Страница:
На другой день после его прибытия в обед нам принесли суп из капусты. Капусты в нем почти не было, лишь какие-то огрызки, плавающие в неаппетитной баланде. Мой новый однокамерник с убитым видом поглядел на эту скудную еду, отвел взгляд в сторону, немного помолчал и вдруг выпалил:
— Ох уж мне эти жиды! Грязные жиды! Вот кто виноват во всех наших бедах!
Я схватил его за плечо, чуть встряхнул и сказал:
— Послушай, друг, давай-ка успокойся и замолчи, ибо — предупреждаю! — перед тобой еврей…
Он сразу успокоился и извинился: мол, болен и не может владеть собой… Постепенно я понял, что так оно и есть, и привык к присутствию этого полусумасшедшего, который в любую из наших «трапез» проклинал евреев почем зря.
А затем настала очередь полковника Пронина… Едва он переступил порог камеры, как я сразу же узнал его, хотя он заметно изменился. На первых порах существования «Красного оркестра» Пронин, работавший в аппарате Центра, должен был заниматься решительно всеми проблемами, которые нас касались.
Он постарел, и по его лицу можно догадаться о пережитых им страданиях. Мы обнимаемся, удивляемся встрече в этаком месте.
— Как? И ты тоже? И ты здесь?!
— А ты-то что здесь делаешь? Этот несколько глуповатый диалог длится считанные секунды. Дверь снова открывается, входит офицер, хватает Пронина за руку, тащит его и говорит:
— Произошла ошибка, вы не должны быть в этой камере. Ошибка? Нисколько! Наша встреча была организована преднамеренно, чтобы показать нам, что репрессии в отношении бывших сотрудников разведывательной службы продолжаются. Та же ситуация возникает несколько позже с Клаузеном, бывшим радистом Рихарда Зорге. Он прибывает из Владивостока, где долго пролежал в больнице. Сильно отощавший, с искаженным и болезненным лицом, согбенный болезнью, он лишь с трудом может вытянуться во весь рост. Сломленный морально и «потерявший голову», он не понимает, почему после долгих лет, проведенных в японских тюрьмах, сразу же по возвращении в Советский Союз он был вновь арестован. Честно говоря, для любого здравомыслящего человека, не уловившего логику НКВД, дела такого рода действительно непостижимы. От Клаузена я узнал, что Рихард Зорге, которого арестовали в 1941 году, был казнен японцами лишь 7 ноября 1944 года. Вот как долго он сидел!..
Потом я делил камеру с человеком, разменявшим седьмой десяток, но еще вполне бодрым. Его спокойствие и самообладание производили впечатление. Он был последним резидентом советской разведки в Китае. Когда вернулся, его арестовали. Он довольно безучастно рассказывал о своей работе, как о чем-то безвозвратно ушедшем в прошлое. Что касается меня, то я при таких разговорах воздерживался от рассказов о моей прежней деятельности. Разве я мог знать, не подсаживает ли ко мне в камеру администрация под видом «сожителей» каких-нибудь стукачей? Я также не знал, был ли в моей камере микрофон. Сколь бы толстыми ни были тюремные стены, но и сквозь них иногда проникали тайны. С очень большим опозданием до меня дошли обрывки истории Венцеля. Один офицер, арестованный в 1945 году, рассказывал, что сидел с немецким офицером, ранее находившимся в заключении вместе с Венцелем. Таким образом я узнал, что Венцель испытал все ужасы жестокого обращения. Сломленный, почти уже совсем обессиленный, он все же надеялся, что этому кошмару когда-нибудь придет конец. Однако ни Кента, ни Паннвица я не видел119.
4. ДОМ ЖИВЫХ ТРУПОВ
5. УРОКИ ИСТОРИИ
6. УДИВИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ В СТАЛИНСКИХ ТЮРЬМАХ
— Ох уж мне эти жиды! Грязные жиды! Вот кто виноват во всех наших бедах!
Я схватил его за плечо, чуть встряхнул и сказал:
— Послушай, друг, давай-ка успокойся и замолчи, ибо — предупреждаю! — перед тобой еврей…
Он сразу успокоился и извинился: мол, болен и не может владеть собой… Постепенно я понял, что так оно и есть, и привык к присутствию этого полусумасшедшего, который в любую из наших «трапез» проклинал евреев почем зря.
А затем настала очередь полковника Пронина… Едва он переступил порог камеры, как я сразу же узнал его, хотя он заметно изменился. На первых порах существования «Красного оркестра» Пронин, работавший в аппарате Центра, должен был заниматься решительно всеми проблемами, которые нас касались.
Он постарел, и по его лицу можно догадаться о пережитых им страданиях. Мы обнимаемся, удивляемся встрече в этаком месте.
— Как? И ты тоже? И ты здесь?!
— А ты-то что здесь делаешь? Этот несколько глуповатый диалог длится считанные секунды. Дверь снова открывается, входит офицер, хватает Пронина за руку, тащит его и говорит:
— Произошла ошибка, вы не должны быть в этой камере. Ошибка? Нисколько! Наша встреча была организована преднамеренно, чтобы показать нам, что репрессии в отношении бывших сотрудников разведывательной службы продолжаются. Та же ситуация возникает несколько позже с Клаузеном, бывшим радистом Рихарда Зорге. Он прибывает из Владивостока, где долго пролежал в больнице. Сильно отощавший, с искаженным и болезненным лицом, согбенный болезнью, он лишь с трудом может вытянуться во весь рост. Сломленный морально и «потерявший голову», он не понимает, почему после долгих лет, проведенных в японских тюрьмах, сразу же по возвращении в Советский Союз он был вновь арестован. Честно говоря, для любого здравомыслящего человека, не уловившего логику НКВД, дела такого рода действительно непостижимы. От Клаузена я узнал, что Рихард Зорге, которого арестовали в 1941 году, был казнен японцами лишь 7 ноября 1944 года. Вот как долго он сидел!..
