– Мой дорогой мальчик, я надеюсь, что ты не пробыл там всю ночь?
   Роберт еле удержался, чтобы не ответить: „Не будьте таким идиотом", – и поднялся наверх, в ванную. Он любил Уильяма и был ему за многое благодарен, но и раздражался на тестя легко. Или напускное равнодушие Уильяма скрывало ум, причем сильный, подобный стальному катку, или же его тестю чертовски везло. Роберт считал его отношения с Джулиет бессмысленными и старомодными, вроде затянувшейся детской привычки, из которой Уильям никак не мог вырасти. Роберт ни разу не изменил Лиззи в течение семнадцати лет. Он к этому и не стремился. Как такой человек, как Лиззи, мог вырасти в этой странной семье? В семье, где был Уильям, где была Барбара с ее повелительностью и дутым феминизмом? Где была Фрэнсис, влекомая по жизни подобно кораблю без капитана. Но там была и Лиззи!
   Включая воду и вешая свой одеревеневший халат на батарею, Роберт решил не говорить Лиззи, пока у нее не поубавится забот, о том, как плохо в этом году шли дела в „Галерее" в предрождественский период. Ему очень хотелось рассказать ей об этом, поделиться своей обеспокоенностью.
   Приняв ванну, он почувствовал себя бодрее. Но это состояние продлилось только до завтрака. Дэйви, облопавшийся шоколадом из чулка, ничего не ел, но зато вертелся на стуле в своей нелюбимой пижаме, отказываясь, однако, надеть халат, обозванный Сэмом девчачьим, поскольку у него не было пояса. Сэм ел жадно и все время издавал смешки, развлекая себя своими туалетными шуточками. Алистер, тяжело дыша, пристально смотрел через стекла очков на ближайшую к нему коробку с хлопьями и читал напечатанные на ней правила какого-то конкурса так, словно они были величайшим достижением мировой литературы. Лиззи выглядела измотанной, Барбара – возмущенной, а Уильям, судя по всему, находился где-то далеко в своих мечтах. Пустующий стул Гарриет красноречиво свидетельствовал о надвигавшейся буре: она вышла на тропу войны нервов и не успокоится, пока не победит.
   Роберт подумал: „Как было бы хорошо, если бы мы вдвоем с Лиззи оказались сейчас в Севилье. Только вдвоем, никаких детей, никаких тещи и тестя, никакого Рождества, никакой необходимости устраивать веселье для других".
   Он попытался встретиться с женой взглядом. Лиззи наливала кофе Уильяму, и ее волосы упали вперед, на щеки. Она глубоко вздохнула, как бы пытаясь себя приободрить, и наконец сказала:
   – А сейчас мы все идем в церковь. На рождественскую службу. Петь псалмы.
   Сэм недовольно буркнул что-то. Барбара сказала:
   – Не глупи. Я никогда не хожу в церковь.
   – Мама…
   Алистер восхищенно взглянул на бабушку.
   – Правда?
   – Ты прекрасно это знаешь. Это все пустая трата времени и сил.
   – Ну мама, это же Рождество, – умоляюще проговорила Лиззи. – Ты же обычно…
   – Я пойду с вами, – перебил ее Уильям. – И Дэйви. Нам с Дэйви надо немного попеть.
   – Я не иду, – объявил Алистер. Лиззи, упираясь руками в стол, заявила:
   – В течение всех последних лет мы каждое рождественское утро всей семьей ходили в приходскую церковь Ленгуорта петь рождественские гимны, и сегодня мы тоже обязательно этим займемся.
   – Я пас, – твердо сказала Барбара. Роберт подался вперед.
   – Я пойду.
   – А я – нет! – закричал из-под стола Сэм. Уильям встал, подошел к Дэйви и поднял его на руки.
   – Дэйви и я пойдем оденемся для церкви.
   Дэйви явно пребывал в нерешительности. Вот если бы Сэм…
   Алистер сказал:
   – Я предлагаю, чтобы те, кто хочет пойти в церковь, спели бы там и за меня.
   – Не умничай, – отрезал Роберт.
   – Мой дорогой папа…
   Уильям объявил, вынося Дэйви из кухни:
   – Вся штука с рождественскими гимнами в том, что все до единого знают их слова, даже те, кто еще не умеет читать.
