Страница:
Для простых людей Японии, так же как и для тех, кто воевал по ту сторону черты, война была чем-то, существующим независимо от их желания, делом, навязанным им извне, которым они тем не менее вынуждены были заниматься. В то же время их переполняла какая-то отчаянная гордость от сознания, что крохотная Япония, почти не имевшая никаких природных ресурсов, если не считать несгибаемого духа ее народа, противостоит бесчисленным китайским ордам и громадной индустриальной мощи Америки, Австралии и Великобритании, а также почти всех европейских держав, за исключением четырех. И каждый здравомыслящий человек понимал, что стоит только Японии ослабеть под напором несметных, намного превосходящих сил противника, как полчища советских солдат затопят ее, раздавив своей массой.
Однако поначалу праздновались победы. Когда же до деревни дошла весть, что Дулитл бомбил Токио, это сообщение было встречено с замешательством и возмущением. С замешательством, поскольку все были безгранично уверены в неуязвимости Японии. С возмущением, потому что, невзирая на незначительные результаты бомбардировок, они стали причиной многочисленных пожаров в разных районах города; бомбы, сброшенные с американских самолетов, разрушили жилые дома и школы, но не задели цехов, по иронии судьбы, единственного предприятия в городе, работавшего на оборону. Когда Николай слышал об американских бомбардировщиках, ему сразу вспоминались самолеты, бомбившие универмаг “Искренний друг” в Шанхае. Он снова видел перед собой изящную, как куколка, китаянку в платье из зеленого шелка, с маленьким ожерельем, плотно обхватывающим гибкую фарфоровую шейку, с лицом, невероятно бледным даже под слоем рисовой пудры, искавшую свою руку.
Несмотря на то, что война проникала всюду, окрашивая буквально все стороны жизни, она не сыграла решающей роли в росте и становлении Николая. Три вещи были для него важнее всего на свете: его постоянное совершенствование в игре; драгоценные для него минуты мистического покоя, возрождавшие его физические силы, когда они начинали убывать, а затем, когда ему исполнилось семнадцать лет, его первая любовь.
Марико была одной из учениц Отакэ-сан, нежная, застенчивая девушка, всего лишь на год старше Никко; ей недоставало жесткой, сухой логики, для того чтобы стать выдающимся игроком, но стиль ее игры был чрезвычайно утонченным и изящным. Они с Николаем сыграли вместе множество партий, тренируясь и одновременно открывая для себя друг друга. Ее робость и застенчивость прекрасно гармонировали с его сдержанным, холодноватым достоинством, и часто по вечерам они сидели вдвоем в маленьком садике, почти не разговаривая.
Иногда они вместе ходили в деревню по какому-нибудь поручению; когда руки их случайно соприкасались, разговор внезапно прерывался и молодые люди с трепетом замолкали. Наконец однажды, с отвагой, которой предшествовали полчаса напряженной внутренней борьбы, Николай протянул руку через столик, на котором лежала доска для го, и коснулся руки девушки. Едва дыша, отчаянно пытаясь сосредоточиться на очередном ходе, Марико ответила на пожатие, не поднимая глаз, не глядя на него, и все оставшиеся утренние часы они играли какую-то отрывистую, беспорядочную партию, держась за руки; ее ладонь была влажной от страха, что все раскроется и их застигнут, его – дрожащей от напряжения и неудобного положения вытянутой руки; но он не мог позволить себе не то что отпустить ее руку, но даже немного ослабить пожатие, боясь, что она примет это за отказ.
Оба они почувствовали облегчение, когда их позвали обедать, но кровь в обоих кипела, и привкус греховной любви оставался до вечера. На следующий день они в первый раз поцеловались, поцелуй был легкий, мимолетный.
Однажды весенней ночью, когда Николаю было уже почти восемнадцать, он осмелился навестить Марико в ее маленькой спаленке. Когда дом полон народа, ночное свидание превращается в опасное приключение: бесшумные, крадущиеся движения, тихий, еле слышный шепот, затаенное дыхание и звук, зажатый в горле, когда тела сливаются воедино, а сердца то отчаянно колотятся, то, кажется, совсем перестают биться.
Они любили друг друга неумело, невероятно бережно и нежно.
Николай регулярно, раз в месяц, получал письма от генерала Кисикавы и сам отвечал на них, но только дважды за все пять лет ученичества юноши генералу удалось вырваться из круговорота дел в Японию.
В первый раз он погостил в горной деревушке всего один день, так как большую часть отпуска генерал провел в Токио со своей дочерью, недавно овдовевшей; ее муж, морской офицер, погиб, когда его корабль затонул в Коралловом море во время битвы, принесшей победу Японии, оставив жену беременной их первым ребенком. Разделив с дочерью горечь утраты и позаботившись о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, генерал заглянул к Отакэ. Он привез Николаю подарок – два ящика книг, которые он самолично выбирал из конфискованных библиотек, строго-настрого приказав юноше разобраться в них и заниматься языками, не забывая их, – нельзя позволить, чтобы его лингвистические способности пропали. Книги были на русском, английском, немецком, французском и китайском языках. Последние оказались бесполезны для Николая, поскольку он, хотя и вырос на улицах Шанхая и мог бегло объясняться на китайском просторечии, никогда не учился читать по-китайски. Собственные познания генерала во французском языке были довольно ограниченными, это сказалось в том, что в ящиках прибыли четыре экземпляра “Отверженных” Виктора Гюго на четырех различных языках, а возможно, и пятый, как предполагал Николай, – на китайском.
В тот вечер генерал обедал с Отакэ-сан, и оба они избегали любого упоминания о войне. Когда Отакэ-сан похвалил Николая за его трудолюбие, генерал, принявший на себя роль отца, по японским обычаям, стал умалять достоинства своего подопечного, уверяя, что со стороны Отакэ было необычайной любезностью взвалить на себя такой груз и тратить свое время и силы на занятия с таким ленивым и неспособным учеником. Однако он не мог скрыть гордости, которая вспыхнула в его глазах.