Потом я делил камеру с человеком, разменявшим седьмой десяток, но еще вполне бодрым. Его спокойствие и самообладание производили впечатление. Он был последним резидентом советской разведки в Китае. Когда вернулся, его арестовали. Он довольно безучастно рассказывал о своей работе, как о чем-то безвозвратно ушедшем в прошлое. Что касается меня, то я при таких разговорах воздерживался от рассказов о моей прежней деятельности. Разве я мог знать, не подсаживает ли ко мне в камеру администрация под видом «сожителей» каких-нибудь стукачей? Я также не знал, был ли в моей камере микрофон. Сколь бы толстыми ни были тюремные стены, но и сквозь них иногда проникали тайны. С очень большим опозданием до меня дошли обрывки истории Венцеля. Один офицер, арестованный в 1945 году, рассказывал, что сидел с немецким офицером, ранее находившимся в заключении вместе с Венцелем. Таким образом я узнал, что Венцель испытал все ужасы жестокого обращения. Сломленный, почти уже совсем обессиленный, он все же надеялся, что этому кошмару когда-нибудь придет конец. Однако ни Кента, ни Паннвица я не видел119.
4. ДОМ ЖИВЫХ ТРУПОВ
Прощай, Лефортово…
На этот раз «черный ворон» выехал из Москвы и покатил по дороге, ведущей в лес. После нескольких часов мы остановились, перед спрятанным за деревьями зданием, вид которого вообще ничем не напоминал тюрьму. Об этом весьма особом заведении я уже слышал, заключенные называли его между собой «дачей», но и по сей день его настоящее название мне неизвестно. Ко мне подходит надзиратель и шепчет на ухо:
— У нас разговаривают только шепотом!
Во избежание каких бы то ни было шумов здесь обращено внимание даже на самые, казалось бы, незначительные мелочи. Двери не скрипят, тихо проворачиваются ключи в замках, в коридорах полная тишина…
Меня не стали обыскивать, а прямо провели в камеру. Удивительная камера: три шага в длину, два в ширину; койка откинута кверху, к стене. Меблировку довершает узкая дощечка и табурет. Стены обиты звукопоглощающим материалом. Высоко вверху — маленький люк, сквозь него в помещение проникает немного воздуха. Какая тишина! Я ее слышу, эту тишину! Абсолютная, глубокая, гнетущая, прямо-таки мучительная тишина. Я прибыл посреди ночи. В других тюрьмах шум не прекращается с вечера до утра. А здесь наоборот — царство тишины. Ослепленный светом, горящим всю ночь напролет, я пытаюсь уснуть и тщетно пытаюсь уловить хоть какие-нибудь звуки или шумы, способные хоть слегка возмутить этот океан спокойствия.
Просыпаюсь в испуге. Кто-то что-то шепчет мне на ухо. Надзиратель требует, чтобы я встал. А я и не слышал, как он вошел. Это понятно: он обут в войлочные тапочки, а дверь отворилась совершенно бесшумно.
Уже утро. Время тут проходит незаметно, тогда как в других тюрьмах почти непрерывно раздающиеся звуки и шумы придают времени какой-то особенный, своеобразный ритм.
Дни, недели проплывают в мертвой тишине. Уж и не знаю — день теперь или ночь. Ощущение времени утрачено. Никто не требует меня, никто со мной не говорит. Через кормушку мне протягивают еду — без единого слова, бесшумно. Моя камера подобна могиле, и постепенно я начинаю думать, что погребен заживо. Порой какой-то нечеловеческий, отчаянный рев разрывает тишину, проникает через звуконепроницаемые стены и заставляет меня вздрагивать от испуга. Где-то рядом, в нескольких метрах от тебя, какой-то заключенный уже дошел до ручки, рехнулся. Он кричит, как безумный, ибо чует смерть, крадущуюся вокруг «места его захоронения», он кричит, чтобы по крайней мере услышать звук какого-то голоса, пусть даже собственного. Как же сопротивляться этому удушающему нас страху? С утра до вечера нам нечем заняться, разве что ходить от стенки к стенке, три шага туда, три обратно. И требуется прямо-таки чудовищное стремление выжить, чтобы избавиться от этого смертельного невроза. И все же после года, проведенного в Лефортово, этот, я бы сказал, тотальный покой странным образом представляется мне чем-то целительным. Спать! Можно спать сколько угодно, спать, не опасаясь внезапных побудок или неожиданных допросов. Я понемногу привыкаю жить со своими мыслями, не имея никаких собеседников, кроме моих вопросов, моих опасений и моего разума. Эти постоянно присутствующие при мне партнеры успокаивают меня, я выстою. И вдруг, вопреки всем ожиданиям, меня забирают и отводят в комнату, где находятся следователь и двое гражданских. Это специалисты, коим поручают исследовать состояние живого трупа.
Офицер обращается ко мне:
— Скажите, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, очень хорошо, я очень доволен.
Мой ответ, кажется, озадачил их:
— Вы очень довольны? Но что вы делаете весь день в полном одиночестве, никого не видя, ничего не читая?
— Вы про чтение? А я пишу книгу. Они многозначительно переглядываются. «Обработка», видимо, все-таки дает свои результаты…
— Книгу?.. Но как же вы можете писать книгу?
— Я пишу ее в голове.
— Можно ли узнать тему?
— Конечно: она о вас. И о вам подобных. Такова тема моей книги.
— Значит, вы не требуете перевода в нормальную тюрьму?
— Это мне совершенно безразлично; я могу остаться и здесь. Меня отводят обратно в мой склеп. И вновь я погружаюсь в тишину, время от времени прерываемую звериными криками заключенных, доведенных до умопомешательства. И мне кажется: достаточно какой-то мелочи, чтобы этот рев стал заразительным, как у волков. И я ощущаю неодолимую потребность открыть рот, закричать… Проходит еще какое-то время, но я ни разу не позволяю себе поддаться этому искушению. Тогда меня снова приводят к тем же лицам.
— Итак, как вы чувствуете себя после двухмесячного пребывания здесь?
Два месяца? Значит, я здесь уже целых два месяца! Два месяца они пытаются довести меня до точки! Надеются, что я паду пред ними ниц, стану их просить, умолять выпустить меня. Ожидают, что я капитулирую. С уверенностью, издевательски посмеиваясь, думают, будто время работает на них, что от монотонной смены дней и ночей помутится мой разум, а я сам превращусь в жалкого червя, который будет ползать перед ними в пыли. Таков, мол, логический результат подобного обращения, неизбежный исход такой строгой изоляции. Ну так нет же! Я должен поколебать их оптимизм. Пока что они еще не «сделали» меня, и я громко заявляю им:
— Если вы хотите, чтобы я тут подох, то это будет нескоро, очень нескоро: я все еще чувствую себя отлично!