   Они стали подниматься по лестнице. Дверь в комнату Гарриет была открыта, но ванная оказалась заперта, и из нее доносился грохот рока. Уильям положил Дэйви в свою кровать и накрыл одеялом, чтобы согреть. Он делал точно так же и с близняшками, давно, по воскресеньям, когда Барбара уходила к раннему причастию, оставляя на него детей. Тогда она была настроена настолько же в пользу церкви, насколько сейчас против нее. Уильям всегда любил церковные песнопения. Их спокойный ритм сочетался с его собственным представлением о древних христианских заповедях терпения и сострадания в противовес всему резкому и насильственному. А в каждой большой семье неизбежно присутствует какая-то напряженность, когда отдельные личности борются за одно и то же пространство не оттого, что его мало, а потому что они твердо убеждены в необходимости этой борьбы. Не от этого ли убежала Фрэнсис? Не к такому ли бегству толкала ее жизнь, несомненно, гораздо более запутанная и закрытая, чем у Лиззи? Жизнь, не дававшая ей единения с семьей. Или, может, думал Уильям, своим отсутствием она сознательно указывала на то, что не стоит рассчитывать на ее благодарность лишь за возможность быть поглощенной семейным кругом в Грейндже на празднике Рождества? Ее письмо, оставленное для Барбары и Уильяма в приготовленной для них спальне, было таким коротким! Она просто извинялась за то, что может кого-то расстроить, но у нее появилось многообещающее деловое предложение. Это, конечно, было глупое, уклончивое, даже лживое письмо. Но, видимо, она не только не могла открыть правду, но и не хотела.
   Джулиет однажды сказала ему:
   – Полмира живет в зависти к другой половине, а эта другая половина никак не может понять, почему остальные не возьмутся за ум и не начнут жить так, как они. Ты понимаешь?
   – Нет, – ответил Уильям.
   – Я хочу сказать, что одна половина людей управляет, а другая подчиняется.
   Уильям присел на краешек своей кровати и посмотрел на Дэйви, спокойно дремлющего под покровительством взрослого. Принадлежит ли он к числу подчиняющихся, как и сам Уильям? А Фрэнсис? Является ли Фрэнсис подчиняющейся, а Лиззи – управляющей? И если тан, то не начала ли она осознавать это и не решила ли, пока не поздно, выбраться из этого?
   Дэйви раскрыл глаза и внимательно посмотрел на деда.
   – Ты уверен, что это Рождество? – спросил он.
   В конце концов в церковь отправились Лиззи, Роберт, Уильям, Сэм и Дэйви, и прихожане, хорошо знавшие семью владельцев „Галереи", проделав простые подсчеты, удивлялись, где же Барбара, Гарриет и Алистер? Когда ее спрашивали, Лиззи не хотелось объяснять, что Барбара за завтраком начала революционную борьбу с церковью, и просто бормотала, что все знают, как это бывает в Рождество, и что они просто разминулись каким-то образом, не согласовав предварительно свои планы. Как ни странно, поход в церковь всех их немного приободрил. Роберта – тем, что он провел в церкви еще один час этого бесконечного дня; Лиззи – потому что ей удалось побыть хоть немного вне домашней суеты; Уильяма – оттого что ему просто нравился семейный ритуал; Сэм хорошо себя чувствовал на людях, в толпе; а Дэйви радовался тому, что ему дали надеть старую одежду Сэма, которая никак не могла оказаться девчоночьей или сексуальной уже только потому, что ее носил Сэм.
   Все возвращались, бормоча под нос гимны и предвкушая ленч. Они застали Барбару настойчиво обучающей Алистера искусству приготовления индейки.
   „Неужели вы еще рассчитываете на то, что из него выйдет достойный муж, если с таким жаром потакаете его безудержному мужскому шовинизму", – как бы говорил весь ее вид.
   Гарриет, в леггинсах, золотистых ботинках и в одном из свитеров Роберта, с явным избытком косметики на лице, зевая, выписывала настольные карточки для обеденного стола.
   – Откуда взялись эти ботинки?
   – Взяла у Сары.
   – Они вызывающие, как у девки… Гарриет подняла взгляд на отца.
   – А откуда ты знаешь?
   Дэйви вылез из своей полурасстегнутой „аляски" и бросил ее на пол.
   – Могу я открыть свои подарки?
   – Нет, пока я не найду что-нибудь, чтобы все записать…
   Барбара громко сказала:
   – А сейчас мы перемешаем картошку. Алистер отступил к чайнику.
