— Послушай-ка, Георге, — сердечным тоном сказал он ему, — ты хороший парень, но ты застрял где-то в начальной школе. Ты многого не знаешь, хотя и правишь целой страной; ты в положении маленького лейтенанта, которому приходится командовать армией. Короче, тебе надо еще много учиться, чтобы быть на высоте положения!
   Гости, сразу отрезвевшие от этой разносной тирады, больше не осмеливались открыть рот. Они приписали заявление Сталина юмору этого «большого и неулыбчивого ежа», одинаково хорошо владевшего и шуткой, и марксистско-ленинской теорией. Ох уж эти дружественные отношения между братскими партиями!
   Другой человек, сидевший со мной в одной камере, старый активист польской партии, чудом избежавший репрессий 1938 года, тоже сообщил мне об одном приеме у Сталина. В 1945 году вождь международного коммунистического движения принял в Кремле делегацию польских коммунистов, желавших посоветоваться о новом политическом направлении партии.
   Сталин обменялся рукопожатием с членами делегации, поговорил с ними о том о сем и сказал: «До войны в руководстве польской партии была женщина по фамилии Костржева, очень интеллигентный человек. Что с ней сталось?»
   Члены делегации растерянно переглянулись: в 1938 году товарищ Костржева, как и все польское руководство, была ликвидирована по приказу Сталина. «Великий ликвидатор коммунистов» частенько разыгрывал из себя этакого незнайку, чтобы получше замаскировать свою тяжелую ответственность за акты насилия.
   Так же обстояло дело и с психиатром, которому было поручено лечить сына Сталина.
   В 1949 или, возможно, в 1950 году со мной в камере сидел один из крупных психиатров Советского Союза, уроженец Вильнюса, выходец из глубоко религиозной еврейской семьи; его отец был служкой в синагоге. Совсем молодым он покинул родительский дом и с течением времени полностью ассимилировался, то есть во всем, что касалось языка, обычаев и культуры, чувствовал себя русским. Мобилизованный во время войны, он назначается начальником санитарной службы войск, участвующих в освобождении Прибалтики. После освобождения этот получивший широкую известность психиатр стал лейб-медиком младшего сына Сталина Василия (своего старшего сына, попавшего в немецкий плен, Сталин бросил на произвол судьбы). Василий, посредственный летчик, получивший в двадцать три года генеральское звание, широко славился хроническим алкоголизмом. Психиатру была поручена трудная задача исцелить его. Через некоторое время товарищи из НКВД решили, что, поскольку этот врач слишком много знает, его необходимо арестовать. На допросах никто даже не заикался о сыне Сталина. Но зато психиатра обвинили в «еврейском национализме». Доказательства? Когда Красная Армия вошла в разрушенную Ригу, сотни голодных и заброшенных сирот объединялись в шайки малолетних преступников. Генерал, ответственный за данный район, поручил психиатру организовать сборный лагерь для бродячих детей. Тот энергично взялся за дело и добился успехов, причем собрал главным образом еврейских ребят. Вот это НКВД и поставил ему в укор, обвинив его в действиях, продиктованных «еврейским национализмом».
   — Вполне очевидно, — говорили ему, — что вы отдавали предпочтение именно этим детям.
   — Никоим образом. Если евреи оказались более многочисленными, то это лишь потому, что их родители пострадали от оккупантов больше остальных.
   Антисемитский тон при допросах проявлялся все больше и сильнее. При установлении личных данных психиатра спросили:
   — Национальность?
   — Русский, — ответил он.
   — Никакой вы не русский, вы — грязный еврей! Почему скрываете свою национальность?
   Психиатр, который сделал столько добра для других, оробел. И только потому, что он лечил скандально известного сына Сталина, его осудили без права апелляции.
   При поступлении в тюрьму ему пришлось повторить свои анкетные данные.
   — Национальность?
   На этот раз он ответил: «Еврей».