Они ничего не отвечают. Только поглядывают на дурня, который вносит путаницу в их систему. По представлениям бюрократа из НКВД, человек, заключенный в тюрьму, рассчитанную на сведение с ума, обязан сойти с ума. Логично, неоспоримо! Но доконать можно лишь тех, у кого нет больше сил или воли бороться. А покуда я чувствую в себе эту волю, я буду бороться.
Через несколько дней меня опять доставили обратно на Лубянку, и мне показалось, что самое трудное уже позади. Допросы прекратились, меня оставили в покое. Лишь однажды мне вновь оказали честь быть «приглашенным» в наркомат. В длинном коридоре, по которому я шел, висел плакат, который в этой обстановке показался мне не лишенным юмора: он извещал, что в офицерском клубе состоится вечер отдыха с участием ленинградского артиста Райкина. Девиз вечера гласил: «Приходите на дружеское собеседование».
Когда я вошел в кабинет генерала Абакумова, который после нашей последней встречи стал министром государственной безопасности, я все еще смеялся по поводу этого приглашения на вечер отдыха.
Абакумов, которого и на сей раз украшал великолепнейший галстук, спросил меня:
— Почему вы так довольны?
— Заключенному в некоторой степени смешно, когда он видит плакат, приглашающий на «дружеское собеседование»! Вы приучили заключенных к дискуссиям совершенно иного характера.
На это мое замечание он не ответил, но задал новый вопрос:
— Скажите, почему в вашей разведывательной сети так много евреев?
— В ней, товарищ генерал, находились борцы, представляющие тринадцать национальностей; для евреев не требовалось особое разрешение, и они не были ограничены процентной нормой. Единственным мерилом при отборе людей была их решимость бороться с нацизмом до последнего. Бельгийцы, французы, русские, украинцы, немцы, евреи, испанцы, голландцы, швейцарцы, скандинавы по-братски работали сообща. У меня было полное доверие к моим еврейским друзьям, которые мне были знакомы давным-давно. Я знал — они никогда не станут предателями. Евреи, товарищ генерал, ведут двойную борьбу: против нацизма, а также против истребления своего народа. Даже предательство не могло стать для них выходом из положения, каким оно стало для какого-нибудь Ефремова или Сукулова, которые ценой измены пытались спасти свою жизнь.
Абакумов уклонился от этой темы, но снова заговорил о том, чего коснулся еще во время нашей первой встречи:
— Есть, знаете ли, только две возможности отблагодарить агента-разведчика: либо увешать его грудь орденами, либо сделать его на голову короче…
В голосе Абакумова послышалось некоторое сожаление, когда он продолжил:
— Если бы вы не сотрудничали с этой контрреволюционной кликой Тухачевского — Берзина, то были бы сегодня высокоуважаемым человеком, но вы повели себя так, что сегодня годны только для тюремной камеры… Знаете ли вы, что в данный момент вас разыскивают американская и канадская секретные службы? Одна из наших разведывательных сетей в Канаде накрылась. В нескольких североамериканских газетах напечатаны статьи экспертов, которые увидели в действиях этой сети почерк Большого Шефа. Развеселясь и восхищаясь своей шуткой, Абакумов цинично добавил:
— Понимаете ли вы, какой опасности вы подвергались бы, будучи на свободе? Здесь же можете ни о чем не беспокоиться, здесь вы в безопасности!
Прежде чем ответить, я постарался придать своему лицу серьезное выражение озабоченного функционера НКВД:
— Я благодарю вас, господин министр, за вашу заботу о моей безопасности.
— Не за что, не за что… Ах, я знаю, что дисциплина, которой вы должны подчиняться, быть может, не идеальна… К сожалению, мы не располагаем возможностями короля Англии, который лично принимает тайных агентов, возводит их в сан лордов и дарит им роскошные поместья; мы бедны… Но что у нас есть, так это тюрьмы. Эта тюрьма не так уж плоха, вы не находите?
Движением руки он отпускает меня.
Я вернулся в свою камеру. Теперь я понял все: дело было отнюдь не в моей деятельности в «Красном оркестре». Нет, они не могли мне простить, что Берзин выбрал именно меня. Следователь, которому достало мужества отказаться от ведения моего дела, сказал мне чистую правду: уже с 1938 года меня считали подозрительным.
На этот раз «черный ворон» выехал из Москвы и покатил по дороге, ведущей в лес. После нескольких часов мы остановились, перед спрятанным за деревьями зданием, вид которого вообще ничем не напоминал тюрьму. Об этом весьма особом заведении я уже слышал, заключенные называли его между собой «дачей», но и по сей день его настоящее название мне неизвестно. Ко мне подходит надзиратель и шепчет на ухо:
— У нас разговаривают только шепотом!
Во избежание каких бы то ни было шумов здесь обращено внимание даже на самые, казалось бы, незначительные мелочи. Двери не скрипят, тихо проворачиваются ключи в замках, в коридорах полная тишина…
Меня не стали обыскивать, а прямо провели в камеру. Удивительная камера: три шага в длину, два в ширину; койка откинута кверху, к стене. Меблировку довершает узкая дощечка и табурет. Стены обиты звукопоглощающим материалом. Высоко вверху — маленький люк, сквозь него в помещение проникает немного воздуха. Какая тишина! Я ее слышу, эту тишину! Абсолютная, глубокая, гнетущая, прямо-таки мучительная тишина. Я прибыл посреди ночи. В других тюрьмах шум не прекращается с вечера до утра. А здесь наоборот — царство тишины. Ослепленный светом, горящим всю ночь напролет, я пытаюсь уснуть и тщетно пытаюсь уловить хоть какие-нибудь звуки или шумы, способные хоть слегка возмутить этот океан спокойствия.
Просыпаюсь в испуге. Кто-то что-то шепчет мне на ухо. Надзиратель требует, чтобы я встал. А я и не слышал, как он вошел. Это понятно: он обут в войлочные тапочки, а дверь отворилась совершенно бесшумно.
Уже утро. Время тут проходит незаметно, тогда как в других тюрьмах почти непрерывно раздающиеся звуки и шумы придают времени какой-то особенный, своеобразный ритм.
Дни, недели проплывают в мертвой тишине. Уж и не знаю — день теперь или ночь. Ощущение времени утрачено. Никто не требует меня, никто со мной не говорит. Через кормушку мне протягивают еду — без единого слова, бесшумно. Моя камера подобна могиле, и постепенно я начинаю думать, что погребен заживо. Порой какой-то нечеловеческий, отчаянный рев разрывает тишину, проникает через звуконепроницаемые стены и заставляет меня вздрагивать от испуга. Где-то рядом, в нескольких метрах от тебя, какой-то заключенный уже дошел до ручки, рехнулся. Он кричит, как безумный, ибо чует смерть, крадущуюся вокруг «места его захоронения», он кричит, чтобы по крайней мере услышать звук какого-то голоса, пусть даже собственного. Как же сопротивляться этому удушающему нас страху? С утра до вечера нам нечем заняться, разве что ходить от стенки к стенке, три шага туда, три обратно. И требуется прямо-таки чудовищное стремление выжить, чтобы избавиться от этого смертельного невроза. И все же после года, проведенного в Лефортово, этот, я бы сказал, тотальный покой странным образом представляется мне чем-то целительным. Спать! Можно спать сколько угодно, спать, не опасаясь внезапных побудок или неожиданных допросов. Я понемногу привыкаю жить со своими мыслями, не имея никаких собеседников, кроме моих вопросов, моих опасений и моего разума. Эти постоянно присутствующие при мне партнеры успокаивают меня, я выстою. И вдруг, вопреки всем ожиданиям, меня забирают и отводят в комнату, где находятся следователь и двое гражданских. Это специалисты, коим поручают исследовать состояние живого трупа.
Офицер обращается ко мне:
— Скажите, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, очень хорошо, я очень доволен.
Мой ответ, кажется, озадачил их:
— Вы очень довольны? Но что вы делаете весь день в полном одиночестве, никого не видя, ничего не читая?
— Вы про чтение? А я пишу книгу. Они многозначительно переглядываются. «Обработка», видимо, все-таки дает свои результаты…
— Книгу?.. Но как же вы можете писать книгу?
— Я пишу ее в голове.
— Можно ли узнать тему?
— Конечно: она о вас. И о вам подобных. Такова тема моей книги.
— Значит, вы не требуете перевода в нормальную тюрьму?
— Это мне совершенно безразлично; я могу остаться и здесь. Меня отводят обратно в мой склеп. И вновь я погружаюсь в тишину, время от времени прерываемую звериными криками заключенных, доведенных до умопомешательства. И мне кажется: достаточно какой-то мелочи, чтобы этот рев стал заразительным, как у волков. И я ощущаю неодолимую потребность открыть рот, закричать… Проходит еще какое-то время, но я ни разу не позволяю себе поддаться этому искушению. Тогда меня снова приводят к тем же лицам.
— Итак, как вы чувствуете себя после двухмесячного пребывания здесь?
Два месяца? Значит, я здесь уже целых два месяца! Два месяца они пытаются довести меня до точки! Надеются, что я паду пред ними ниц, стану их просить, умолять выпустить меня. Ожидают, что я капитулирую. С уверенностью, издевательски посмеиваясь, думают, будто время работает на них, что от монотонной смены дней и ночей помутится мой разум, а я сам превращусь в жалкого червя, который будет ползать перед ними в пыли. Таков, мол, логический результат подобного обращения, неизбежный исход такой строгой изоляции. Ну так нет же! Я должен поколебать их оптимизм. Пока что они еще не «сделали» меня, и я громко заявляю им:
— Если вы хотите, чтобы я тут подох, то это будет нескоро, очень нескоро: я все еще чувствую себя отлично!
Они ничего не отвечают. Только поглядывают на дурня, который вносит путаницу в их систему. По представлениям бюрократа из НКВД, человек, заключенный в тюрьму, рассчитанную на сведение с ума, обязан сойти с ума. Логично, неоспоримо! Но доконать можно лишь тех, у кого нет больше сил или воли бороться. А покуда я чувствую в себе эту волю, я буду бороться.
Через несколько дней меня опять доставили обратно на Лубянку, и мне показалось, что самое трудное уже позади. Допросы прекратились, меня оставили в покое. Лишь однажды мне вновь оказали честь быть «приглашенным» в наркомат. В длинном коридоре, по которому я шел, висел плакат, который в этой обстановке показался мне не лишенным юмора: он извещал, что в офицерском клубе состоится вечер отдыха с участием ленинградского артиста Райкина. Девиз вечера гласил: «Приходите на дружеское собеседование».
Когда я вошел в кабинет генерала Абакумова, который после нашей последней встречи стал министром государственной безопасности, я все еще смеялся по поводу этого приглашения на вечер отдыха.
Абакумов, которого и на сей раз украшал великолепнейший галстук, спросил меня:
— Почему вы так довольны?
— Заключенному в некоторой степени смешно, когда он видит плакат, приглашающий на «дружеское собеседование»! Вы приучили заключенных к дискуссиям совершенно иного характера.
На это мое замечание он не ответил, но задал новый вопрос:
— Скажите, почему в вашей разведывательной сети так много евреев?
— В ней, товарищ генерал, находились борцы, представляющие тринадцать национальностей; для евреев не требовалось особое разрешение, и они не были ограничены процентной нормой. Единственным мерилом при отборе людей была их решимость бороться с нацизмом до последнего. Бельгийцы, французы, русские, украинцы, немцы, евреи, испанцы, голландцы, швейцарцы, скандинавы по-братски работали сообща. У меня было полное доверие к моим еврейским друзьям, которые мне были знакомы давным-давно. Я знал — они никогда не станут предателями. Евреи, товарищ генерал, ведут двойную борьбу: против нацизма, а также против истребления своего народа. Даже предательство не могло стать для них выходом из положения, каким оно стало для какого-нибудь Ефремова или Сукулова, которые ценой измены пытались спасти свою жизнь.
Абакумов уклонился от этой темы, но снова заговорил о том, чего коснулся еще во время нашей первой встречи:
— Есть, знаете ли, только две возможности отблагодарить агента-разведчика: либо увешать его грудь орденами, либо сделать его на голову короче…
В голосе Абакумова послышалось некоторое сожаление, когда он продолжил:
— Если бы вы не сотрудничали с этой контрреволюционной кликой Тухачевского — Берзина, то были бы сегодня высокоуважаемым человеком, но вы повели себя так, что сегодня годны только для тюремной камеры… Знаете ли вы, что в данный момент вас разыскивают американская и канадская секретные службы? Одна из наших разведывательных сетей в Канаде накрылась. В нескольких североамериканских газетах напечатаны статьи экспертов, которые увидели в действиях этой сети почерк Большого Шефа. Развеселясь и восхищаясь своей шуткой, Абакумов цинично добавил:
— Понимаете ли вы, какой опасности вы подвергались бы, будучи на свободе? Здесь же можете ни о чем не беспокоиться, здесь вы в безопасности!
Прежде чем ответить, я постарался придать своему лицу серьезное выражение озабоченного функционера НКВД:
— Я благодарю вас, господин министр, за вашу заботу о моей безопасности.
— Не за что, не за что… Ах, я знаю, что дисциплина, которой вы должны подчиняться, быть может, не идеальна… К сожалению, мы не располагаем возможностями короля Англии, который лично принимает тайных агентов, возводит их в сан лордов и дарит им роскошные поместья; мы бедны… Но что у нас есть, так это тюрьмы. Эта тюрьма не так уж плоха, вы не находите?
Движением руки он отпускает меня.
Я вернулся в свою камеру. Теперь я понял все: дело было отнюдь не в моей деятельности в «Красном оркестре». Нет, они не могли мне простить, что Берзин выбрал именно меня. Следователь, которому достало мужества отказаться от ведения моего дела, сказал мне чистую правду: уже с 1938 года меня считали подозрительным.
5. УРОКИ ИСТОРИИ
Следствие по моему «делу» закончилось, но я отлично знал, что еще до начала допросов меня признали виновным… 19 июня 1947 года «тройка» в составе представителя Министерства государственной безопасности, прокурора и судьи приговорила меня к пятнадцати годам «строгой изоляции». По решению подручных Сталина я, подобно множеству других, оказался и «подозрительным» и «виновным». Я обжаловал этот произвольный приговор и несколько позже был вызван к помощнику прокурора.
— Приговор крайне несправедлив, — сказал я, — и вы едва ли удивитесь, узнав, что я оспариваю его.
— В СССР, знаете ли, предатели и шпионы подлежат смертной казни; вас же, исходя из государственных интересов, приговорили всего лишь к изоляции.
— Тогда я должен предположить, что вы не знаете, что я делал во время войны.
— Что ж, подайте заявление прокурору.
В условиях господства обскурантизма заключенным оставлялась маленькая надежда: дважды в месяц они могли в письменном виде представлять свои возражения прокурору, министерству. Центральному Комитету, даже самому Сталину. Следовательно, я должен был использовать эту возможность. Очень мелким, убористым почерком я взялся излагать историю «Красного оркестра» и, по мере завершения очередного раздела, частями отсылал рукопись Генеральному прокурору СССР. В заброшенных медвежьих углах Сибири, в полумраке подвалов исчезали миллионы заключенных, я же безгранично верил в любовь сталинской бюрократии к бумаготворчеству. Люди гибли, а папки с бумагами оставались, архивы разбухали, и я считал небесполезным тоже оставить в этих архивах какие-то следы. 9 января 1952 года «тройка» сократила мне тюремный срок с пятнадцати до десяти лет, но к этому известию я отнесся равнодушно. Я понимал, что если не будет смены руководства, то все надежды на перемены в моей судьбе останутся иллюзорными: после освобождения из заключения меня сошлют в какую-нибудь затерянную сибирскую глубинку.
Много позже я узнал, что мое сообщение не было напрасным. В 1964 году, когда я уже несколько лет жил в Польше, мне позвонил журналист из агентства печати Новости.
— Ты помнишь меня? — спросил он. — В 1935 году мы с тобой работали в «Правде». Мне и двум другим писателям предложили написать историю «Красного оркестра», но у нас нет сведений о группе «Единство», которой ты руководил в Палестине.
— А все остальное вы знаете? — спросил я его.
— Да, знаем, и, надеюсь, скоро мы с тобой сможем поговорить обо всем.
Прошло несколько месяцев. Настал апрель 1965 года. Этот журналист прибыл в Варшаву в составе делегации, приглашенной на празднование 22-й годовщины восстания в Варшавском гетто. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах ему довелось познакомиться с историей «Красного оркестра».
«В 1964 году я посетил заместителя Генерального прокурора Советского Союза по поводу статьи о Рихарде Зорге, которую я должен был написать по заданию АПН. В то время имя Зорге было у всех на устах. Узнав причину моего посещения, заместитель Генерального прокурора встал и подошел к сейфу. О Рихарде Зорге, — сказал он, — известно уже все, но здесь у нас есть материал о деятельности одной разведывательной сети, которая сослужила Родине столь же большую службу. Он открыл сейф и достал оттуда папку с множеством бумаг. Вот эти документы, продолжал он, но должен вас предупредить, что без санкции Центрального Комитета их опубликовать нельзя. Я спросил его, кто же был начальником этой разведывательной сети. Ты легко представишь себе, до чего я был изумлен, услышав: „Треппер“. Я очень заинтересовался всем этим и обратился в Центральный Комитет, который назначил комиссию из трех писателей, включая меня, для написания книги о „Красном оркестре“. К сожалению, этот труд не вышел в свет, ибо руководители ГДР считали, что заводить разговор о берлинской группе преждевременно».
Таким образом, листки, которые я посылал Генеральному прокурору, не пропали. В Советском Союзе архивные материалы хранятся вечно, и в день, когда доступ к ним будет открыт…
Но время моего освобождения еще не наступило. Началась моя жизнь в сталинских застенках. Я побывал в нескольких из них, но относительно лучшее воспоминание у меня осталось от Бутырской тюрьмы — перестроенной бывшей казармы времен Екатерины Второй — с ее просторными, хорошо проветриваемыми и светлыми помещениями. Нас перевели туда, когда на Лубянке стало тесно. То был весьма многозначительный признак усиления репрессий. Старинную русскую поговорку «Свято место пусто не бывает» Сталин своеобразно применил для своих целей. Министерство госбезопасности работало по стахановским нормам. За высокими стенами и заграждениями из колючей проволоки томилась элита страны. Волны репрессий, следовавшие одна за другой, наполняли тюремные камеры инженерами, офицерами, писателями и профессорами. С началом «холодной войны» — в 1947 году — Сталин начал наносить удары по тем, кто, как он полагал, будут слишком равнодушны в случае нового всемирного конфликта. Особенно тяжкой оказалась участь национальных меньшинств, являвшихся, по мнению этого деспота, пресловутым «слабым звеном». По армии тоже вновь прокатилась волна арестов.
Правда, генералиссимус Сталин — «гениальнейший стратег со времен Александра Великого» — все тяжелее переносил блеск славы маршала Жукова — «победителя Берлина». Когда при посещении Москвы Эйзенхауэр пригласил Жукова приехать в Соединенные Штаты, Сталин воспринял это как невыносимое личное оскорбление. Жуков стал соперником, конкурентом, во всяком случае, «опасностью». Осыпанный похвалами и почестями, он был назначен на пост командующего… Одесским военным округом. Всех офицеров из его окружения арестовали и отправили в тюрьмы.
В 1948 году евреи, эти самые подозрительные элементы «слабого звена», подверглись репрессиям. Общее число репрессированных увеличилось за счет так называемых «рецидивистов» — инженеров и ученых, которых в начале войны изъяли из лагерей, чтобы использовать в военной промышленности.Ну, а кроме того, все остальные, чья вина состояла единственно в том, что они были невиновны!
Были, конечно, среди заключенных и виновные — ничтожное меньшинство: например, Власов и его штаб, перебежавшие к немцам, чтобы сформировать так называемую «Русскую освободительную армию», гестаповцы, творившие злодеяния на территории Советского Союза, белогвардейцы, вставшие под ружье для борьбы с Красной Армией. Все они, прислужники фашистов, однозначно виновны в сотрудничестве с врагом, которых судили непосредственно на местах их преступлений.
После этих оговорок могу сказать, что заключенные, с которыми встречался я, были абсолютно ни в чем не виноватыми гражданами. О каждом из них можно написать книги, повествующие о том, как самопожертвование, преданность партии и Советскому Союзу «вознаграждались» десятью, пятнадцатью или двадцатью пятью годами тюрьмы. Каждая такая история — единственна в своем роде для пережившего ее, но какими же сходными были эти судьбы в великой сумятице и хаосе репрессий.
Я благодарен «отцу народов» за то, что мне довелось пообщаться с духовной элитой Советского Союза. На Лубянке, в Лефортове, в Бутырках я видел чаще всего таких людей, чья образцовая и удивительная жизнь помогла мне узнать очень многое из истории нынешнего столетия.
Расскажу теперь о некоторых необычных встречах в сталинских тюрьмах.
— Приговор крайне несправедлив, — сказал я, — и вы едва ли удивитесь, узнав, что я оспариваю его.
— В СССР, знаете ли, предатели и шпионы подлежат смертной казни; вас же, исходя из государственных интересов, приговорили всего лишь к изоляции.
— Тогда я должен предположить, что вы не знаете, что я делал во время войны.
— Что ж, подайте заявление прокурору.
В условиях господства обскурантизма заключенным оставлялась маленькая надежда: дважды в месяц они могли в письменном виде представлять свои возражения прокурору, министерству. Центральному Комитету, даже самому Сталину. Следовательно, я должен был использовать эту возможность. Очень мелким, убористым почерком я взялся излагать историю «Красного оркестра» и, по мере завершения очередного раздела, частями отсылал рукопись Генеральному прокурору СССР. В заброшенных медвежьих углах Сибири, в полумраке подвалов исчезали миллионы заключенных, я же безгранично верил в любовь сталинской бюрократии к бумаготворчеству. Люди гибли, а папки с бумагами оставались, архивы разбухали, и я считал небесполезным тоже оставить в этих архивах какие-то следы. 9 января 1952 года «тройка» сократила мне тюремный срок с пятнадцати до десяти лет, но к этому известию я отнесся равнодушно. Я понимал, что если не будет смены руководства, то все надежды на перемены в моей судьбе останутся иллюзорными: после освобождения из заключения меня сошлют в какую-нибудь затерянную сибирскую глубинку.
Много позже я узнал, что мое сообщение не было напрасным. В 1964 году, когда я уже несколько лет жил в Польше, мне позвонил журналист из агентства печати Новости.
— Ты помнишь меня? — спросил он. — В 1935 году мы с тобой работали в «Правде». Мне и двум другим писателям предложили написать историю «Красного оркестра», но у нас нет сведений о группе «Единство», которой ты руководил в Палестине.
— А все остальное вы знаете? — спросил я его.
— Да, знаем, и, надеюсь, скоро мы с тобой сможем поговорить обо всем.
Прошло несколько месяцев. Настал апрель 1965 года. Этот журналист прибыл в Варшаву в составе делегации, приглашенной на празднование 22-й годовщины восстания в Варшавском гетто. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах ему довелось познакомиться с историей «Красного оркестра».
«В 1964 году я посетил заместителя Генерального прокурора Советского Союза по поводу статьи о Рихарде Зорге, которую я должен был написать по заданию АПН. В то время имя Зорге было у всех на устах. Узнав причину моего посещения, заместитель Генерального прокурора встал и подошел к сейфу. О Рихарде Зорге, — сказал он, — известно уже все, но здесь у нас есть материал о деятельности одной разведывательной сети, которая сослужила Родине столь же большую службу. Он открыл сейф и достал оттуда папку с множеством бумаг. Вот эти документы, продолжал он, но должен вас предупредить, что без санкции Центрального Комитета их опубликовать нельзя. Я спросил его, кто же был начальником этой разведывательной сети. Ты легко представишь себе, до чего я был изумлен, услышав: „Треппер“. Я очень заинтересовался всем этим и обратился в Центральный Комитет, который назначил комиссию из трех писателей, включая меня, для написания книги о „Красном оркестре“. К сожалению, этот труд не вышел в свет, ибо руководители ГДР считали, что заводить разговор о берлинской группе преждевременно».