Приезд генерала совпал с цуками – осенним Праздником Лицезрения Луны, и приношения из цветов и осенних трав были возложены на алтарь в саду, туда, куда должны были упасть первые лунные лучи. В обычное время среди приношений были бы фрукты и различная еда, однако война с ее постоянными лишениями и нехваткой во всем вынудила Отакэ-сан сочетать свою приверженность старым обычаям со здравым смыслом. Он мог бы, конечно, как его соседи, положить на алтарь пищу, а на другой день вернуть ее на свой обеденный стол, но подобные вещи казались ему немыслимыми.
После обеда Николай и генерал сидели в саду, глядя, как восходящая луна пробирается между ветвями деревьев.
– Ну как, Никко? Ты уже достиг своей цели, обрел шибуми? Помнишь, как ты говорил мне, что обязательно добьешься этого? – спросил генерал, поддразнивая юношу.
Николай опустил глаза:
– Это было сказано слишком поспешно и необдуманно, сэр. Я был слишком молод.
– Да, без сомнения, ты тогда был моложе. Полагаю, ты и теперь считаешь молодость свою немалым препятствием в твоих духовных поисках. Возможно, со временем тебе удастся приобрести похвальную утонченность поведения, которую можно было бы назвать “шибуса”. Шибуса – один из этапов движения к шибуми. Ищи, и не опускай рук. Но будь готов и к тому, чтобы с достоинством принять меньшее. Большинству из нас приходится этим ограничиться.
– Благодарю вас за ваши наставления, Кисикава-сан. Но пусть я лучше потерплю неудачу в стремлении стать человеком шибуми, чем добьюсь успеха на пути к какой-либо другой цели.
Генерал кивнул и улыбнулся своим собственным мыслям.
– Ну конечно, я уверен, что так оно и будет. Просто я немного забыл о некоторых чертах твоего характера. Мы слишком долго не виделись.
Они помолчали, любуясь красотой залитого лунным светом сада.
– Скажи мне, Никко, ты продолжаешь заниматься языками? – нарушил тишину генерал.
Николай вынужден был признаться, что, просмотрев несколько книг из тех, что привез генерал, он обнаружил, что основательно подзабыл немецкий и английский.
– Ты не должен относиться к этому так легкомысленно; нельзя забывать языки, особенно английский. Я не в состоянии буду помочь тебе чем-либо, когда эта война наконец закончится, Тебе не на что будет опереться в жизни, кроме как на твое знание и способности к языкам.
– Вы говорите так, будто война уже проиграна, сэр.
Кисикава-сан долго молчал, и Николай видел, какое грустное и усталое у него лицо; в лунном свете черты его были чуть размыты, и оно казалось очень бледным.
– Все войны в конечном счете заканчиваются поражением, Никко. Для обеих сторон. Прошли те дни, когда воины, которых с детства готовили к битвам, встречались лицом к лицу на поле боя. Теперь войны ведутся между двумя противостоящими друг другу, мощными индустриальными державами, между двумя народами. Русские своей бесчисленной безликой массой навалятся на немцев и сомнут их. Американцы с их несчетными заводами и фабриками раздавят нас. Вот к чему все придет в конце концов.
– Что вы будете делать, когда это случится, сэр?
Генерал медленно покачал головой:
– Это не имеет значения. Я выполню мой долг до конца. Я буду продолжать работать по шестнадцать часов в сутки, решая мелкие административные вопросы. Надо вести себя как и полагается патриоту.
Николай взглянул на него с удивлением. Он никогда еще не слышал, чтобы Кисикава-сан говорил о патриотизме.
На губах генерала промелькнула легкая усмешка.
– Да, да, Никко. В конечном счете я патриот, и в этом мое сходство с теми, кто горой стоит за политическую систему, или идеологию, или военные оркестры, или за хиномару. Патриот таких вот садов, как этот, праздников луны и тонкостей го, песен женщин, сажающих рис, и вишен в их коротком цветении – всего, что по-настоящему и есть Япония. Я знаю, что мы не сможем выиграть эту войну, но это никак не влияет на то, что я должен до конца выполнять мой долг, и я выполню его. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Никко?
– Только слова, сэр.
Генерал усмехнулся.
– Быть может, кроме них, и нет ничего. А теперь иди спать, Никко. Дай мне посидеть здесь немного одному. Я уеду рано утром, еще до того, как ты встанешь, но мне было очень приятно провести эти недолгие часы с тобой.
Николай молча наклонил голову и поднялся. Еще долгое время после его ухода генерал сидел неподвижно, глядя на тихий сад, залитый лунным светом.
Уже позднее Николай узнал, что генерал Кисикава пытался оставить Отакэ-сан деньги на содержание и обучение своего подопечного, однако тот отказался наотрез, заявив, что, если Николай действительно такой недостойный ученик, как утверждает генерал, с его стороны было бы неэтично принимать плату за обучение. Генерал улыбнулся и покачал головой; ничего не поделаешь – он вынужден был покориться.
Даже в сельской местности, в их маленькой деревушке, окруженной полями, с едой было очень трудно, особенно после того, как земледельцы сдали свои продовольственные поставки. Не раз семье Отакэ приходилось питаться дзосуи – жидкой кашицей из мелко нарезанной морковки и ботвы молодой репы с вареным рисом, которая могла показаться более или менее съедобной только благодаря неистощимому юмору и шуткам Отакэ-сан. Он ел ее, восхищенно всплескивая руками, причмокивая от удовольствия, закатывая глаза, точно в экстазе, и так удовлетворенно похлопывая себя по животу, что и дети, и ученики его не могли удержаться от смеха, начисто забывая при этом, какой безвкусной и вязкой массой на самом деле наполнен их рот. Поначалу к беженцам из города в деревне относились с сочувствием, о них заботились; однако со временем их присутствие начинало становиться все более обременительным, на них стали поглядывать просто как на дармоедов, которых нечем кормить; о них говорили теперь несколько уничижительно, называя их всех словечком “сокайдзин”. Крестьяне потихоньку начинали роптать, возмущаясь этими трутнями, занимавшими прежде высокие посты и имевшими достаточно денег, для того чтобы укрыться от всех ужасов войны в их маленькой деревушке, но при этом не способными ни на какую работу и не умевшими содержать себя самостоятельно.
Отакэ-сан в своей скромной жизни позволял себе одну маленькую роскошь – иметь небольшой, аккуратно распланированный и подстриженный садик. Позднее, когда война затянулась, он перекопал его, превратив в огород, кормивший всю семью. Однако, следуя своим взглядам, он засадил грядки репой, морковью и редиской вперемешку, так, чтобы листья их, поднимающиеся над землей, создавали картину, приятную для глаз.
– Конечно, так сложнее ухаживать за ними, выпалывать сорняки, – признавался он. – Однако если в нашем отчаянном, безумном стремлении выжить мы отречемся от красоты – тогда можно считать, что варвары уже победили нас.
Время от времени правительственное радиовещание вынуждено было признаваться то в случайно проигранной битве, то в потере очередного острова; не сделать этого, когда люди видели, как возвращаются с фронта раненые солдаты, и слышали их рассказы о том, что происходит на самом деле, – значило бы лишить эти передачи последней видимости правдоподобия. Каждый раз, когда по радио объявляли об очередном поражении японской армии (обязательно объясняя его временным, тактическим отступлением, или перегруппировкой и реорганизацией линий обороны, или преднамеренным сокращением линий поддержки), передача заканчивалась звуками старой, всеми любимой песни “Уми Юкаба”, печальная осенняя мелодия которой стала ассоциироваться с этим сумрачным, безысходным временем потерь.
Теперь Отакэ-сан очень редко выезжал куда-нибудь на чемпионаты по го, так как почти весь транспорт страны был отдан на военные и промышленные нужды. Однако матчи по этой национальной японской игре все же не прекращались окончательно, и время от времени в газетах появлялись сообщения о наиболее значительных состязаниях, поскольку все понимали, что го это и есть, собственно, та древняя традиция, та изысканная, утонченная культура, за которую они сражались.
Сопровождая своего учителя на эти, ставшие теперь такими редкими, соревнования, Николай повсюду видел следы войны: разрушенные города, людей, оставшихся без крыши над головой. Однако бомбардировки не сломили дух народа. Утверждение о том, что стратегические, то есть направленные против мирного населения, бомбардировки могли подавить волю людей к борьбе, – оказались нелепой выдумкой. В Англии, Германии и Японии результат таких стратегических бомбардировок был один и тот же – трудности, перенесенные сообща, закаляли дух людей, объединяли их, крепили их волю к сопротивлению.
Однажды их поезд из-за повреждения железнодорожных путей на несколько часов застрял на станции. Николай, выйдя из вагона, не спеша прогуливался взад и вперед по перрону. Вдоль всего фасада здания вокзала стояли ряды носилок с ранеными солдатами, которых собирались отправить в госпитали. Лица некоторых из них посерели от боли. Они лежали, напряженно вытянувшись, стараясь не показать своих страданий; ни разу никто из них не вскрикнул, не было слышно даже ни единого стона. Старики и дети переходили от носилок к носилкам, глядя на раненых глазами, полными слез и сострадания, низко кланяясь каждому солдату и бормоча:
– Спасибо. Спасибо. Гокуро сама. Гокуро сама.
Какая-то сгорбленная старая женщина подошла совсем близко к Николаю, пристально вглядываясь в его европейское лицо с необычными, цвета бутылочного стекла, глазами. Она смотрела на него без тени ненависти, со смешанным выражением недоумения и разочарования. Затем грустно покачала головой и отвернулась.
Николай отошел в дальний конец платформы, туда, где не было людей, и сел там, глядя на вскипающие, точно белые гребни волн, облака. Он расслабился, сосредоточив на них свой взгляд, всматриваясь в их гущу, в медленное круженье пенистых водоворотов, и вскоре перенесся в свои мистические дали, уйдя от окружающего, став недостижимым для всего происходящего вокруг, неуязвимым для упреков в чуждой расовой несовместимости.
Поезд по запасным путям огибал Токио, проезжая через далеко раскинувшиеся вокруг него пригороды. Везде видны были следы массированного воздушного налета 9 марта, во время которого более трехсот американских самолетов В-29 разбомбили и подожгли жилые районы столицы Японии. Шестнадцать квадратных миль города, охваченные сплошным пожаром, превратились в адское пекло с температурой выше 1800 градусов по Фаренгейту; огонь полыхал повсюду, и жар стоял такой, что плавилась черепица на крышах и коробились мостовые. Пламя шло сплошной стеной, перекидываясь от дома к дому, через каналы и речки, окружая толпы испуганных, мечущихся в панике горожан, пытающихся укрыться на все уменьшающихся, свободных от огня островках, безнадежно ищущих хоть малейший просвет в плотном, вздымающемся вокруг них кольце огня. Деревья, раскаляясь от жара, шипели и потрескивали, влажный пар валил от их коры, пока наконец температура не достигала такой точки, что стволы их переламывались с оглушительным треском и пламя мгновенно охватывало их от корня до вершины. Спасаясь от невыносимого жара, люди толпами бросались в каналы, но с берега, прямо на них, устремлялись все новые толпы. Народ напирал, и те, кого уже столкнули в воду, в свою очередь погружали своих предшественников все дальше, на глубину. Тонущие женщины разжимали руки, отпуская своих младенцев, которых они до последней минуты крепко держали, приподнимая над водой.
Огненные водовороты всасывали воздух; вихрь пламени ураганной силы ревел, раздувая и питая гигантский пожар. Взрывная волна была так сильна, что американские самолеты, кружившие над подожженными кварталами, чтобы сделать снимки для прессы, отбросило на тысячи футов вверх.
Многие из погибших той ночью просто задохнулись. Ненасытный огонь буквально высасывал воздух из их легких.
Японцам, не имевшим возможности создать достаточно эффективное прикрытие от истребителей, нечем было защищаться против все новых и новых волн бомбардировщиков, низвергавших на город потоки пламени. Пожарные плакали от стыда и бессилия, волоча свои бесполезные шланги к бушующим, взмывающим ввысь стенам огня. Водопроводные магистрали были взорваны; над ними поднимался густой пар, и они ничего не давали, кроме жалких, тоненьких струек воды.
Когда взошло солнце, город все еще тлел, в кучах догоравших обломков то там, то здесь взлетали вдруг маленькие, юркие язычки пламени, ищущие себе новую пищу среди углей и пепла. Мертвые валялись везде. Сто тридцать тысяч погибших. Трупы детей, изжарившихся заживо, точно поленницы дров, штабелями лежали на школьных дворах. Пожилые пары умирали, не отпуская друг друга, тела их сливались в последних объятиях. Каналы были переполнены трупами; вода в них все еще не остыла, и на ней тихо покачивались тела погибших.
Молчаливые группы людей, переживших эту ночь, обходили груды почерневших, обуглившихся тел, медленно переходя от одной груды к другой, внимательно осматривая их в поисках родных. Внизу, под каждой такой кучей, находили горстки монет, которые, накалившись от невыносимого жара, насквозь прожгли тела своих мертвых владельцев и падали на землю. На одной обгоревшей до костей молодой женщине было надето кимоно, которое казалось совершенно нетронутым огнем, однако, когда к нему прикоснулись, оно рассыпалось в пепельно-серую пыль.
В последующие годы сознание европейцев потрясли известия о том, что произошло в Гамбурге и Дрездене. Однако бомбардировку Токио 9 марта журнал “Таймс” описывал как “мечту, воплотившуюся в жизнь”, как эксперимент, который доказал, что “если японские города поджечь, они вспыхнут и будут гореть, как сухие осенние листья”. А впереди еще была Хиросима, Все время, пока они ехали, генерал Кисикава сидел, словно застыв, не произнося ни слова; он дышал так тихо, что невозможно было уловить никакого движения под его помятым гражданским костюмом. Даже тогда, когда ужасы черных, зиявших развалин Токио остались позади и поезд начал подниматься в горы, когда перед их глазами открылась несравненная красота крутых отрогов и высокогорных плато, Кисикава-сан продолжал сидеть все так же молча, не шевелясь, Желая прервать затянувшееся молчание, Николай вежливо поинтересовался, как поживают его дочь и маленький внук в Токио. Еще не договорив последнего слова, он уже понял, что произошло, и понял, почему генерал получил отпуск в эти последние месяцы войны.
Когда Кисикава-сан заговорил, в глазах его не было ни ненависти, ни гнева, в них стояли только бесконечная мука и опустошенность.
– Я искал их, Никко. Но район, в котором они жили… Он больше не существует. Я решил попрощаться с ними среди цветущих вишен на берегу Каджикавы, где я гулял с моей дочерью, когда она была еще маленькой девочкой, и куда я хотел привести моего… внука. Ты поможешь мне попрощаться с ними, Никко?
Горло у Николая сдавило, он кашлянул.
– Что я могу для вас сделать, сэр?
– Погуляй со мной по берегу, среди вишневых деревьев. Позволь мне говорить с тобой, когда молчание станет для меня невыносимым. Ты для меня как сын и…
Генерал сделал несколько судорожных глотательных движений и опустил глаза.
Полчаса спустя Кисикава-сан с силой придавил пальцами свои веки и глубоко, со всхлипом, вздохнул. Затем он снова взглянул на Николая.
– Ну что ж, расскажи мне, как ты живешь, Никко? Как твои успехи в го? Ты все еще стремишься к шибуми? Как там семья Отакэ, справляются ли они в это нелегкое время?
Николай был рад прервать молчание; он обрушил на генерала тысячи мелких бытовых подробностей жизни семьи, стараясь защитить его сердце от недвижной ледяной тишины, застывшей в нем.
Прогуливаясь, они изредка тихо обменивались несколькими фразами. Разговор их состоял обычно из обрывков случайных мыслей, выраженных отдельными, зачастую не связанными между собой словами или оборванными на полуслове фразами, и тем не менее они прекрасно понимали друг друга. Иногда они садились на набережной, тянувшейся высоко над рекой, и смотрели на воду, глядя, как поток тихо струится под ними, пока им не начинало казаться, что вода на самом деле неподвижна, а это сами они плывут вверх по течению. Генерал обычно носил кимоно неярких, рыжевато-коричневых тонов, а Николай был одет в темно-синюю студенческую форму с жестким стоячим воротничком, шапочка с козырьком прикрывала его светлые волосы. Они так напоминали прогуливающихся рядышком отца и сына, что прохожие бывали немало удивлены, заметив, какого поразительного цвета у молодого человека глаза.
Однако поначалу праздновались победы. Когда же до деревни дошла весть, что Дулитл бомбил Токио, это сообщение было встречено с замешательством и возмущением. С замешательством, поскольку все были безгранично уверены в неуязвимости Японии. С возмущением, потому что, невзирая на незначительные результаты бомбардировок, они стали причиной многочисленных пожаров в разных районах города; бомбы, сброшенные с американских самолетов, разрушили жилые дома и школы, но не задели цехов, по иронии судьбы, единственного предприятия в городе, работавшего на оборону. Когда Николай слышал об американских бомбардировщиках, ему сразу вспоминались самолеты, бомбившие универмаг “Искренний друг” в Шанхае. Он снова видел перед собой изящную, как куколка, китаянку в платье из зеленого шелка, с маленьким ожерельем, плотно обхватывающим гибкую фарфоровую шейку, с лицом, невероятно бледным даже под слоем рисовой пудры, искавшую свою руку.
Несмотря на то, что война проникала всюду, окрашивая буквально все стороны жизни, она не сыграла решающей роли в росте и становлении Николая. Три вещи были для него важнее всего на свете: его постоянное совершенствование в игре; драгоценные для него минуты мистического покоя, возрождавшие его физические силы, когда они начинали убывать, а затем, когда ему исполнилось семнадцать лет, его первая любовь.
Марико была одной из учениц Отакэ-сан, нежная, застенчивая девушка, всего лишь на год старше Никко; ей недоставало жесткой, сухой логики, для того чтобы стать выдающимся игроком, но стиль ее игры был чрезвычайно утонченным и изящным. Они с Николаем сыграли вместе множество партий, тренируясь и одновременно открывая для себя друг друга. Ее робость и застенчивость прекрасно гармонировали с его сдержанным, холодноватым достоинством, и часто по вечерам они сидели вдвоем в маленьком садике, почти не разговаривая.
Иногда они вместе ходили в деревню по какому-нибудь поручению; когда руки их случайно соприкасались, разговор внезапно прерывался и молодые люди с трепетом замолкали. Наконец однажды, с отвагой, которой предшествовали полчаса напряженной внутренней борьбы, Николай протянул руку через столик, на котором лежала доска для го, и коснулся руки девушки. Едва дыша, отчаянно пытаясь сосредоточиться на очередном ходе, Марико ответила на пожатие, не поднимая глаз, не глядя на него, и все оставшиеся утренние часы они играли какую-то отрывистую, беспорядочную партию, держась за руки; ее ладонь была влажной от страха, что все раскроется и их застигнут, его – дрожащей от напряжения и неудобного положения вытянутой руки; но он не мог позволить себе не то что отпустить ее руку, но даже немного ослабить пожатие, боясь, что она примет это за отказ.
Оба они почувствовали облегчение, когда их позвали обедать, но кровь в обоих кипела, и привкус греховной любви оставался до вечера. На следующий день они в первый раз поцеловались, поцелуй был легкий, мимолетный.
Однажды весенней ночью, когда Николаю было уже почти восемнадцать, он осмелился навестить Марико в ее маленькой спаленке. Когда дом полон народа, ночное свидание превращается в опасное приключение: бесшумные, крадущиеся движения, тихий, еле слышный шепот, затаенное дыхание и звук, зажатый в горле, когда тела сливаются воедино, а сердца то отчаянно колотятся, то, кажется, совсем перестают биться.
Они любили друг друга неумело, невероятно бережно и нежно.
Николай регулярно, раз в месяц, получал письма от генерала Кисикавы и сам отвечал на них, но только дважды за все пять лет ученичества юноши генералу удалось вырваться из круговорота дел в Японию.
В первый раз он погостил в горной деревушке всего один день, так как большую часть отпуска генерал провел в Токио со своей дочерью, недавно овдовевшей; ее муж, морской офицер, погиб, когда его корабль затонул в Коралловом море во время битвы, принесшей победу Японии, оставив жену беременной их первым ребенком. Разделив с дочерью горечь утраты и позаботившись о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, генерал заглянул к Отакэ. Он привез Николаю подарок – два ящика книг, которые он самолично выбирал из конфискованных библиотек, строго-настрого приказав юноше разобраться в них и заниматься языками, не забывая их, – нельзя позволить, чтобы его лингвистические способности пропали. Книги были на русском, английском, немецком, французском и китайском языках. Последние оказались бесполезны для Николая, поскольку он, хотя и вырос на улицах Шанхая и мог бегло объясняться на китайском просторечии, никогда не учился читать по-китайски. Собственные познания генерала во французском языке были довольно ограниченными, это сказалось в том, что в ящиках прибыли четыре экземпляра “Отверженных” Виктора Гюго на четырех различных языках, а возможно, и пятый, как предполагал Николай, – на китайском.
В тот вечер генерал обедал с Отакэ-сан, и оба они избегали любого упоминания о войне. Когда Отакэ-сан похвалил Николая за его трудолюбие, генерал, принявший на себя роль отца, по японским обычаям, стал умалять достоинства своего подопечного, уверяя, что со стороны Отакэ было необычайной любезностью взвалить на себя такой груз и тратить свое время и силы на занятия с таким ленивым и неспособным учеником. Однако он не мог скрыть гордости, которая вспыхнула в его глазах.
Приезд генерала совпал с цуками – осенним Праздником Лицезрения Луны, и приношения из цветов и осенних трав были возложены на алтарь в саду, туда, куда должны были упасть первые лунные лучи. В обычное время среди приношений были бы фрукты и различная еда, однако война с ее постоянными лишениями и нехваткой во всем вынудила Отакэ-сан сочетать свою приверженность старым обычаям со здравым смыслом. Он мог бы, конечно, как его соседи, положить на алтарь пищу, а на другой день вернуть ее на свой обеденный стол, но подобные вещи казались ему немыслимыми.
После обеда Николай и генерал сидели в саду, глядя, как восходящая луна пробирается между ветвями деревьев.
– Ну как, Никко? Ты уже достиг своей цели, обрел шибуми? Помнишь, как ты говорил мне, что обязательно добьешься этого? – спросил генерал, поддразнивая юношу.
Николай опустил глаза:
– Это было сказано слишком поспешно и необдуманно, сэр. Я был слишком молод.
– Да, без сомнения, ты тогда был моложе. Полагаю, ты и теперь считаешь молодость свою немалым препятствием в твоих духовных поисках. Возможно, со временем тебе удастся приобрести похвальную утонченность поведения, которую можно было бы назвать “шибуса”. Шибуса – один из этапов движения к шибуми. Ищи, и не опускай рук. Но будь готов и к тому, чтобы с достоинством принять меньшее. Большинству из нас приходится этим ограничиться.
– Благодарю вас за ваши наставления, Кисикава-сан. Но пусть я лучше потерплю неудачу в стремлении стать человеком шибуми, чем добьюсь успеха на пути к какой-либо другой цели.
Генерал кивнул и улыбнулся своим собственным мыслям.
– Ну конечно, я уверен, что так оно и будет. Просто я немного забыл о некоторых чертах твоего характера. Мы слишком долго не виделись.
Они помолчали, любуясь красотой залитого лунным светом сада.
– Скажи мне, Никко, ты продолжаешь заниматься языками? – нарушил тишину генерал.
Николай вынужден был признаться, что, просмотрев несколько книг из тех, что привез генерал, он обнаружил, что основательно подзабыл немецкий и английский.
– Ты не должен относиться к этому так легкомысленно; нельзя забывать языки, особенно английский. Я не в состоянии буду помочь тебе чем-либо, когда эта война наконец закончится, Тебе не на что будет опереться в жизни, кроме как на твое знание и способности к языкам.
– Вы говорите так, будто война уже проиграна, сэр.
Кисикава-сан долго молчал, и Николай видел, какое грустное и усталое у него лицо; в лунном свете черты его были чуть размыты, и оно казалось очень бледным.
– Все войны в конечном счете заканчиваются поражением, Никко. Для обеих сторон. Прошли те дни, когда воины, которых с детства готовили к битвам, встречались лицом к лицу на поле боя. Теперь войны ведутся между двумя противостоящими друг другу, мощными индустриальными державами, между двумя народами. Русские своей бесчисленной безликой массой навалятся на немцев и сомнут их. Американцы с их несчетными заводами и фабриками раздавят нас. Вот к чему все придет в конце концов.
– Что вы будете делать, когда это случится, сэр?
Генерал медленно покачал головой:
– Это не имеет значения. Я выполню мой долг до конца. Я буду продолжать работать по шестнадцать часов в сутки, решая мелкие административные вопросы. Надо вести себя как и полагается патриоту.
Николай взглянул на него с удивлением. Он никогда еще не слышал, чтобы Кисикава-сан говорил о патриотизме.
На губах генерала промелькнула легкая усмешка.
– Да, да, Никко. В конечном счете я патриот, и в этом мое сходство с теми, кто горой стоит за политическую систему, или идеологию, или военные оркестры, или за хиномару. Патриот таких вот садов, как этот, праздников луны и тонкостей го, песен женщин, сажающих рис, и вишен в их коротком цветении – всего, что по-настоящему и есть Япония. Я знаю, что мы не сможем выиграть эту войну, но это никак не влияет на то, что я должен до конца выполнять мой долг, и я выполню его. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Никко?
– Только слова, сэр.
Генерал усмехнулся.
– Быть может, кроме них, и нет ничего. А теперь иди спать, Никко. Дай мне посидеть здесь немного одному. Я уеду рано утром, еще до того, как ты встанешь, но мне было очень приятно провести эти недолгие часы с тобой.
Николай молча наклонил голову и поднялся. Еще долгое время после его ухода генерал сидел неподвижно, глядя на тихий сад, залитый лунным светом.
Уже позднее Николай узнал, что генерал Кисикава пытался оставить Отакэ-сан деньги на содержание и обучение своего подопечного, однако тот отказался наотрез, заявив, что, если Николай действительно такой недостойный ученик, как утверждает генерал, с его стороны было бы неэтично принимать плату за обучение. Генерал улыбнулся и покачал головой; ничего не поделаешь – он вынужден был покориться.
* * *
Громадный вал войны, точно приливная волна, нахлынул на Японию, напрягавшую последние силы и все ограниченные возможности своего промышленного производства в тяжелой, изнурительной борьбе, надеясь заключить мир на благоприятных условиях. Первые признаки неминуемого поражения сквозили в истерическом фанатизме радиопередач, которые должны были поддержать и укрепить боевой дух армии и народа, в выступлениях тех, кому удалось спастись от опустошительных бомбардировок жилых кварталов американскими самолетами, в постоянно возрастающей нехватке самых насущных, необходимых вещей.Даже в сельской местности, в их маленькой деревушке, окруженной полями, с едой было очень трудно, особенно после того, как земледельцы сдали свои продовольственные поставки. Не раз семье Отакэ приходилось питаться дзосуи – жидкой кашицей из мелко нарезанной морковки и ботвы молодой репы с вареным рисом, которая могла показаться более или менее съедобной только благодаря неистощимому юмору и шуткам Отакэ-сан. Он ел ее, восхищенно всплескивая руками, причмокивая от удовольствия, закатывая глаза, точно в экстазе, и так удовлетворенно похлопывая себя по животу, что и дети, и ученики его не могли удержаться от смеха, начисто забывая при этом, какой безвкусной и вязкой массой на самом деле наполнен их рот. Поначалу к беженцам из города в деревне относились с сочувствием, о них заботились; однако со временем их присутствие начинало становиться все более обременительным, на них стали поглядывать просто как на дармоедов, которых нечем кормить; о них говорили теперь несколько уничижительно, называя их всех словечком “сокайдзин”. Крестьяне потихоньку начинали роптать, возмущаясь этими трутнями, занимавшими прежде высокие посты и имевшими достаточно денег, для того чтобы укрыться от всех ужасов войны в их маленькой деревушке, но при этом не способными ни на какую работу и не умевшими содержать себя самостоятельно.
Отакэ-сан в своей скромной жизни позволял себе одну маленькую роскошь – иметь небольшой, аккуратно распланированный и подстриженный садик. Позднее, когда война затянулась, он перекопал его, превратив в огород, кормивший всю семью. Однако, следуя своим взглядам, он засадил грядки репой, морковью и редиской вперемешку, так, чтобы листья их, поднимающиеся над землей, создавали картину, приятную для глаз.
– Конечно, так сложнее ухаживать за ними, выпалывать сорняки, – признавался он. – Однако если в нашем отчаянном, безумном стремлении выжить мы отречемся от красоты – тогда можно считать, что варвары уже победили нас.
Время от времени правительственное радиовещание вынуждено было признаваться то в случайно проигранной битве, то в потере очередного острова; не сделать этого, когда люди видели, как возвращаются с фронта раненые солдаты, и слышали их рассказы о том, что происходит на самом деле, – значило бы лишить эти передачи последней видимости правдоподобия. Каждый раз, когда по радио объявляли об очередном поражении японской армии (обязательно объясняя его временным, тактическим отступлением, или перегруппировкой и реорганизацией линий обороны, или преднамеренным сокращением линий поддержки), передача заканчивалась звуками старой, всеми любимой песни “Уми Юкаба”, печальная осенняя мелодия которой стала ассоциироваться с этим сумрачным, безысходным временем потерь.
Теперь Отакэ-сан очень редко выезжал куда-нибудь на чемпионаты по го, так как почти весь транспорт страны был отдан на военные и промышленные нужды. Однако матчи по этой национальной японской игре все же не прекращались окончательно, и время от времени в газетах появлялись сообщения о наиболее значительных состязаниях, поскольку все понимали, что го это и есть, собственно, та древняя традиция, та изысканная, утонченная культура, за которую они сражались.
Сопровождая своего учителя на эти, ставшие теперь такими редкими, соревнования, Николай повсюду видел следы войны: разрушенные города, людей, оставшихся без крыши над головой. Однако бомбардировки не сломили дух народа. Утверждение о том, что стратегические, то есть направленные против мирного населения, бомбардировки могли подавить волю людей к борьбе, – оказались нелепой выдумкой. В Англии, Германии и Японии результат таких стратегических бомбардировок был один и тот же – трудности, перенесенные сообща, закаляли дух людей, объединяли их, крепили их волю к сопротивлению.
Однажды их поезд из-за повреждения железнодорожных путей на несколько часов застрял на станции. Николай, выйдя из вагона, не спеша прогуливался взад и вперед по перрону. Вдоль всего фасада здания вокзала стояли ряды носилок с ранеными солдатами, которых собирались отправить в госпитали. Лица некоторых из них посерели от боли. Они лежали, напряженно вытянувшись, стараясь не показать своих страданий; ни разу никто из них не вскрикнул, не было слышно даже ни единого стона. Старики и дети переходили от носилок к носилкам, глядя на раненых глазами, полными слез и сострадания, низко кланяясь каждому солдату и бормоча:
– Спасибо. Спасибо. Гокуро сама. Гокуро сама.
Какая-то сгорбленная старая женщина подошла совсем близко к Николаю, пристально вглядываясь в его европейское лицо с необычными, цвета бутылочного стекла, глазами. Она смотрела на него без тени ненависти, со смешанным выражением недоумения и разочарования. Затем грустно покачала головой и отвернулась.
Николай отошел в дальний конец платформы, туда, где не было людей, и сел там, глядя на вскипающие, точно белые гребни волн, облака. Он расслабился, сосредоточив на них свой взгляд, всматриваясь в их гущу, в медленное круженье пенистых водоворотов, и вскоре перенесся в свои мистические дали, уйдя от окружающего, став недостижимым для всего происходящего вокруг, неуязвимым для упреков в чуждой расовой несовместимости.
* * *
Второй раз генерал посетил Николая в самом конце войны. Однажды прекрасным весенним днем он появился в деревушке без всякого предупреждения и после короткой беседы с глазу на глаз с Отакэ-сан пригласил Николая поехать с ним посмотреть на цветенье вишен в окрестностях Ниигаты, на берегу Каджикавы. Их путь лежал от побережья в глубь страны, через горы. Поезд вез их на север, по промышленной зоне, узкой полосой протянувшейся между Иокогамой и Токио. Медленно, с бесконечными остановками, состав полз по весьма ненадежной, наполовину разрушенной бомбежкой и перегрузками дороге; по сторонам ее миля за милей тянулись горы развороченных булыжников и развалин – последствия непрерывных “ковровых” бомбардировок, сровнявших с землей жилые дома и фабрики, школы и храмы, магазины, театры и больницы. Груды обломков доходили человеку до пояса, и вокруг на многие мили не осталось ни одного предмета или здания, которые хоть немного возвышались бы над этой мертвой равниной, – разве что кое-где торчал зазубренный, изуродованный обрубок трубы.Поезд по запасным путям огибал Токио, проезжая через далеко раскинувшиеся вокруг него пригороды. Везде видны были следы массированного воздушного налета 9 марта, во время которого более трехсот американских самолетов В-29 разбомбили и подожгли жилые районы столицы Японии. Шестнадцать квадратных миль города, охваченные сплошным пожаром, превратились в адское пекло с температурой выше 1800 градусов по Фаренгейту; огонь полыхал повсюду, и жар стоял такой, что плавилась черепица на крышах и коробились мостовые. Пламя шло сплошной стеной, перекидываясь от дома к дому, через каналы и речки, окружая толпы испуганных, мечущихся в панике горожан, пытающихся укрыться на все уменьшающихся, свободных от огня островках, безнадежно ищущих хоть малейший просвет в плотном, вздымающемся вокруг них кольце огня. Деревья, раскаляясь от жара, шипели и потрескивали, влажный пар валил от их коры, пока наконец температура не достигала такой точки, что стволы их переламывались с оглушительным треском и пламя мгновенно охватывало их от корня до вершины. Спасаясь от невыносимого жара, люди толпами бросались в каналы, но с берега, прямо на них, устремлялись все новые толпы. Народ напирал, и те, кого уже столкнули в воду, в свою очередь погружали своих предшественников все дальше, на глубину. Тонущие женщины разжимали руки, отпуская своих младенцев, которых они до последней минуты крепко держали, приподнимая над водой.
Огненные водовороты всасывали воздух; вихрь пламени ураганной силы ревел, раздувая и питая гигантский пожар. Взрывная волна была так сильна, что американские самолеты, кружившие над подожженными кварталами, чтобы сделать снимки для прессы, отбросило на тысячи футов вверх.
Многие из погибших той ночью просто задохнулись. Ненасытный огонь буквально высасывал воздух из их легких.
Японцам, не имевшим возможности создать достаточно эффективное прикрытие от истребителей, нечем было защищаться против все новых и новых волн бомбардировщиков, низвергавших на город потоки пламени. Пожарные плакали от стыда и бессилия, волоча свои бесполезные шланги к бушующим, взмывающим ввысь стенам огня. Водопроводные магистрали были взорваны; над ними поднимался густой пар, и они ничего не давали, кроме жалких, тоненьких струек воды.
Когда взошло солнце, город все еще тлел, в кучах догоравших обломков то там, то здесь взлетали вдруг маленькие, юркие язычки пламени, ищущие себе новую пищу среди углей и пепла. Мертвые валялись везде. Сто тридцать тысяч погибших. Трупы детей, изжарившихся заживо, точно поленницы дров, штабелями лежали на школьных дворах. Пожилые пары умирали, не отпуская друг друга, тела их сливались в последних объятиях. Каналы были переполнены трупами; вода в них все еще не остыла, и на ней тихо покачивались тела погибших.
Молчаливые группы людей, переживших эту ночь, обходили груды почерневших, обуглившихся тел, медленно переходя от одной груды к другой, внимательно осматривая их в поисках родных. Внизу, под каждой такой кучей, находили горстки монет, которые, накалившись от невыносимого жара, насквозь прожгли тела своих мертвых владельцев и падали на землю. На одной обгоревшей до костей молодой женщине было надето кимоно, которое казалось совершенно нетронутым огнем, однако, когда к нему прикоснулись, оно рассыпалось в пепельно-серую пыль.
В последующие годы сознание европейцев потрясли известия о том, что произошло в Гамбурге и Дрездене. Однако бомбардировку Токио 9 марта журнал “Таймс” описывал как “мечту, воплотившуюся в жизнь”, как эксперимент, который доказал, что “если японские города поджечь, они вспыхнут и будут гореть, как сухие осенние листья”. А впереди еще была Хиросима, Все время, пока они ехали, генерал Кисикава сидел, словно застыв, не произнося ни слова; он дышал так тихо, что невозможно было уловить никакого движения под его помятым гражданским костюмом. Даже тогда, когда ужасы черных, зиявших развалин Токио остались позади и поезд начал подниматься в горы, когда перед их глазами открылась несравненная красота крутых отрогов и высокогорных плато, Кисикава-сан продолжал сидеть все так же молча, не шевелясь, Желая прервать затянувшееся молчание, Николай вежливо поинтересовался, как поживают его дочь и маленький внук в Токио. Еще не договорив последнего слова, он уже понял, что произошло, и понял, почему генерал получил отпуск в эти последние месяцы войны.
Когда Кисикава-сан заговорил, в глазах его не было ни ненависти, ни гнева, в них стояли только бесконечная мука и опустошенность.
– Я искал их, Никко. Но район, в котором они жили… Он больше не существует. Я решил попрощаться с ними среди цветущих вишен на берегу Каджикавы, где я гулял с моей дочерью, когда она была еще маленькой девочкой, и куда я хотел привести моего… внука. Ты поможешь мне попрощаться с ними, Никко?
Горло у Николая сдавило, он кашлянул.
– Что я могу для вас сделать, сэр?
– Погуляй со мной по берегу, среди вишневых деревьев. Позволь мне говорить с тобой, когда молчание станет для меня невыносимым. Ты для меня как сын и…
Генерал сделал несколько судорожных глотательных движений и опустил глаза.
Полчаса спустя Кисикава-сан с силой придавил пальцами свои веки и глубоко, со всхлипом, вздохнул. Затем он снова взглянул на Николая.
– Ну что ж, расскажи мне, как ты живешь, Никко? Как твои успехи в го? Ты все еще стремишься к шибуми? Как там семья Отакэ, справляются ли они в это нелегкое время?
Николай был рад прервать молчание; он обрушил на генерала тысячи мелких бытовых подробностей жизни семьи, стараясь защитить его сердце от недвижной ледяной тишины, застывшей в нем.
* * *
Три дня они прожили в старомодном отеле в Ниигате, и каждое утро, спустившись на берег Каджикавы, медленно прогуливались между рядами вишневых деревьев в цвету. Издалека цветущие деревца казались нежными розоватыми облачками сгустившегося пара. Тропинки были покрыты опавшими лепестками; они облетали с веток и, покружившись в воздухе, падали на землю, умирая в момент наивысшего расцвета своей прелести и красоты. Кисикава-сан находил утешение в этом символе, примирявшем его с действительностью.Прогуливаясь, они изредка тихо обменивались несколькими фразами. Разговор их состоял обычно из обрывков случайных мыслей, выраженных отдельными, зачастую не связанными между собой словами или оборванными на полуслове фразами, и тем не менее они прекрасно понимали друг друга. Иногда они садились на набережной, тянувшейся высоко над рекой, и смотрели на воду, глядя, как поток тихо струится под ними, пока им не начинало казаться, что вода на самом деле неподвижна, а это сами они плывут вверх по течению. Генерал обычно носил кимоно неярких, рыжевато-коричневых тонов, а Николай был одет в темно-синюю студенческую форму с жестким стоячим воротничком, шапочка с козырьком прикрывала его светлые волосы. Они так напоминали прогуливающихся рядышком отца и сына, что прохожие бывали немало удивлены, заметив, какого поразительного цвета у молодого человека глаза.