байками про деятельность секретных служб, что мое действительно всамделишное обрезание решительно не признавал, считал его недавним, а подлинность его вида объяснял каким-то особым мастерством русских хирургов, умеющих орудовать скальпелем, как никто из их зарубежных коллег по профессии.
Кроме того, я ему неоднократно повторял, что я еврей. Из этого он заключил, что человек, попавший в руки гестапо и называющий себя евреем, не может не лгать.
Наконец Гиринг взялся за расследование. В доме супруги Гроссфогеля, в Брюсселе, нашли старый паспорт, которым я пользовался в 1924 году в Палестине и куда были внесены точные сведения обо мне: Леопольд Треппер, а также дата и место моего рождения — 23 февраля 1904 года в Новы-Тарге. В декабре 1942 года гончие псы зондеркоманды поехали в Новы-Тарг, чтобы попытаться обнаружить там мои следы. В радиограмме, содержавшей отчет о выполнении ими этой миссии, они объясняли, что не нашли ничего, поскольку — цитирую их собственное выражение — «город был очищен от иудейской нечисти, а еврейское кладбище перепахано…».
Гиринг укрепился в своей уверенности: конечно, я не еврей, какие тут могут быть сомнения! Когда я был направлен советской разведкой в Палестину, из меня намеренно сфабриковали этакий «еврейский персонаж», а что до фамилии Треппер, то она, бесспорно, заимствована. Для меня же особенно важным было то, что гестапо не докопалось до моей партийной клички — Лейба Домб.
Зондеркоманда отличалась весьма своеобразными приемами сохранения тайны: на двери моей камеры, перед которой ежедневно проходили десятки людей, укрепили большую табличку с надписью:
«Внимание, особый заключенный, вход воспрещен!» Позже я узнал (и ничуть этому не удивился), что в среде парижских коллаборационистов циркулировали слухи насчет какого-то «особого советского заключенного».
У моих охранников любопытство частенько одерживало верх над пресловутой и хваленой немецкой дисциплиной. Они несли около этого «особого заключенного» службу, подчиненные настолько драконовскому режиму (и, разумеется, ничего по существу не зная), что по истечении некоторого времени просто уже никак не могли не вступить в разговор со мной. Дожидаясь наступления полуночи, когда было ясно, что их уже никто не застанет врасплох, они пытались — сперва разными окольными путями, а потом все более откровенно — узнавать обо мне все больше и больше. И тогда я мог проболтать с ними и час и два, причем извлекал немалую пользу из этих небольших и, казалось бы, довольно бессвязных разговоров. Двое из них были тупыми держимордами, форменными палачами. Остальные (помнится, у них были знаки различия войск СО, хотя и были приставлены к этой службе, тем не менее не отличались слепой приверженностью к нацизму. По прямому приказу они бы, бесспорно, без колебаний совершили любое преступление, забили бы меня до смерти, однако у двоих из них мне удалось пробудить какое-то подобие симпатии. Особенно запомнился тот, кто, будучи членом какой-то религиозной секты, однажды объявил, что хотя он и стережет меня всю ночь, но вместе с тем молит бога о спасении моей души! Наконец даже предложил передать какую-нибудь весточку моей семье.
19. «ВОЗМЕЗДИЕ НЕ ЗА ГОРАМИ!»
Все попытки Гиринга установить без моей помощи контакты с руководством ФКП провалились. И так как он по-прежнему не решался рискнуть использовать меня, то ему пришлось пустить в ход последнюю оставшуюся ему карту: заставить заговорить Лео Гроссфогеля и Гилеля Каца.
В течение всего декабря люди из зондеркоманды изводили Гроссфогеля. Они считали, что, будучи в прошлом моим заместителем, он должен знать, как связаться с ФКП. Но он неизменно, в строгом соответствии с нашим уговором, отвечал им, что занимался в нашей организации только коммерческими вопросами, и отсылал их ко мне. Тогда зондеркоманда решила прибегнуть к самому мерзкому шантажу: либо он дает им требуемые сведения, либо при нем казнят его жену и ребенка. Но и глазом не моргнув, с полным спокойствием и хладнокровием, которое, по словам Берга, произвело глубокое впечатление на немцев, он им ответил:
В течение всего декабря люди из зондеркоманды изводили Гроссфогеля. Они считали, что, будучи в прошлом моим заместителем, он должен знать, как связаться с ФКП. Но он неизменно, в строгом соответствии с нашим уговором, отвечал им, что занимался в нашей организации только коммерческими вопросами, и отсылал их ко мне. Тогда зондеркоманда решила прибегнуть к самому мерзкому шантажу: либо он дает им требуемые сведения, либо при нем казнят его жену и ребенка. Но и глазом не моргнув, с полным спокойствием и хладнокровием, которое, по словам Берга, произвело глубокое впечатление на немцев, он им ответил: