Страница:
В последний день они оставались среди цветущих вишен дольше, чем обычно, медленно прогуливаясь по широкой аллее до тех пор, пока не наступил вечер. Когда последние лучи покинули небо, печальное сумеречное свечение словно поднялось от земли, озаряя снизу стволы деревьев и розовый снегопад вишневых лепестков. Генерал заговорил очень тихо, обращаясь скорее к себе, нежели к Николаю:
– Судьба щедро одарила нас. Три дня мы наслаждались цветением вишен. Первый – день обещания и надежды, когда цветы только начинают распускаться и все еще впереди. Второй – день полного расцвета, волшебства и очарования. И третий день – сегодня – когда первые лепестки уже облетели, когда все лучшее осталось позади. Поэтому сегодня – день памяти. Самый грустный из трех… но и самый драгоценный. Есть нечто вроде… утешения?.. нет, пожалуй, успокоения во всем этом. И я снова в который раз удивляюсь, какой ловкий фокусник или волшебник, в своем колпаке, усыпанном блестками, придумал этот поразительный, не поддающийся разгадке трюк – время. Мне шестьдесят шесть лет, Никко. С высоты твоего возраста, когда у тебя еще все впереди и ты смотришь в будущее, шестьдесят шесть лет – огромный отрезок времени. Это почти в четыре раза больше, чем ты прожил до сих пор. Но для меня все уже позади, и взгляд мой обращен в прошлое. Эти шестьдесят шесть лет промелькнули, облетев, как лепестки цветущего вишневого дерева, У меня такое ощущение, что моя жизнь – картина, наскоро набросанная, обрисованная в общих чертах, но оставшаяся лишь контуром, так и не заполненным, не проработанным в деталях… из-за недостатка времени. Время… Кажется, только вчера – а на самом деле более пятидесяти лет тому назад – я шел по берегу этой реки с моим отцом. Набережную тогда еще не построили; не было и вишневых деревьев, Это было только вчера… но в другом столетии. Десять лет оставалось еще до нашей победы над русским флотом – все это еще предстояло в будущем, – и более двадцати лет – до нашего участия в великой войне на стороне союзников. Я и сейчас вижу лицо моего отца, мысленно я всегда смотрю на него снизу вверх. Я помню то ощущение, когда его большая и сильная рука сжимала мои маленькие детские пальчики. Я и сейчас чувствую – так, словно в нервных окончаниях заложена своя, независимая память, – как теснило мне грудь, как мне было невыразимо грустно оттого, что я не мог сказать отцу, как я люблю его. У нас не принято было говорить о своих чувствах прямо и откровенно. Я и сейчас вижу каждую линию, каждый штрих сурового, но тонкого профиля моего отца. Пятьдесят лет… Но все эти мелкие дела, эта постоянная суета, когда-то казавшаяся безмерно важной и значительной, весь этот хаос беспрерывной и никчемной деятельности, нагроможденный временем, – все это забыто теперь, рухнуло, ушло из памяти. Мне казалось, что моему отцу не повезло, он так и не узнал, как я любил его, и я привык жалеть его за это; но на самом деле я жалел себя, потому что это я больше нуждался в том, чтобы высказать свои чувства.
Свет, исходивший от земли, стал тускнеть, небо сделалось пурпурным, и только на западе низко нависали тяжелые, темно-лиловые грозовые тучи с розоватыми и оранжевыми отблесками.
– Я помню и другой день – тоже словно вчера, – когда моя дочь была маленькой девочкой. Мы гуляли с ней здесь, по берегу. Сейчас, в эту самую минуту, я снова чувствую, как она сжимает мой палец своими пухлыми крохотными пальчиками. Эти разросшиеся теперь вишни были тогда еще саженцами – их посадили совсем недавно, – жалкие, бедные тоненькие прутики, привязанные к столбикам белыми тряпочками. Кто бы мог подумать, что такие нескладные юные ростки постареют и помудреют настолько, чтобы приносить утешение, не беря на себя смелость давать советы? Интересно, срубят ли американцы все эти деревья, только потому, что они не приносят плодов, а значит, от них нет явной и несомненной пользы… Очень возможно. И, вероятно, даже с наилучшими намерениями.
Николаю было слегка не по себе. Кисикава-сан никогда не говорил с ним так, не открывал свою душу. Отношения их всегда отличались молчаливой сдержанностью, они понимали друг друга без слов.
– В последний мой приезд, Никко, я просил тебя заниматься языками, не забывать их. Ты выполнил мою просьбу?
– Да, сэр. У меня не было возможности говорить на каком-либо языке, кроме японского, но я прочитал все книги, которые вы мне привезли, и иногда я разговаривал на разных языках сам с собою.
– В особенности, на английском, я надеюсь?
Николай, не отрываясь, смотрел на воду.
– Менее всего по-английски.
Кисикава-сан кивнул головой, будто его догадка подтвердилась.
– Из-за того, что это язык американцев?
– Да.
– А ты когда-нибудь встречал американцев?
– Нет, сэр.
– И все-таки ты их ненавидишь?
– Не так уж трудно ненавидеть этих варваров, этих тявкающих дворняжек. Мне совсем ни к чему знать кого-то из них в отдельности, для того чтобы ненавидеть их как расу.
– Конечно, но видишь ли, Никко, американцы вовсе не являются расой. В этом-то, пожалуй, и есть их слабое место, их основной изъян. Они, как ты только что сказал, дворняжки, полукровки.
Николай с удивлением поднял на него глаза. Неужели генерал защищает американцев? Всего лишь три дня назад они проезжали по пригородам Токио и собственными глазами видели последствия воздушных налетов; он ведь знал, что американские самолеты забрасывали город зажигательными бомбами. Ведь собственная дочь Кисикавы-сан… Его маленький внук…
– Я встречался с американцами, Никко. Некоторое время, очень недолго, я служил вместе с военным атташе в Вашингтоне. Я когда-нибудь рассказывал тебе об этом?
– Нет, сэр.
– М-да, дипломат из меня получился никудышный. Для того чтобы быть хорошим дипломатом, человек должен уметь вилять и изворачиваться, идти на компромиссы, проявлять гибкость и находить окольные пути и подходы к решению разных проблем. Я оказался лишен этих качеств. Но я успел познакомиться с американцами и оценить их достоинства и недостатки. Должен сказать, что они ловкие, искусные коммерсанты и очень ценят достижения других людей именно в этой области, то есть судят о людях по тому, как они умеют зарабатывать деньги. Тебе эти достоинства могут показаться весьма сомнительными, но они вполне согласуются со всем образом жизни в индустриальном западном мире. Ты называешь американцев варварами, и тут ты, без сомнения, прав. Я знаю об этом лучше, чем ты. Я знаю, как они пытали пленных, мучили и сексуально калечили их. Я знаю, что они стреляли по людям из огнеметов, чтобы проверить, сколько времени те могут бежать, охваченные пламенем, прежде чем упадут. Да, они варвары. Но, Никко, наши солдаты вели себя точно так же, совершали такие ужасные зверства, которые невозможно описать. Война, ненависть и страх тоже превратили наших соотечественников в животных, в диких зверей. А ведь мы не варвары; наши нравственные принципы, дух нашей нации Закалялись и крепли веками, за ними стоят тысячелетия цивилизации и культуры. Можно подумать, что в самом варварстве американцев заключается их извинение… Нет, зверства нельзя простить. Но их можно объяснить. Осудим ли мы грубость и жестокость американцев, если поймем, что их культура – всего лишь тонкий наносной слой, жалкий коврик, наскоро сшитый из плохо подобранных обрывков разрозненных знаний и эмоций. Ведь и сами мы вели себя в этой войне как свирепые животные, без сострадания и сочувствия, как существа, потерявшие человеческий облик, несмотря на тысячелетия утонченного, изысканного воспитания. Ведь Америку, если уж на то пошло, первоначально заселяли отбросы общества и неудачники, бежавшие из Европы. Так что их потомков нельзя винить, как невозможно, например, считать виноватыми ядовитую змею или шакала.
Они опасны и коварны – да, но они не грешны. Ты говоришь о них как о расе, заслуживающей презрения. Они – не раса. Их нельзя даже назвать культурой. В лучшем случае их можно определить как очеловеченные механизмы. Там, где у нас – нравственные и этические понятия, у них – правила и предписания. Качественные параметры они заменили количественными, для них важен объем, а не содержание. Для нас существуют честь и бесчестие, для них же – только победа или поражение. Пожалуй, лучше совсем не смотреть на людей с точки зрения их расовой принадлежности. Раса – ничто, культура – все. Если говорить о расе, то ты – белый; но по своей культуре и воспитанию ты им не являешься, а значит, тебя нельзя им считать. Каждая культура имеет свою силу и свою слабость; однако нельзя оценивать различные культуры, сравнивая и противопоставляя их достоинства и недостатки. Единственное, что можно утверждать с полной уверенностью, – это то, что смесь культур обычно берет все худшее из каждой из них. Зло, заложенное в каждом человеке или культуре, – это сильное, жестокое животное, скрытое в них. А добро – не более чем хрупкое искусственное наслоение, удерживающее личность в рамках цивилизации. Называя американцев варварами, ты тем самым освобождаешь их от ответственности за бесчувственность, равнодушие и ограниченность. Говоря о смешении кровей обитателей Америки, ты затрагиваешь их истинный недостаток. Хотя – можно ли в действительности назвать эту черту недостатком? В конце концов, в мире будущего, мире торговцев и дельцов, управляющих различными машинами и механизмами, господствовать будут именно импульсы полукровок. Будущее – это человек Запада, Никко. Мрачное и безликое – да, это правда, – и тем не менее – будущее. И тебе придется жить в нем. Тебе не принесет никакой пользы, если ты отвернешься от американцев с отвращением. Ты должен попытаться понять их, хотя бы только ради того, чтобы они не причинили тебе вреда.
Кисикава-сан говорил очень тихо, будто разговаривал сам с собой; они медленно шли по широкой дороге в угасающем вечернем свете. Речь его напоминала лекцию любящего учителя своенравному и непокорному ученику; Николай слушал его, наклонив голову, весь превратившись во внимание. Помолчав немного, Кисикава-сан тихонько рассмеялся и хлопнул в ладоши:
– Все, хватит об этом! Совет помогает только тому, кто его дает, и может быть весьма неприятен собеседнику, освещая тайные уголки его подсознания. В конечном счете ты поступишь так, как распорядится судьба и как велит тебе твое воспитание, и мой совет может повлиять на твое будущее не более, чем лепестки вишни, слетающие в реку, могут изменить ее течение. Есть еще кое-какие вещи, о которых мне хотелось бы поговорить с тобой, а я вместо этого углубился в бесплодные рассуждения о культурах, цивилизациях и будущем – понятиях достаточно сложных и расплывчатых, чтобы погрузиться в них с головой, забыв о насущных делах.
Они продолжали идти не спеша, в молчании. Стемнело, вечерний бриз срывал лепестки с цветущих вишен, они кружились в сумерках, точно розовые снежинки, наполняя воздух, нежно касаясь щек прогуливающихся мужчин, опускаясь на их волосы и плечи. Дойдя до конца широкой аллеи, они подошли к мосту и, поднявшись на него, остановились, глядя на темный поток под ногами и на чуть светящееся, серебристое кружево пены, там, где вода вскипала вокруг валунов. Генерал вдохнул полной грудью речной воздух и медленно, стиснув губы, выдыхал его, собираясь с силами и готовясь сказать Николаю то, что было необходимо.
– Это наша последняя беседа, Никко. Меня переводят в Манджукуо. Мы ожидаем наступления русских, как только они почувствуют, что нас можно взять чуть ли не голыми руками. Они ничем не будут рисковать ни в военных действиях, ни, соответственно, при заключении последующего мирного договора. Если коммунисты захватят в плен штабных офицеров, вряд ли кто-нибудь из них останется в живых. Многие собираются совершить сеппуку, предпочитая смерть бесчестью капитуляции. Я тоже решил пойти этим путем, но не потому, что хочу избежать позора. Мое участие в этой скотской войне запятнало меня; я весь в грязи, так что даже сеппуку не принесет мне очищения, – боюсь, что и другим солдатам тоже. Но даже если в этом акте не будет освящения, даже если он не поможет мне очиститься, в нем есть, по крайней мере… достоинство. Я пришел к такому решению в эти три дня, пока мы гуляли среди цветущих вишен. Еще неделю назад я не чувствовал себя свободным настолько, чтобы позволить себе попытаться избежать бесчестия, поскольку живы были самые близкие мне люди – моя дочь и маленький внук. Но теперь… Обстоятельства освободили меня. Мне жаль, что я оставляю тебя на произвол житейских бурь и случайностей, Никко. Но… – Кисикава-сан глубоко вздохнул. – Но… я не вижу возможности защитить тебя от того, что должно свершиться. Потерпевший поражение, скомпрометированный старый солдат будет для тебя плохой опорой. Ты не японец, но и не европеец. Сомневаюсь, что кто-нибудь вообще может помочь тебе. Поэтому, думаю, у меня есть право уйти. Ты понимаешь меня, Никко? Разрешаешь мне оставить тебя?
Николай долго молча вглядывался в кипящую под мостом воду, пока не подобрал наконец нужных слов.
– Я всегда буду помнить вашу доброту и мудрые советы. Так что вы никогда не сможете покинуть меня.
Генерал, облокотившись на перила моста и глядя вниз, в призрачное, пенное сияние потока, медленно наклонил голову.
Напряжение профессиональной игры в течение многих лет дало о себе знать. Отакэ удавалось ослабить почти непрерывные болезненные спазмы в желудке, посасывая мятные леденцы. Однако со временем боли становились все сильнее, и наконец врачи определили, что причина их – рак желудка.
Узнав, что Отакэ-сан умирает, Николай и Марико прекратили свою любовную связь; они ни о чем не договаривались, все произошло совершенно естественно. Как и все юноши и девушки Японии, молодые люди обладали той особой, чувствительной стыдливостью, которая не позволила им предаваться жизнерадостным любовным утехам, когда их дом посетило горе.
По странной иронии судьбы, которая не перестает удивлять нас, хотя опыт подсказывает, что ирония и насмешка – ее излюбленные способы обращаться с людьми, – именно тогда, когда Николай и Марико прекратили физические контакты, домочадцы начали коситься в их сторону. Пока они, подвергаясь постоянной опасности быть уличенными, восторженно любили друг друга, страх, что их отношения обнаружатся, заставлял их вести себя на людях очень осторожно и осмотрительно. Но теперь, когда молодые люди не чувствовали себя больше виновными в постыдных проступках, они стали больше времени проводить вместе, открыто, на глазах у всех, прогуливаясь вдвоем по дорожкам сада; вот тогда-то легкий шепоток и пополз среди учеников и членов семьи Отакэ. Их отношение к происходящему выразилось в том, что они стали порой бросать беглые взгляды на влюбленных, понимающе приподнимая брови.
Часто, когда результат тренировочной игры в го был ясен заранее и можно было не доводить ее до конца, они разговаривали о будущем, о том, что оно им готовит, когда война будет проиграна, а их любимый учитель уйдет от них. Какой станет их жизнь, когда им придется покинуть семью Отакэ и когда американские солдаты оккупируют страну? Правда ли то, что император призовет их встать, как один, на защиту острова и погибнуть, но отбросить захватчиков? И не лучше ли, в конце концов, умереть, чем жить под господством варваров?
Они как раз вели одну из таких бесед, когда младший сын Отакэ-сан позвал Николая, сообщив ему, что учитель хочет поговорить с ним. Учитель ожидал его в своем кабинете, где на полу были разложены шесть циновок, а раздвижные двери выходили в маленький садик с высаженными там красивым, декоративным узором овощами. В этот вечер влажный, нездоровый туман, спустившийся с гор, приглушил зеленые и коричневые краски растений. Воздух в комнате был сырой и холодный, и сладковатый запах прелых листьев, шедший из сада, смешивался с терпким ароматом пылающих поленьев. К этой смеси запахов примешивался еще слабый аромат мяты, так как Отакэ-сан не хотел расставаться со своими мятными леденцами, которые не могли остановить болезнь, уносящую его жизнь.
– Вы очень добры ко мне, учитель. Благодарю вас за то, что вы позвали меня, – сказал Николай после непродолжительного молчания. Он и сам недоволен был тем, как официально прозвучала фраза, но не смог найти других слов, которые могли бы выразить его любовь и сочувствие и в то же время соответствовать глубокой торжественности момента. В последние три дня Отакэ-сан подолгу разговаривал по очереди с каждым из своих сыновей и учеников; Николай, его лучший ученик, подававший самые большие надежды, был последним.
Отакэ-сан указал юноше на циновку рядом с собой, и Николай преклонил колени, в соответствии с принятыми правилами вежливости повернувшись кг учителю так, что тот мог ясно видеть его лицо, в та время как лицо старика оставалось в тени, защищая его внутренний мир от нескромных взглядов. Чувствуя неловкость от затянувшегося молчания, Николай решил нарушить его, заговорив о чем-нибудь обыденном, не значительном.
– Туман с гор необычен для этого времени года, учитель. Некоторые считают, что он вреден для здоровья. Но он придает неповторимую прелесть саду и…
Отакэ-сан поднял руку и слегка покачал головой. Не время для вежливых фраз.
– Я буду говорить обобщенно, в стиле игры на всем поле, Никко, хотя время от времени, когда возникнет необходимость, придется вносить небольшие уточнения в соответствии с расположением камней на доске и обстоятельствами.
Николай молча кивнул. Он знал, что учитель обычно переходил на термины го, когда речь шла о чем-нибудь особенно важном. Как сказал когда-то генерал Кисикава, для Отакэ-сан жизнь была не более чем упрощенным вариантом го.
– Это урок, учитель?
– Не совсем.
– В таком случае наставление? Вы скажете мне о недостатках моего поведения и возможностях их исправить?
– Тебе действительно может так показаться. Да, я и правда собираюсь критиковать. Но не только тебя. Это будут критические замечания… анализ… того, что представляется мне изменчивой и опасной путаницей, – присутствия тебя в твоей будущей жизни. Начнем с признания, что ты блестящий игрок. – Отакэ-сан предостерегающе поднял руку. – Нет, не утруждай себя общепринятыми выражениями вежливого отрицания. Это так. Конечно, мне приходилось видеть и других неплохих игроков, но они все были намного старше тебя, и ни одного из них сейчас уже нет в живых. Однако кроме таланта у одаренной личности имеются и другие качества, а потому я не буду сейчас утомлять тебя ненужными комплиментами. Есть что-то тревожное в твоей игре, Никко, и это меня беспокоит. Нечто отрешенное, равнодушное и недоброе. Твоя игра какая-то неорганическая… неживая. В ней есть красота и геометрическая строгость ледяного кристалла, но нет прелести и изящества распускающегося цветка.
Уши у Николая горели, но он не проявлял никаких признаков смущения или раздражения. Наставлять ученика, исправлять его ошибки – естественное право и долг учителя.
– Я не могу сказать, что твоя игра механическая, что все в ней опирается только на расчеты и вычисления, – такое бывает редко. Ее предохраняет от этого твоя поразительная…
Отакэ-сан глубоко вдохнул в себя воздух и задержал дыхание, невидящими глазами глядя в сад. Николай опустил глаза, не желая смущать учителя. Секунды тянулись медленно, а Отакэ-сан продолжал сидеть все так же, не дыша. Затем, чуть приоткрыв рот, он стал потихоньку выдыхать набранный в легкие воздух, осторожно проверяя, не вернется ли боль. Кризис миновал, и Отакэ-сан глубоко, с благодарностью, свободно вздохнул дважды с открытым ртом. Моргнув несколько раз, он продолжал:
– …твою игру предохраняет от сухой расчетливости твоя поразительная, дерзкая отвага, но даже и в ней есть что-то бесчувственное, равнодушное. Ты играешь исключительно против ситуации, сложившейся на доске; ты начисто отвергаешь важность – даже само существование – противника, человека, который играет против тебя. Разве ты сам не говорил мне, что, когда ты пребываешь в одном из своих мистических состояний, из которых черпаешь покой и силу, ты играешь, не обращая внимания на того, кто сидит напротив тебя? Что-то в этом есть страшное, нечеловеческое. Что-то предельно жестокое. Я бы даже сказал – высокомерное. И это противоречит твоей цели прийти к шибуми. Я говорю тебе сейчас все это не для того, чтобы ты исправился и стал лучше, Никко, Эти качества вросли в твою плоть и кровь, их нельзя уничтожить. И я не уверен даже, что попытался бы заставить тебя измениться, если бы это было возможно; потому что в этих недостатках заключена также и твоя сила.
– Мы говорим только о го, учитель?
– Мы говорим на языке го.
Рука Отакэ-сан скользнула под кимоно, и он прижал ладонь к животу, другой рукой положив себе в рот еще один мятный леденец.
– При всем твоем блеске, мой дорогой ученик, у тебя есть и слабые, уязвимые места. Недостаток опыта, например. Ты тратишь силы, сосредоточиваясь и тщательно обдумывая такие проблемы, которые более опытный игрок решает с ходу, действуя по привычке, автоматически. Но это не слишком серьезное упущение. Опыт ты сможешь приобрести, если будешь вести себя внимательно и осторожно и избежишь пустых, ни к чему не ведущих повторений. Не впадай в ошибку ремесленника, который хвастается своим двадцатилетним опытом, отшлифовавшим его мастерство, в то время как на самом деле весь его опыт может уложиться в один год – и просто потом двадцать раз был повторен. И никогда не расстраивайся из-за того, что те, кто постарше тебя, обладают большим, чем ты, опытом. Не забывай, что они заплатили за его приобретение ценой собственной жизни, опустошая кошелек, который невозможно наполнить заново. Отакэ-сан чуть-чуть улыбнулся.
– Помни также, что старики должны делиться с другими своим опытом, – ведь это все, что им осталось в жизни.
Отакэ-сан умолк, взгляд его стал рассеянным и в то же время сосредоточенным на чем-то внутреннем, хранившемся в глубинах его души и памяти, в то время как глаза его были обращены к желтовато-коричневому осеннему саду, очертания которого таяли и расплывались в тумане. Наконец, с усилием оттолкнув от себя мысли о вечном и непреходящем, он продолжил свой последний урок:
– Нет, не в отсутствии опыта заключается твой самый большой недостаток. Он – в твоей надменности. Ты будешь терпеть поражения вовсе не от более ярких и талантливых людей, чем ты, – нет. Верх над тобой одержат терпеливые, корпящие над работой трудяги, упорно, шаг за шагом идущие к своей цели – нет, скорее даже высиживающие ее – серые посредственности.
Николай нахмурился. Слова эти были созвучны тому, что говорил ему Кисикава-сан, когда они прогуливались среди цветущих вишен по берегу Каджикавы.
– Твое презрение к посредственности ослепляет тебя, и ты не замечаешь их огромной первобытной мощи. Ты стоишь высоко над людьми, в сиянии собственного блеска, не в силах ничего разглядеть в сумрачных и тенистых далях; твое зрение слишком слабо для того, чтобы увидеть опасность, исходящую от человеческой толпы. Даже сейчас, когда я говорю тебе все это, мой дорогой ученик, тебе не верится, что ничтожные людишки, сколько бы их ни было, какими бы несметными полчищами они ни выступили против тебя, смогут тебя победить. Но дело в том, что мы живем в век всепобеждающей посредственности. Она тупа, бесцветна, надоедлива до зевоты – и тем не менее неизменно торжествует. Амеба выживает, когда гибнет тигр, потому что она продолжает размножаться и существовать в своей бесконечной безликой монотонности. Толпа – великий и страшный деспот будущего, в ее руках – власть. Ты видишь, как в искусстве исчезает кабуки и иссякает но, в то время как дешевые романы, жестокие и бессмысленные, затопляют прилавки, увлекая массы читателей. Но даже и в этих жалких поделках ни один автор не осмеливается показать своего героя по-настоящему интересным человеком, стоящим выше других; сделай он так – и серый человек из толпы, почувствовав себя опозоренным и униженным чьим-то превосходством, в ярости поднимет крик, пошлет автору свои йоджимбо, понося и критикуя его роман в попытке отгородиться от истины. Над Землею возносится рев посредственностей, бессловесный, но оглушительный. Они лишены мозга, зато у них есть тысячи рук, и руки эти вцепятся в тебя мертвой хваткой и потянут за собой вниз.
– Мы все еще говорим о го, учитель?
– Да. И о ее бледном подобии – жизни.
– В таком случае какой совет вы дадите мне?
– Избегай общения с ними. Скройся за непроницаемой завесой вежливости, любезности. Отгородись от них своей безучастной отрешенностью, Никко. Сторонись их, живи сам по себе и познавай шибуми. А самое главное – не позволяй им разжигать в тебе гнев и агрессию. Не поддавайся им, Никко.
– Генерал Кисикава говорил мне почти то же самое.
– Я и не сомневаюсь в этом. В последний вечер, когда он был здесь, мы долго беседовали о тебе. Мы так и не смогли предугадать, каким будет отношение к тебе европейцев, когда они придут сюда. Но еще больше мы боимся твоего отношения к ним. Ты обращен в нашу культуру, Никко, и ты в какой-то степени такой же фанатик, как и всякий вновь обращенный. В этом твоя слабость, трещина в твоем характере. А трещины, когда они разрастаются, ведут к… Отакэ-сан, не договорив, пожал плечами. Николай кивнул и опустил глаза, терпеливо дожидаясь, пока учитель отпустит его.
– Судьба щедро одарила нас. Три дня мы наслаждались цветением вишен. Первый – день обещания и надежды, когда цветы только начинают распускаться и все еще впереди. Второй – день полного расцвета, волшебства и очарования. И третий день – сегодня – когда первые лепестки уже облетели, когда все лучшее осталось позади. Поэтому сегодня – день памяти. Самый грустный из трех… но и самый драгоценный. Есть нечто вроде… утешения?.. нет, пожалуй, успокоения во всем этом. И я снова в который раз удивляюсь, какой ловкий фокусник или волшебник, в своем колпаке, усыпанном блестками, придумал этот поразительный, не поддающийся разгадке трюк – время. Мне шестьдесят шесть лет, Никко. С высоты твоего возраста, когда у тебя еще все впереди и ты смотришь в будущее, шестьдесят шесть лет – огромный отрезок времени. Это почти в четыре раза больше, чем ты прожил до сих пор. Но для меня все уже позади, и взгляд мой обращен в прошлое. Эти шестьдесят шесть лет промелькнули, облетев, как лепестки цветущего вишневого дерева, У меня такое ощущение, что моя жизнь – картина, наскоро набросанная, обрисованная в общих чертах, но оставшаяся лишь контуром, так и не заполненным, не проработанным в деталях… из-за недостатка времени. Время… Кажется, только вчера – а на самом деле более пятидесяти лет тому назад – я шел по берегу этой реки с моим отцом. Набережную тогда еще не построили; не было и вишневых деревьев, Это было только вчера… но в другом столетии. Десять лет оставалось еще до нашей победы над русским флотом – все это еще предстояло в будущем, – и более двадцати лет – до нашего участия в великой войне на стороне союзников. Я и сейчас вижу лицо моего отца, мысленно я всегда смотрю на него снизу вверх. Я помню то ощущение, когда его большая и сильная рука сжимала мои маленькие детские пальчики. Я и сейчас чувствую – так, словно в нервных окончаниях заложена своя, независимая память, – как теснило мне грудь, как мне было невыразимо грустно оттого, что я не мог сказать отцу, как я люблю его. У нас не принято было говорить о своих чувствах прямо и откровенно. Я и сейчас вижу каждую линию, каждый штрих сурового, но тонкого профиля моего отца. Пятьдесят лет… Но все эти мелкие дела, эта постоянная суета, когда-то казавшаяся безмерно важной и значительной, весь этот хаос беспрерывной и никчемной деятельности, нагроможденный временем, – все это забыто теперь, рухнуло, ушло из памяти. Мне казалось, что моему отцу не повезло, он так и не узнал, как я любил его, и я привык жалеть его за это; но на самом деле я жалел себя, потому что это я больше нуждался в том, чтобы высказать свои чувства.
Свет, исходивший от земли, стал тускнеть, небо сделалось пурпурным, и только на западе низко нависали тяжелые, темно-лиловые грозовые тучи с розоватыми и оранжевыми отблесками.
– Я помню и другой день – тоже словно вчера, – когда моя дочь была маленькой девочкой. Мы гуляли с ней здесь, по берегу. Сейчас, в эту самую минуту, я снова чувствую, как она сжимает мой палец своими пухлыми крохотными пальчиками. Эти разросшиеся теперь вишни были тогда еще саженцами – их посадили совсем недавно, – жалкие, бедные тоненькие прутики, привязанные к столбикам белыми тряпочками. Кто бы мог подумать, что такие нескладные юные ростки постареют и помудреют настолько, чтобы приносить утешение, не беря на себя смелость давать советы? Интересно, срубят ли американцы все эти деревья, только потому, что они не приносят плодов, а значит, от них нет явной и несомненной пользы… Очень возможно. И, вероятно, даже с наилучшими намерениями.
Николаю было слегка не по себе. Кисикава-сан никогда не говорил с ним так, не открывал свою душу. Отношения их всегда отличались молчаливой сдержанностью, они понимали друг друга без слов.
– В последний мой приезд, Никко, я просил тебя заниматься языками, не забывать их. Ты выполнил мою просьбу?
– Да, сэр. У меня не было возможности говорить на каком-либо языке, кроме японского, но я прочитал все книги, которые вы мне привезли, и иногда я разговаривал на разных языках сам с собою.
– В особенности, на английском, я надеюсь?
Николай, не отрываясь, смотрел на воду.
– Менее всего по-английски.
Кисикава-сан кивнул головой, будто его догадка подтвердилась.
– Из-за того, что это язык американцев?
– Да.
– А ты когда-нибудь встречал американцев?
– Нет, сэр.
– И все-таки ты их ненавидишь?
– Не так уж трудно ненавидеть этих варваров, этих тявкающих дворняжек. Мне совсем ни к чему знать кого-то из них в отдельности, для того чтобы ненавидеть их как расу.
– Конечно, но видишь ли, Никко, американцы вовсе не являются расой. В этом-то, пожалуй, и есть их слабое место, их основной изъян. Они, как ты только что сказал, дворняжки, полукровки.
Николай с удивлением поднял на него глаза. Неужели генерал защищает американцев? Всего лишь три дня назад они проезжали по пригородам Токио и собственными глазами видели последствия воздушных налетов; он ведь знал, что американские самолеты забрасывали город зажигательными бомбами. Ведь собственная дочь Кисикавы-сан… Его маленький внук…
– Я встречался с американцами, Никко. Некоторое время, очень недолго, я служил вместе с военным атташе в Вашингтоне. Я когда-нибудь рассказывал тебе об этом?
– Нет, сэр.
– М-да, дипломат из меня получился никудышный. Для того чтобы быть хорошим дипломатом, человек должен уметь вилять и изворачиваться, идти на компромиссы, проявлять гибкость и находить окольные пути и подходы к решению разных проблем. Я оказался лишен этих качеств. Но я успел познакомиться с американцами и оценить их достоинства и недостатки. Должен сказать, что они ловкие, искусные коммерсанты и очень ценят достижения других людей именно в этой области, то есть судят о людях по тому, как они умеют зарабатывать деньги. Тебе эти достоинства могут показаться весьма сомнительными, но они вполне согласуются со всем образом жизни в индустриальном западном мире. Ты называешь американцев варварами, и тут ты, без сомнения, прав. Я знаю об этом лучше, чем ты. Я знаю, как они пытали пленных, мучили и сексуально калечили их. Я знаю, что они стреляли по людям из огнеметов, чтобы проверить, сколько времени те могут бежать, охваченные пламенем, прежде чем упадут. Да, они варвары. Но, Никко, наши солдаты вели себя точно так же, совершали такие ужасные зверства, которые невозможно описать. Война, ненависть и страх тоже превратили наших соотечественников в животных, в диких зверей. А ведь мы не варвары; наши нравственные принципы, дух нашей нации Закалялись и крепли веками, за ними стоят тысячелетия цивилизации и культуры. Можно подумать, что в самом варварстве американцев заключается их извинение… Нет, зверства нельзя простить. Но их можно объяснить. Осудим ли мы грубость и жестокость американцев, если поймем, что их культура – всего лишь тонкий наносной слой, жалкий коврик, наскоро сшитый из плохо подобранных обрывков разрозненных знаний и эмоций. Ведь и сами мы вели себя в этой войне как свирепые животные, без сострадания и сочувствия, как существа, потерявшие человеческий облик, несмотря на тысячелетия утонченного, изысканного воспитания. Ведь Америку, если уж на то пошло, первоначально заселяли отбросы общества и неудачники, бежавшие из Европы. Так что их потомков нельзя винить, как невозможно, например, считать виноватыми ядовитую змею или шакала.
Они опасны и коварны – да, но они не грешны. Ты говоришь о них как о расе, заслуживающей презрения. Они – не раса. Их нельзя даже назвать культурой. В лучшем случае их можно определить как очеловеченные механизмы. Там, где у нас – нравственные и этические понятия, у них – правила и предписания. Качественные параметры они заменили количественными, для них важен объем, а не содержание. Для нас существуют честь и бесчестие, для них же – только победа или поражение. Пожалуй, лучше совсем не смотреть на людей с точки зрения их расовой принадлежности. Раса – ничто, культура – все. Если говорить о расе, то ты – белый; но по своей культуре и воспитанию ты им не являешься, а значит, тебя нельзя им считать. Каждая культура имеет свою силу и свою слабость; однако нельзя оценивать различные культуры, сравнивая и противопоставляя их достоинства и недостатки. Единственное, что можно утверждать с полной уверенностью, – это то, что смесь культур обычно берет все худшее из каждой из них. Зло, заложенное в каждом человеке или культуре, – это сильное, жестокое животное, скрытое в них. А добро – не более чем хрупкое искусственное наслоение, удерживающее личность в рамках цивилизации. Называя американцев варварами, ты тем самым освобождаешь их от ответственности за бесчувственность, равнодушие и ограниченность. Говоря о смешении кровей обитателей Америки, ты затрагиваешь их истинный недостаток. Хотя – можно ли в действительности назвать эту черту недостатком? В конце концов, в мире будущего, мире торговцев и дельцов, управляющих различными машинами и механизмами, господствовать будут именно импульсы полукровок. Будущее – это человек Запада, Никко. Мрачное и безликое – да, это правда, – и тем не менее – будущее. И тебе придется жить в нем. Тебе не принесет никакой пользы, если ты отвернешься от американцев с отвращением. Ты должен попытаться понять их, хотя бы только ради того, чтобы они не причинили тебе вреда.
Кисикава-сан говорил очень тихо, будто разговаривал сам с собой; они медленно шли по широкой дороге в угасающем вечернем свете. Речь его напоминала лекцию любящего учителя своенравному и непокорному ученику; Николай слушал его, наклонив голову, весь превратившись во внимание. Помолчав немного, Кисикава-сан тихонько рассмеялся и хлопнул в ладоши:
– Все, хватит об этом! Совет помогает только тому, кто его дает, и может быть весьма неприятен собеседнику, освещая тайные уголки его подсознания. В конечном счете ты поступишь так, как распорядится судьба и как велит тебе твое воспитание, и мой совет может повлиять на твое будущее не более, чем лепестки вишни, слетающие в реку, могут изменить ее течение. Есть еще кое-какие вещи, о которых мне хотелось бы поговорить с тобой, а я вместо этого углубился в бесплодные рассуждения о культурах, цивилизациях и будущем – понятиях достаточно сложных и расплывчатых, чтобы погрузиться в них с головой, забыв о насущных делах.
Они продолжали идти не спеша, в молчании. Стемнело, вечерний бриз срывал лепестки с цветущих вишен, они кружились в сумерках, точно розовые снежинки, наполняя воздух, нежно касаясь щек прогуливающихся мужчин, опускаясь на их волосы и плечи. Дойдя до конца широкой аллеи, они подошли к мосту и, поднявшись на него, остановились, глядя на темный поток под ногами и на чуть светящееся, серебристое кружево пены, там, где вода вскипала вокруг валунов. Генерал вдохнул полной грудью речной воздух и медленно, стиснув губы, выдыхал его, собираясь с силами и готовясь сказать Николаю то, что было необходимо.
– Это наша последняя беседа, Никко. Меня переводят в Манджукуо. Мы ожидаем наступления русских, как только они почувствуют, что нас можно взять чуть ли не голыми руками. Они ничем не будут рисковать ни в военных действиях, ни, соответственно, при заключении последующего мирного договора. Если коммунисты захватят в плен штабных офицеров, вряд ли кто-нибудь из них останется в живых. Многие собираются совершить сеппуку, предпочитая смерть бесчестью капитуляции. Я тоже решил пойти этим путем, но не потому, что хочу избежать позора. Мое участие в этой скотской войне запятнало меня; я весь в грязи, так что даже сеппуку не принесет мне очищения, – боюсь, что и другим солдатам тоже. Но даже если в этом акте не будет освящения, даже если он не поможет мне очиститься, в нем есть, по крайней мере… достоинство. Я пришел к такому решению в эти три дня, пока мы гуляли среди цветущих вишен. Еще неделю назад я не чувствовал себя свободным настолько, чтобы позволить себе попытаться избежать бесчестия, поскольку живы были самые близкие мне люди – моя дочь и маленький внук. Но теперь… Обстоятельства освободили меня. Мне жаль, что я оставляю тебя на произвол житейских бурь и случайностей, Никко. Но… – Кисикава-сан глубоко вздохнул. – Но… я не вижу возможности защитить тебя от того, что должно свершиться. Потерпевший поражение, скомпрометированный старый солдат будет для тебя плохой опорой. Ты не японец, но и не европеец. Сомневаюсь, что кто-нибудь вообще может помочь тебе. Поэтому, думаю, у меня есть право уйти. Ты понимаешь меня, Никко? Разрешаешь мне оставить тебя?
Николай долго молча вглядывался в кипящую под мостом воду, пока не подобрал наконец нужных слов.
– Я всегда буду помнить вашу доброту и мудрые советы. Так что вы никогда не сможете покинуть меня.
Генерал, облокотившись на перила моста и глядя вниз, в призрачное, пенное сияние потока, медленно наклонил голову.
* * *
Последние недели в доме Отакэ были печальными. Не из-за слухов об отступлении и проигранных сражениях, доходивших со всех сторон. Не из-за плохой погоды и нехватки продуктов, сделавших голод постоянным спутником всех, живущих в доме. Но оттого, что Отакэ седьмого дана умирал.Напряжение профессиональной игры в течение многих лет дало о себе знать. Отакэ удавалось ослабить почти непрерывные болезненные спазмы в желудке, посасывая мятные леденцы. Однако со временем боли становились все сильнее, и наконец врачи определили, что причина их – рак желудка.
Узнав, что Отакэ-сан умирает, Николай и Марико прекратили свою любовную связь; они ни о чем не договаривались, все произошло совершенно естественно. Как и все юноши и девушки Японии, молодые люди обладали той особой, чувствительной стыдливостью, которая не позволила им предаваться жизнерадостным любовным утехам, когда их дом посетило горе.
По странной иронии судьбы, которая не перестает удивлять нас, хотя опыт подсказывает, что ирония и насмешка – ее излюбленные способы обращаться с людьми, – именно тогда, когда Николай и Марико прекратили физические контакты, домочадцы начали коситься в их сторону. Пока они, подвергаясь постоянной опасности быть уличенными, восторженно любили друг друга, страх, что их отношения обнаружатся, заставлял их вести себя на людях очень осторожно и осмотрительно. Но теперь, когда молодые люди не чувствовали себя больше виновными в постыдных проступках, они стали больше времени проводить вместе, открыто, на глазах у всех, прогуливаясь вдвоем по дорожкам сада; вот тогда-то легкий шепоток и пополз среди учеников и членов семьи Отакэ. Их отношение к происходящему выразилось в том, что они стали порой бросать беглые взгляды на влюбленных, понимающе приподнимая брови.
Часто, когда результат тренировочной игры в го был ясен заранее и можно было не доводить ее до конца, они разговаривали о будущем, о том, что оно им готовит, когда война будет проиграна, а их любимый учитель уйдет от них. Какой станет их жизнь, когда им придется покинуть семью Отакэ и когда американские солдаты оккупируют страну? Правда ли то, что император призовет их встать, как один, на защиту острова и погибнуть, но отбросить захватчиков? И не лучше ли, в конце концов, умереть, чем жить под господством варваров?
Они как раз вели одну из таких бесед, когда младший сын Отакэ-сан позвал Николая, сообщив ему, что учитель хочет поговорить с ним. Учитель ожидал его в своем кабинете, где на полу были разложены шесть циновок, а раздвижные двери выходили в маленький садик с высаженными там красивым, декоративным узором овощами. В этот вечер влажный, нездоровый туман, спустившийся с гор, приглушил зеленые и коричневые краски растений. Воздух в комнате был сырой и холодный, и сладковатый запах прелых листьев, шедший из сада, смешивался с терпким ароматом пылающих поленьев. К этой смеси запахов примешивался еще слабый аромат мяты, так как Отакэ-сан не хотел расставаться со своими мятными леденцами, которые не могли остановить болезнь, уносящую его жизнь.
– Вы очень добры ко мне, учитель. Благодарю вас за то, что вы позвали меня, – сказал Николай после непродолжительного молчания. Он и сам недоволен был тем, как официально прозвучала фраза, но не смог найти других слов, которые могли бы выразить его любовь и сочувствие и в то же время соответствовать глубокой торжественности момента. В последние три дня Отакэ-сан подолгу разговаривал по очереди с каждым из своих сыновей и учеников; Николай, его лучший ученик, подававший самые большие надежды, был последним.
Отакэ-сан указал юноше на циновку рядом с собой, и Николай преклонил колени, в соответствии с принятыми правилами вежливости повернувшись кг учителю так, что тот мог ясно видеть его лицо, в та время как лицо старика оставалось в тени, защищая его внутренний мир от нескромных взглядов. Чувствуя неловкость от затянувшегося молчания, Николай решил нарушить его, заговорив о чем-нибудь обыденном, не значительном.
– Туман с гор необычен для этого времени года, учитель. Некоторые считают, что он вреден для здоровья. Но он придает неповторимую прелесть саду и…
Отакэ-сан поднял руку и слегка покачал головой. Не время для вежливых фраз.
– Я буду говорить обобщенно, в стиле игры на всем поле, Никко, хотя время от времени, когда возникнет необходимость, придется вносить небольшие уточнения в соответствии с расположением камней на доске и обстоятельствами.
Николай молча кивнул. Он знал, что учитель обычно переходил на термины го, когда речь шла о чем-нибудь особенно важном. Как сказал когда-то генерал Кисикава, для Отакэ-сан жизнь была не более чем упрощенным вариантом го.
– Это урок, учитель?
– Не совсем.
– В таком случае наставление? Вы скажете мне о недостатках моего поведения и возможностях их исправить?
– Тебе действительно может так показаться. Да, я и правда собираюсь критиковать. Но не только тебя. Это будут критические замечания… анализ… того, что представляется мне изменчивой и опасной путаницей, – присутствия тебя в твоей будущей жизни. Начнем с признания, что ты блестящий игрок. – Отакэ-сан предостерегающе поднял руку. – Нет, не утруждай себя общепринятыми выражениями вежливого отрицания. Это так. Конечно, мне приходилось видеть и других неплохих игроков, но они все были намного старше тебя, и ни одного из них сейчас уже нет в живых. Однако кроме таланта у одаренной личности имеются и другие качества, а потому я не буду сейчас утомлять тебя ненужными комплиментами. Есть что-то тревожное в твоей игре, Никко, и это меня беспокоит. Нечто отрешенное, равнодушное и недоброе. Твоя игра какая-то неорганическая… неживая. В ней есть красота и геометрическая строгость ледяного кристалла, но нет прелести и изящества распускающегося цветка.
Уши у Николая горели, но он не проявлял никаких признаков смущения или раздражения. Наставлять ученика, исправлять его ошибки – естественное право и долг учителя.
– Я не могу сказать, что твоя игра механическая, что все в ней опирается только на расчеты и вычисления, – такое бывает редко. Ее предохраняет от этого твоя поразительная…
Отакэ-сан глубоко вдохнул в себя воздух и задержал дыхание, невидящими глазами глядя в сад. Николай опустил глаза, не желая смущать учителя. Секунды тянулись медленно, а Отакэ-сан продолжал сидеть все так же, не дыша. Затем, чуть приоткрыв рот, он стал потихоньку выдыхать набранный в легкие воздух, осторожно проверяя, не вернется ли боль. Кризис миновал, и Отакэ-сан глубоко, с благодарностью, свободно вздохнул дважды с открытым ртом. Моргнув несколько раз, он продолжал:
– …твою игру предохраняет от сухой расчетливости твоя поразительная, дерзкая отвага, но даже и в ней есть что-то бесчувственное, равнодушное. Ты играешь исключительно против ситуации, сложившейся на доске; ты начисто отвергаешь важность – даже само существование – противника, человека, который играет против тебя. Разве ты сам не говорил мне, что, когда ты пребываешь в одном из своих мистических состояний, из которых черпаешь покой и силу, ты играешь, не обращая внимания на того, кто сидит напротив тебя? Что-то в этом есть страшное, нечеловеческое. Что-то предельно жестокое. Я бы даже сказал – высокомерное. И это противоречит твоей цели прийти к шибуми. Я говорю тебе сейчас все это не для того, чтобы ты исправился и стал лучше, Никко, Эти качества вросли в твою плоть и кровь, их нельзя уничтожить. И я не уверен даже, что попытался бы заставить тебя измениться, если бы это было возможно; потому что в этих недостатках заключена также и твоя сила.
– Мы говорим только о го, учитель?
– Мы говорим на языке го.
Рука Отакэ-сан скользнула под кимоно, и он прижал ладонь к животу, другой рукой положив себе в рот еще один мятный леденец.
– При всем твоем блеске, мой дорогой ученик, у тебя есть и слабые, уязвимые места. Недостаток опыта, например. Ты тратишь силы, сосредоточиваясь и тщательно обдумывая такие проблемы, которые более опытный игрок решает с ходу, действуя по привычке, автоматически. Но это не слишком серьезное упущение. Опыт ты сможешь приобрести, если будешь вести себя внимательно и осторожно и избежишь пустых, ни к чему не ведущих повторений. Не впадай в ошибку ремесленника, который хвастается своим двадцатилетним опытом, отшлифовавшим его мастерство, в то время как на самом деле весь его опыт может уложиться в один год – и просто потом двадцать раз был повторен. И никогда не расстраивайся из-за того, что те, кто постарше тебя, обладают большим, чем ты, опытом. Не забывай, что они заплатили за его приобретение ценой собственной жизни, опустошая кошелек, который невозможно наполнить заново. Отакэ-сан чуть-чуть улыбнулся.
– Помни также, что старики должны делиться с другими своим опытом, – ведь это все, что им осталось в жизни.
Отакэ-сан умолк, взгляд его стал рассеянным и в то же время сосредоточенным на чем-то внутреннем, хранившемся в глубинах его души и памяти, в то время как глаза его были обращены к желтовато-коричневому осеннему саду, очертания которого таяли и расплывались в тумане. Наконец, с усилием оттолкнув от себя мысли о вечном и непреходящем, он продолжил свой последний урок:
– Нет, не в отсутствии опыта заключается твой самый большой недостаток. Он – в твоей надменности. Ты будешь терпеть поражения вовсе не от более ярких и талантливых людей, чем ты, – нет. Верх над тобой одержат терпеливые, корпящие над работой трудяги, упорно, шаг за шагом идущие к своей цели – нет, скорее даже высиживающие ее – серые посредственности.
Николай нахмурился. Слова эти были созвучны тому, что говорил ему Кисикава-сан, когда они прогуливались среди цветущих вишен по берегу Каджикавы.
– Твое презрение к посредственности ослепляет тебя, и ты не замечаешь их огромной первобытной мощи. Ты стоишь высоко над людьми, в сиянии собственного блеска, не в силах ничего разглядеть в сумрачных и тенистых далях; твое зрение слишком слабо для того, чтобы увидеть опасность, исходящую от человеческой толпы. Даже сейчас, когда я говорю тебе все это, мой дорогой ученик, тебе не верится, что ничтожные людишки, сколько бы их ни было, какими бы несметными полчищами они ни выступили против тебя, смогут тебя победить. Но дело в том, что мы живем в век всепобеждающей посредственности. Она тупа, бесцветна, надоедлива до зевоты – и тем не менее неизменно торжествует. Амеба выживает, когда гибнет тигр, потому что она продолжает размножаться и существовать в своей бесконечной безликой монотонности. Толпа – великий и страшный деспот будущего, в ее руках – власть. Ты видишь, как в искусстве исчезает кабуки и иссякает но, в то время как дешевые романы, жестокие и бессмысленные, затопляют прилавки, увлекая массы читателей. Но даже и в этих жалких поделках ни один автор не осмеливается показать своего героя по-настоящему интересным человеком, стоящим выше других; сделай он так – и серый человек из толпы, почувствовав себя опозоренным и униженным чьим-то превосходством, в ярости поднимет крик, пошлет автору свои йоджимбо, понося и критикуя его роман в попытке отгородиться от истины. Над Землею возносится рев посредственностей, бессловесный, но оглушительный. Они лишены мозга, зато у них есть тысячи рук, и руки эти вцепятся в тебя мертвой хваткой и потянут за собой вниз.
– Мы все еще говорим о го, учитель?
– Да. И о ее бледном подобии – жизни.
– В таком случае какой совет вы дадите мне?
– Избегай общения с ними. Скройся за непроницаемой завесой вежливости, любезности. Отгородись от них своей безучастной отрешенностью, Никко. Сторонись их, живи сам по себе и познавай шибуми. А самое главное – не позволяй им разжигать в тебе гнев и агрессию. Не поддавайся им, Никко.
– Генерал Кисикава говорил мне почти то же самое.
– Я и не сомневаюсь в этом. В последний вечер, когда он был здесь, мы долго беседовали о тебе. Мы так и не смогли предугадать, каким будет отношение к тебе европейцев, когда они придут сюда. Но еще больше мы боимся твоего отношения к ним. Ты обращен в нашу культуру, Никко, и ты в какой-то степени такой же фанатик, как и всякий вновь обращенный. В этом твоя слабость, трещина в твоем характере. А трещины, когда они разрастаются, ведут к… Отакэ-сан, не договорив, пожал плечами. Николай кивнул и опустил глаза, терпеливо дожидаясь, пока учитель отпустит его.