   Чиновник разразился обычным потоком брани:
   — И вам не стыдно выдавать себя за еврея, тогда как вы русский!
   — Здесь, в тюрьме, я понял, что я именно еврей, — возразил психиатр. — Я нисколько не стыжусь своей принадлежности к народу, подарившему человечеству Иисуса Христа, Спинозу и Маркса. Если вы не позволите евреям ассимилироваться в социалистической стране, то тем хуже для вас! В день, когда обитатели земного шара отменят различия между народами, расами и национальностями, евреи будут первыми, кто покажут вам, что такое интернационализм!
   Он вернулся после допроса в камеру, и лицо его светилось гордостью. Эта сцена напомнила ему день, когда он послал отцу свою первую научную книгу. Отец ответил ему: «Твой успех очень радует меня. Надеюсь, он будет длительным и тебе никогда не дадут почувствовать, что ты сел в сани, не предназначенные для тебя, еврея».
   Его здоровье все больше расшатывалось. Он перестал бороться внутренне и покорился своей судьбе. Из камеры его увезли в тяжелом состоянии, и позже я узнал от одной докторши с Лубянки, что он умер от болезни сердца.
   В 1948 году мне повезло: моим сокамерником стал военно-морской врач, чудесный весельчак лет пятидесяти. Отличаясь отменным здоровьем, он был полон оптимизма, замечательным чувством юмора, так и сыпал остротами. Он принес с собой в камеру какую-то атмосферу разрядки, я бы даже сказал — радости. Излюбленной темой его рассказов была история собственной жизни.
   Прилично владея английским, во время войны он попал на службу в Наркомат военно-морского флота, где его использовали как офицера связи с группой американских медиков. А после войны его арестовали. Причина? Американский шпион — что же еще?! Доказательства? На первом же допросе следователь предъявил арестованному «вещественную улику», помахав перед его лицом письмом, полученным от одного коллеги из США. Письмо начиналось традиционным обращением: «Dear friend».
   — Dear friend! — грозно проговорил следователь. — Что это означает?
   — Дорогой друг.
   — Так это ли не доказательство шпионажа?! Разве мне кто-нибудь напишет из Соединенных Штатов «дорогой друг»? Никак нет! Следовательно…
   Неопровержимая логика!
   Когда абсурд доводится до крайнего предела, реагировать на него можно только с позиций юмора. Мой товарищ без конца и удачно острил, правда ни на что не надеясь, но по крайней мере получая какое-то внутреннее удовлетворение.
   От вновь прибывающих мы слышали, что Советский Союз признал государство Израиль и направил туда офицеров на предмет службы в израильской армии. Военно-морской врач, о котором речь, и тут не удержался. На очередном допросе он заявил:
   — Вместо того чтобы охранять меня здесь, лучше отправьте-ка меня в Палестину. Я мог бы послужить этой стране.
   — Послать контрреволюционного пса в Палестину?! Туда мы посылаем только лучших офицеров, выдержавших все испытания…
   На мрачном фоне тюремного бытия смешные эпизоды такого рода были для нас единственным источником развлечения. Они помогали нам продержаться, выстоять, и поэтому сокамерники вроде этого военврача ценились очень высоко. В унылом, нескончаемом однообразии томительных дней уже одна улыбка такого человека словно вливала в тебя новые силы, новое желание жить. В 1956 году я снова встретил его в Москве. Он сохранил чувство юмора, и если вообще выжил, то в значительной мере благодаря именно этому своему свойству.
   Увы, по тюрьмам сидели не только «приятные гости». Я уже говорил, что наряду с потоками невинных в сети НКВД попадались также и всевозможные негодяи. По счастливой случайности среди множества вчерашних врагов мне повстречалось несколько интересных людей, оказавшихся в том же положении, что и я.
   Однажды около пяти утра дверь отворилась и надзиратели впустили ко мне какого-то военного. В полумраке нельзя было разглядеть, китаец это или японец. Но неожиданный пришелец тут же представился: «Генерал Томинага». Он служил в главном штабе японской армии в Маньчжурии и под конец войны попал в плен. Генерала привезли из лагеря с целью использовать его как свидетеля на процессе японских военных преступников. Уже в первый день, едва взглянув на еду, он потребовал вызвать начальника тюрьмы.
   — У меня острое желудочное заболевание, — заявил он, — и вот это я есть не могу…
   Будучи военнопленным генералом, он имел право получать питание из офицерской столовой, где меню и приготовление пищи, естественно, не шли ни в какое сравнение с тем, что приносили нам. Но и эта пища не устраивала его. Томинага жаловался:
   — Все это мне не нужно, и ничего особенного я не прошу — только несколько бананов в день…
   Он все никак не мог взять в толк, почему это мы вдруг так расхохотались. Бананы в Москве! После войны! Да еще вдобавок в тюрьме!! С таким же успехом можно было бы искать апельсины на Северном полюсе.
   Томинаге пришлось отказаться от банановой диеты, но все же ему подавали особые кушанья.
   Японского языка мы, конечно, не знали. Тюремная администрация полагала, что мы равным образом не имеем представления об английском, и, опасаясь, что Томинага захочет делиться своими впечатлениями о ходе процесса, его поместили именно к нам. Но расчеты тюремщиков не оправдались: офицер, находившийся тогда со мной в камере, да и я тоже — оба мы понимали язык Шекспира, хотя и не очень-то бойко говорили на нем. Через несколько дней Томинага, к моему вящему удивлению, заговорил по-французски, и я узнал, что он был военным атташе в Париже. С этой минуты все проблемы взаимопонимания окончательно отпали.
   — Вам известно что-нибудь о Рихарде Зорге? — спросил я его.
   — Конечно, известно. Когда возникло дело Зорге, я занимал пост заместителя министра обороны.
   — Как получилось, что Зорге был приговорен к смертной казни в конце 1941 года, а казнили его только 7 ноября 1944 года? Почему его не предложили для обмена? Ведь тогда Япония и Советский Союз еще не находились в состоянии войны121… Кроме того…
   — Это совершенно неверно, — оживленно перебил меня японский генерал. — Трижды мы обращались в русское посольство в Токио с предложениями обменять Зорге и всякий раз получали один и тот же ответ: «Человек по имени Рихард Зорге нам неизвестен».
   Рихард Зорге неизвестен?! А ведь у японской прессы были более чем достаточные контакты с советским военным атташе! Неизвестен человек, предупредивший о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз! Неизвестен человек, сообщивший Москве, что Япония не нападет на Советский Союз, что позволило советскому генеральному штабу перебросить свежие войска из Сибири на русский западный фронт!..
   Они предпочли допустить смерть Рихарда Зорге, чем после войны иметь дело еще с одним свидетелем обвинения. Решение вопроса исходило, конечно, не от советского посольства в Токио, а непосредственно от Москвы. Рихарду Зорге пришлось поплатиться жизнью за свое близкое, доверительное знакомство с Берзиным. Взятый под подозрение после исчезновения Берзина, он стал для Москвы «двойным агентом», к тому же еще и… троцкистом! Его донесения не расшифровывались месяцами, вплоть до дня, когда Центр — наконец-то! — понял неоценимое военное значение поставляемой им информации. После того как его арестовали в Японии, московское руководство выбросило его как обременительный балласт. Такова была политика новой «команды», пришедшей на смену группы Берзина.
   По милости Москвы Рихард Зорге был казнен 7 ноября 1944 года. Я счастлив, что сегодня имею возможность разоблачить нагромождения лжи вокруг имени этого человека и перед лицом всего мира выступить как обвинитель. Рихард Зорге был одним из наших людей. Те же, кто дали его убить, не вправе присваивать его себе.
   А вот еще один свидетель мировой истории… К нам в камеру привели низкорослого, тощего мужчину. Его худоба придавала еще больше резкости и без того выразительным, энергичным чертам лица. Войдя, он назвался, но я запамятовал его имя. Сперва он не произвел на меня никакого впечатления, но потом, едва он начал рассказывать о себе, я вздрогнул и насторожился: напротив меня сидел помощник Власова!
   Для молодого офицера царской армии Октябрьская революция явилась полной неожиданностью. Фанатик, ненавидевший большевиков, он все же подавил свое чувство к революции и примкнул к Красной Армии. Годы не умерили его озлобления против советского строя. Терпеливо он выжидал наступления своего часа. Нападение Германии воспринял с чувством радости и в самом начале войны поспешно перебежал на другую сторону. И когда Власов, следуя указаниям германского командования, приступил к формированию знаменитой «Русской освободительной армии», он записался одним из первых.
   И… горькое разочарование! Поклонник бывшего царского режима, ставший на сторону нацистов из идеологических симпатий, вдруг обнаруживает, что армия Власова — чистый блеф, что она служит главным образом целям фашистской пропаганды. Назначенный на должность «политического уполномоченного» при власовских частях, он напрасно пытается втемяшить в головы людей, которых жестокий голод вынудил перейти на сторону врага, какие-то начатки национал-социалистской «идеологии». Поставленные перед выбором — либо помереть с голоду в концлагерях, либо надеть на себя форму «власовской армии», некоторые пленные советские солдаты выбрали то, что сулило им хоть какой-то шанс выжить.
   Помощник Власова рассказывал, как в первом же серьезном бою началось массовое дезертирство его людей, стремившихся пробиться через передний край к своим. Авиаэскадрилья, с огромным трудом укомплектованная пленными советскими летчиками, поднялась в воздух и направилась прямиком… к родным аэродромам — на посадку.
   Даже штабные офицеры Власова скорее примкнули лично к нему, нежели перебежали к противнику. Бутылку водки они ценили выше книги Гитлера «Майн кампф». Постепенно штаб «Русской освободительной армии» превратился в шайку наемников, которым не было никакого дела до «освобождения родной земли». «Добровольческое войско» Власова явно не обладало настоящими боевыми качествами, и германское верховное главнокомандование использовало его лишь как вспомогательный элемент при проведении карательных операций в оккупированных районах.
   Помощник Власова оставался у нас в камере в течение всего времени разбирательства военным трибуналом дела его шефа и офицеров штаба РОА. Каждый вечер этот власовец, столь же фанатичный, сколь и циничный, рассказывал нам об очередном дне процесса. О заседаниях трибунала он говорил с каким-то отстраненным юмором, словно присутствовал на них в качестве наблюдателя, а не обвиняемого.
   В первый же день процесса, сообщил он нам, Власов пожелал сделать торжественное заявление. Встав в позу героя, он на высоких нотах бросает в лицо своим судьям:
   — Каким бы ни оказалось ваше решение, но я войду в историю! Трибунал выслушал его. И в тишине, наступившей после окончания велеречивой декларации Власова, со скамьи подсудимых послышался хрупкий голосок:
   — Да, ты войдешь в историю, но через задний проход.
   Это сказал наш сокамерник, бывший помощник Власова, который решил забавляться до самого конца…
   После оглашения приговора о казни через повешение председатель трибунала спрашивает обвиняемых, хотят ли они что-либо сказать.
   Наш сокамерник поднимается и с серьезнейшим видом обращается к судьям:
   — Есть у меня просьба: я настоятельно ходатайствую перед трибуналом не вешать меня рядом с Власовым.
   — А почему, собственно? — удивляется председатель.
   — Это будет слишком комичным зрелищем. Власов очень высок, а я очень маленького роста. Возникает риск лишить эту церемонию той серьезности, которой она заслуживает…
   Когда за ним пришли, чтобы увести его в камеру смертников, он пожал нам руки и заявил:
   — Я был и остаюсь непримиримым врагом советского режима. Сожалею лишь об одном: не надо было марать себя в этой дерьмовой армии Власова!
   Видимо, он хорошо знал, о чем говорил.
   После помощника Власова и многих других мир невольников снова и снова ошарашивал меня неожиданностями. Схема, по которой я знакомился со своими новыми «сожителями», нисколько не менялась: распахнутая дверь, лицо, силуэт новичка, несколько секунд напряженного внимания, чтобы попытаться как-то обозначить его про себя, запомнить что-то… Затем его первые шаги, первые жесты в нашем обществе. Мгновенно и точно улавливаемые черты характера. Потом вопросы. Откуда он? Не из наших ли?..
   И вот еще один. Преклонный возраст еще не согнул его высокую фигуру, не изменил интеллигентное выражение лица. Одежда явно контрастирует с элегантностью манер: короткие брюки выше щиколоток, слишком просторная рубаха, наброшенная на плечи… И, словно в великосветском салоне, он подходит к каждому из нас и каким-то подобострастным тоном представляется, чуть наклоняя при этом голову.
   И вот он передо мной, и я слышу:
   — Виталий Шульгин122… Оторопело гляжу на него:
   — Виталий Шульгин, предводитель «Черной сотни»?123
   — Он самый. Вижу, вы прочли брошюру обо мне, изданную в Москве. Но внимание! Она далеко не точна…
   — Считаю нужным сразу же заявить вам: я еврей, — заметил я.
   — В тюрьме нам нечего скрывать друг от друга, поэтому докладываю вам, что прошло уже немало лет, как я перестал быть антисемитом. В 1935 году, в Париже, я выступил перед масонской ложей со специальной лекцией на тему: «Почему я больше не антисемит».
   Шульгин устроился на койке рядом со мной и в течение долгих часов рассказывал мне историю своей жизни…
   В начале войны нацисты пригласили его в Берлин и предложили ему принять участие в антибольшевистском крестовом походе. Однако он, фашиствующий реакционер, антикоммунист до мозга костей, отказался; он полагал, что немцам неважно, какова Россия — красная или белая, что они стремятся только лишь к завоеванию обширных территорий. Годы войны Шульгин прожил незаметно, уединившись в маленькой югославской деревушке. После поражения гитлеровских орд он решил вернуться в Советский Союз, победа которого льстила его великодержавным чувствам. Привязанный к родимой земле, он желал закончить на ней свою жизнь, пусть даже в тюрьме.
   Он явился в советскую военную миссию в Белграде. Молодой офицер НКВД, дежуривший в это время, с удивлением разглядывал этого человека, словно бы добровольно пришедшего в заключение. Он просмотрел списки разыскиваемых лиц. Шульгина среди них не было:
   — Можете идти, мы вас не знаем, — сказал ему офицер.
   Но Шульгин стоял на своем. Назавтра пришел снова. За письменным столом сидел полковник. Едва Шульгин назвал себя, как полковник вскочил, быстро подошел к нему и, теряя контроль над собой, заорал:
   — Так вы и есть Шульгин, организатор погромов в царской России?
   — Наконец хоть кто-то узнает меня! — сохраняя самообладание, воскликнул бывший главарь черносотенцев.
   Его посадили в самолет, который летел в Москву; и он, всю жизнь мечтавший стать летчиком, получил свое воздушное крещение на маршруте Белград — Лубянка…
   Началось следствие.
   — Зачем вам терять со мной время? — сразу же сказал он следователю. — Поместите меня в отдельную камеру, и я напишу историю моей жизни и моих преступлений против Советского Союза.
   Он исписал несколько сотен страниц. Всякий раз, когда его вызывали на допрос, зал был битком набит офицерами, пришедшими послушать его очередную «лекцию». На этот раз следствие было весьма поучительным. Шульгин как бы вносил свой, еще неопубликованный вклад в дооктябрьскую историю России. Как вожак «Черной сотни» он, вместе с представителями других партий, вошел в состав делегации, отправившейся к царю с просьбой отречься от престола. Николай II как раз играл в шахматы и не хотел отвлекаться от партии; узнав о цели визита делегации, он радостно вскричал:
   — Наконец-то это окончилось!
   — Что ж вы хотите, — добавил Шульгин, — ведь это был самый большой кретин всех династий российских самодержцев!
   Политическое мышление Шульгина было поистине уникальным. Часто он распространялся на излюбленную им тему величия России:
   — Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя — она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться. Ах, если бы Сталин не был большевиком!
   Шульгин возлагал все свои надежды на величие сталинской империи.
   — Я не хочу, чтобы меня освободили, — говорил он, — потому что повсюду меня будут принимать так, как вы меня приняли. Надеюсь, мне дадут камеру, где я смогу продолжать писать книги по истории нашей страны.
   Ярый антисемит, вдохновитель еврейских погромов, Шульгин был освобожден намного раньше, чем освободили заслуженных коммунистов. Ему предоставили дачу в деревне, где этот деятель, куривший фимиам сталинскому режиму, по сей день продолжает свои труды…
   Подобные встречи в ходе моего долгого путешествия сквозь потемки хочется сравнить с желанными заходами в интересные порты во время непомерно долгого плавания, с передышками, отвлекающими от монотонности жизни в неволе. На немногих страницах я попытался описать долгие годы, когда попусту растрачивалась моя жизнь… В воспоминаниях о пребывании за решеткой прочно удерживается лишь необычное. Остальное — тысячи однообразных дней — растворяется в памяти. Как бы застывшая хроника жизни заключенного складывается из несчастных часов, когда ты во власти чувства полной безнадежности, из повседневных, стократ повторяющихся слов и дел, из тревожного ощущения безвозвратно утраченного времени. Что тут расскажешь? В это время, навечно наложившее на нас свой отпечаток, мы не жили. Мы довольствовались тем, что просто выжили.

7. СВОБОДЕН!

   В начале марта 1953 года тюремный режим на Лубянке внезапно стал строже. Форточки на окнах замаскировали и на десять дней отменили прогулки. Надзиратели ходили с угрюмыми лицами. Мы спрашивали себя: уж не разразилась ли новая война?
   Однажды утром мы услышали грохот орудийных залпов. Однокамерники-офицеры сразу определили: так стреляют только при официальных церемониях. Так что же это было — праздник или траур? Глядя на надзирателей, мы склонились ко второму предположению. Затем все вновь вошло в обычную колею. Прошло несколько недель… Но вот в один прекрасный день к нам пришел новый заключенный и сообщил, что Сталин умер. Мы отреагировали на эту весть по-разному. Никому не было жалко Сталина, но кое-кто опасался, как бы наш режим не стал вдвое строже. Это беспокойство усилилось, когда нас перевели в Лефортово.
   В мае меня вызвали к начальнику тюрьмы…
   — Можете обратиться в высшие инстанции, — сказал он мне, — с просьбой о пересмотре решения «тройки».
   Свое заявление, которое я написал тут же, в кабинете начальника, я адресовал секретарю Центрального Комитета, товарищу Берия, ибо именно он курировал органы государственной безопасности. Прошли два месяца. В июле посылаю письмо начальнику тюрьмы с просьбой объяснить, почему я не получил ответа. На следующий день он снова вызывает меня к себе. В руках у него мое заявление…
   — Я поддерживаю ваше заявление, но зачем адресовать его Берии?
   Непонимающе смотрю на него:
   — Но разве не так принято? Кому же еще писать?
   — Министру госбезопасности или в Секретариат Центрального Комитета…
   С этой новостью я возвращаюсь в камеру. Берия впал в немилость, он больше не руководит органами! Заключенные строят разные гипотезы и догадки насчет ближайшего будущего…
   В августе нас возвращают на Лубянку. Проходят еще два месяца. В конце 1953 года меня вызывают в министерство. Вновь я проделываю уже знакомый мне путь, ведущий в кабинет Абакумова.
   И снова сюрприз.