Таким образом, листки, которые я посылал Генеральному прокурору, не пропали. В Советском Союзе архивные материалы хранятся вечно, и в день, когда доступ к ним будет открыт…
Но время моего освобождения еще не наступило. Началась моя жизнь в сталинских застенках. Я побывал в нескольких из них, но относительно лучшее воспоминание у меня осталось от Бутырской тюрьмы — перестроенной бывшей казармы времен Екатерины Второй — с ее просторными, хорошо проветриваемыми и светлыми помещениями. Нас перевели туда, когда на Лубянке стало тесно. То был весьма многозначительный признак усиления репрессий. Старинную русскую поговорку «Свято место пусто не бывает» Сталин своеобразно применил для своих целей. Министерство госбезопасности работало по стахановским нормам. За высокими стенами и заграждениями из колючей проволоки томилась элита страны. Волны репрессий, следовавшие одна за другой, наполняли тюремные камеры инженерами, офицерами, писателями и профессорами. С началом «холодной войны» — в 1947 году — Сталин начал наносить удары по тем, кто, как он полагал, будут слишком равнодушны в случае нового всемирного конфликта. Особенно тяжкой оказалась участь национальных меньшинств, являвшихся, по мнению этого деспота, пресловутым «слабым звеном». По армии тоже вновь прокатилась волна арестов.
Правда, генералиссимус Сталин — «гениальнейший стратег со времен Александра Великого» — все тяжелее переносил блеск славы маршала Жукова — «победителя Берлина». Когда при посещении Москвы Эйзенхауэр пригласил Жукова приехать в Соединенные Штаты, Сталин воспринял это как невыносимое личное оскорбление. Жуков стал соперником, конкурентом, во всяком случае, «опасностью». Осыпанный похвалами и почестями, он был назначен на пост командующего… Одесским военным округом. Всех офицеров из его окружения арестовали и отправили в тюрьмы.
В 1948 году евреи, эти самые подозрительные элементы «слабого звена», подверглись репрессиям. Общее число репрессированных увеличилось за счет так называемых «рецидивистов» — инженеров и ученых, которых в начале войны изъяли из лагерей, чтобы использовать в военной промышленности.Ну, а кроме того, все остальные, чья вина состояла единственно в том, что они были невиновны!
Были, конечно, среди заключенных и виновные — ничтожное меньшинство: например, Власов и его штаб, перебежавшие к немцам, чтобы сформировать так называемую «Русскую освободительную армию», гестаповцы, творившие злодеяния на территории Советского Союза, белогвардейцы, вставшие под ружье для борьбы с Красной Армией. Все они, прислужники фашистов, однозначно виновны в сотрудничестве с врагом, которых судили непосредственно на местах их преступлений.
После этих оговорок могу сказать, что заключенные, с которыми встречался я, были абсолютно ни в чем не виноватыми гражданами. О каждом из них можно написать книги, повествующие о том, как самопожертвование, преданность партии и Советскому Союзу «вознаграждались» десятью, пятнадцатью или двадцатью пятью годами тюрьмы. Каждая такая история — единственна в своем роде для пережившего ее, но какими же сходными были эти судьбы в великой сумятице и хаосе репрессий.
Я благодарен «отцу народов» за то, что мне довелось пообщаться с духовной элитой Советского Союза. На Лубянке, в Лефортове, в Бутырках я видел чаще всего таких людей, чья образцовая и удивительная жизнь помогла мне узнать очень многое из истории нынешнего столетия.
Расскажу теперь о некоторых необычных встречах в сталинских тюрьмах.
6. УДИВИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ В СТАЛИНСКИХ ТЮРЬМАХ
Немало поучительных подробностей о кризисе в Красной Армии в начале войны я узнал из разговоров с заключенными старшими офицерами. Советский солдат дает клятву никогда не сдаваться живым в плен, последний патрон он должен приберечь для себя самого. Но вести войну на клятвах невозможно: уже с начала наступления вермахту удавалось окружать целые дивизии. Многим солдатам посчастливилось бежать, другие попадали в плен. Эти последние оказывались «виновными» в том… что не совершили самоубийства. Другие, сумевшие преодолеть линии противника и вернуться в расположение частей Красной Армии, обвинялись… в шпионаже. И в том и в другом случае полагались тяжелые тюремные наказания.
Несколько месяцев я провел в одной камере с тремя генералами120. Один из них состоял в рядах Красной Армии еще с гражданской войны, в которой участвовал в свои юные годы; в начале второй мировой войны он командовал казачьей частью, которую противнику удалось отрезать и окружить. Несмотря на тяжелое ранение, он сумел бежать. Его спасли какие-то крестьяне, несколько месяцев они тайно выхаживали его. Когда его силы восстановились, он проделал долгий, полный приключений путь и пробился к своим. Здесь его тут же спросили: «Почему вы возвратились? Какие вы должны собрать сведения для немцев? Каково ваше задание?» Ошеломленный, он словно онемел, но ему и не дают опомниться и ответить. Его арестовывают. Направление — Лубянка…
Мой второй сокамерник, коммунист со времен гражданской войны, в момент начала военных действий был командиром дивизии. Застигнутая врасплох наступлением немцев, его часть оказала сопротивление и храбро сражалась, но понесла значительные потери. Вскоре дивизия была перемолота. С небольшим отрядом солдат генерал отошел в лес, где создал партизанскую группу, которая несколько месяцев подряд наносила удары по противнику. Немцы разведали расположение группы и атаковали ее. Вместе с двумя спутниками генерал, прикрываемый партизанами, вернулся в расположение войск Красной Армии. Его арестовали, заподозрив в шпионаже. Он остался в живых и тем самым допустил «большую ошибку»… Направление — Лубянка…
Третий из этого генеральского трио был посажен за решетку вообще без каких бы то ни было оснований. Его «преступление» в том, что во время войны он работал в штабе маршала Георгия Жукова… Направление — Лубянка.
Все три генерала не падали духом. Оставаясь убежденными коммунистами, они не обращали внимания на ругань наших церберов. У них все еще сохранялись папахи, украшенные пятиконечными красными звездочками. Помню, как они убивали время бесконечными партиями в домино, которое изготовили из хлебных остатков…
Однажды в камеру вошел новый надзиратель в чине старшины и потребовал от присутствующих встать и приветствовать его. Три генерала невозмутимо продолжают партию. Один из них, не обернувшись, бросает: «С каких это пор генерал Красной Армии должен вставать при появлении старшины?»
Старшина не настаивает. Этот урок он будет помнить и в дальнейшем…
Между партиями домино пространно и дотошно обсуждаем события. Самый политически грамотный из моих трех товарищей по камере твердо знал, что его история — отнюдь не единичный случай, произошедший по вине не в меру усердного гэпэушника. Тоном человека, глубоко убежденного в верности своих слов, он говорил мне: «Все, что творят заплечных дел мастера и их помощники из министерства госбезопасности, одобряется и Сталиным и соответствует его желаниям. Он сам это направляет, сам способствует этому».
Слишком большое число свидетельств подтверждались и складывались в ужасающую картину планомерных, методических репрессий, практикуемых в массовых масштабах. В частности, это видно на примере судьбы двух еврейских врачей-братьев, о которых мне поведал генерал. Проходя службу в военном госпитале в Белоруссии, они задавались вопросом, как вести себя при таком стремительном продвижении немцев. Наконец один из них — главврач госпиталя — понял, что он не вправе, да и просто не может бросить своих пациентов на произвол судьбы, и решил остаться на месте, чтобы защитить их от оккупантов. Таким образом, он спас жизнь многих людей. Его брат, ни за что не желавший попасть в руки нацистов, бежал вместе с другими врачами госпиталя и присоединился к партизанам. После войны обоих еврейских врачей арестовали, главного врача обвинили в сотрудничестве с врагом, а его брата в том, что тот покинул пациентов…
Да здравствует диалектика!
Один румынский коммунист рассказал мне о довольно диковинном приеме в Кремле. До своего ареста, свободно владея русским языком, он служил переводчиком. И вот делегация его страны приехала в Москву. Ее возглавлял сам Георгиу-Деж, генеральный секретарь Румынской компартии, прибывший для того, чтобы встретиться лично с советским руководством. После долгого дня переговоров Сталин пригласил румынскую делегацию на неофициальный обед, во время которого этот толмач выполнял свои обязанности. Под конец трапезы установилась веселая, раскованная атмосфера. Сталин приветливо подошел к Георгиу-Дежу и положил ему руки на плечи.
Несколько месяцев я провел в одной камере с тремя генералами120. Один из них состоял в рядах Красной Армии еще с гражданской войны, в которой участвовал в свои юные годы; в начале второй мировой войны он командовал казачьей частью, которую противнику удалось отрезать и окружить. Несмотря на тяжелое ранение, он сумел бежать. Его спасли какие-то крестьяне, несколько месяцев они тайно выхаживали его. Когда его силы восстановились, он проделал долгий, полный приключений путь и пробился к своим. Здесь его тут же спросили: «Почему вы возвратились? Какие вы должны собрать сведения для немцев? Каково ваше задание?» Ошеломленный, он словно онемел, но ему и не дают опомниться и ответить. Его арестовывают. Направление — Лубянка…
Мой второй сокамерник, коммунист со времен гражданской войны, в момент начала военных действий был командиром дивизии. Застигнутая врасплох наступлением немцев, его часть оказала сопротивление и храбро сражалась, но понесла значительные потери. Вскоре дивизия была перемолота. С небольшим отрядом солдат генерал отошел в лес, где создал партизанскую группу, которая несколько месяцев подряд наносила удары по противнику. Немцы разведали расположение группы и атаковали ее. Вместе с двумя спутниками генерал, прикрываемый партизанами, вернулся в расположение войск Красной Армии. Его арестовали, заподозрив в шпионаже. Он остался в живых и тем самым допустил «большую ошибку»… Направление — Лубянка…
Третий из этого генеральского трио был посажен за решетку вообще без каких бы то ни было оснований. Его «преступление» в том, что во время войны он работал в штабе маршала Георгия Жукова… Направление — Лубянка.
Все три генерала не падали духом. Оставаясь убежденными коммунистами, они не обращали внимания на ругань наших церберов. У них все еще сохранялись папахи, украшенные пятиконечными красными звездочками. Помню, как они убивали время бесконечными партиями в домино, которое изготовили из хлебных остатков…
Однажды в камеру вошел новый надзиратель в чине старшины и потребовал от присутствующих встать и приветствовать его. Три генерала невозмутимо продолжают партию. Один из них, не обернувшись, бросает: «С каких это пор генерал Красной Армии должен вставать при появлении старшины?»
Старшина не настаивает. Этот урок он будет помнить и в дальнейшем…
Между партиями домино пространно и дотошно обсуждаем события. Самый политически грамотный из моих трех товарищей по камере твердо знал, что его история — отнюдь не единичный случай, произошедший по вине не в меру усердного гэпэушника. Тоном человека, глубоко убежденного в верности своих слов, он говорил мне: «Все, что творят заплечных дел мастера и их помощники из министерства госбезопасности, одобряется и Сталиным и соответствует его желаниям. Он сам это направляет, сам способствует этому».
Слишком большое число свидетельств подтверждались и складывались в ужасающую картину планомерных, методических репрессий, практикуемых в массовых масштабах. В частности, это видно на примере судьбы двух еврейских врачей-братьев, о которых мне поведал генерал. Проходя службу в военном госпитале в Белоруссии, они задавались вопросом, как вести себя при таком стремительном продвижении немцев. Наконец один из них — главврач госпиталя — понял, что он не вправе, да и просто не может бросить своих пациентов на произвол судьбы, и решил остаться на месте, чтобы защитить их от оккупантов. Таким образом, он спас жизнь многих людей. Его брат, ни за что не желавший попасть в руки нацистов, бежал вместе с другими врачами госпиталя и присоединился к партизанам. После войны обоих еврейских врачей арестовали, главного врача обвинили в сотрудничестве с врагом, а его брата в том, что тот покинул пациентов…
Да здравствует диалектика!
Один румынский коммунист рассказал мне о довольно диковинном приеме в Кремле. До своего ареста, свободно владея русским языком, он служил переводчиком. И вот делегация его страны приехала в Москву. Ее возглавлял сам Георгиу-Деж, генеральный секретарь Румынской компартии, прибывший для того, чтобы встретиться лично с советским руководством. После долгого дня переговоров Сталин пригласил румынскую делегацию на неофициальный обед, во время которого этот толмач выполнял свои обязанности. Под конец трапезы установилась веселая, раскованная атмосфера. Сталин приветливо подошел к Георгиу-Дежу и положил ему руки на плечи.