   – Я просто падаю с ног от усталости. К тому же должен заметить, что женщины справляются с этими делами нуда лучше…
   – Давай поворачивайся, – перебила его Барбара.
   Сэм, все еще в „аляске", появился на кухне, вооруженный серебристым пластмассовым бластером, и завопил:
   – Глядите, глядите, что я получил!
   Он нажал на курок, и в лицо им ударило оглушающее стрекотание.
   – Прекрати!
   – Где он это взял? Я же сказал, Сэм, я же сказал подождать, пока не найду листок бумаги…
   – А мне можно попробовать? Можно мне, можно мне?..
   – Меня просто бесит, бесит, когда вижу, что мальчики себя так ведут…
   – Сэм! Прекрати!
   Но тот был слишком возбужден. Зажав в руке бластер, который, ко всему прочему, еще мигал похожими на маленькие озверевшие глазки огоньками, он носился по кухне, стреляя во всех и повизгивая от удовольствия и осознания своей мощи. Когда он бросился к задней двери, чтобы выскочить на улицу, во двор и сад, она вдруг распахнулась, чуть не сбив его с ног. Бластер отлетел в сторону. Сэм не успел и вскрикнуть, как в дверях показалась Фрэнсис в плаще, в петлице которого красовалась веточка дуба.
   – Привет. С Рождеством Христовым, – как-то неуверенно проговорила она.

ГЛАВА 6

   Джулиет Джоунс любила особую уединенность Рождества. Поскольку весь остальной мир был целиком поглощен праздником, для нее этот день становился абсолютно свободным. Он выпадал из календаря. В нем не было ни времени, ни пространства. Он как бы вообще не существовал. Поэтому к нему не надо было относиться с той ответственностью, какой требовали другие дни. Такой день можно потратить на что-то хорошее, а можно просто провести в пустом ничегонеделании. В этот день можно устроить праздник, а можно его просто проигнорировать. Можно пролежать весь день в постели или гулять по окрестным холмам. Можно объедаться, можно поститься. Единственное абсолютное правило в отношение Рождества, которое Джулиет соблюдала уже в течение многих лет, это то, что она всегда должна встречать его одна.
   Она не считала себя мизантропом. Когда кто-нибудь спрашивал о причине ее одиночества – а люди задавали этот вопрос часто, так как видели в способности оставаться одиноким человеком что-то странное и даже ненормальное, – она отвечала, что сделала это по необходимости и научилась любить общество самой себя. Она сознавала, что по характеру была несколько капризна, с самого рождения стремясь иметь то, чего иметь не могла. Может, это относилось, особенно поначалу, и к Уильяму. Ведь Уильям Шор не был тем мужчиной, на котором могла /остановить выбор Джулиет Джоунс. Так, по крайней мере, обстояло дело двадцать семь лет тому назад. Теперь-то он стал настолько близким, что казался продолжением ее самой, которое после каждой встречи, к сожалению, уходило под контроль Барбары. Давным-давно Джулиет хотелось иметь ребенка от Уильяма. Если быть абсолютно откровенной, ей хотелось и ребенка, и самого Уильяма, такого нежного отца своих близняшек, который стал бы ей хорошим помощником. Она никогда не говорила ему об этом, просто не пользовалась противозачаточными средствами и… надеялась. Ее надежды не оправдались, и Уильям остался в семье.
   Сверстники всегда считали Джулиет необычной. Высокая, с резкими чертами лица и длинными пышными волосами, она в молодости, в начале пятидесятых, была совершенно не похожа на своих современниц в перчатках и с туго затянутыми талиями. Она училась в школе искусств, затем в Париже и Флоренции, где вела, судя по намекам ее школьных друзей из Бата, жизнь, полную плотских наслаждений. Затем она вернулась в Англию, объявив, что не станет художником, а будет заниматься гончарным ремеслом, и устроила себе жилище и мастерскую в удаленном на две мили от Ленгуорта доме.
   Этот коттедж не отличался красотой. Грубоватый, в викторианском стиле, он был сложен из красного кирпича. Местность вокруг была холмистой, и подростком Лиззи, боровшаяся на своем велосипеде со склонами по дороге к коттеджу, представляла, что взбирается на вершину мира. Дом Джулиет казался Лиззи настоящим кладом сокровищ, пещерой Алладина, наполненной различными сочетаниями цветов и материалов, с особым художественным беспорядком, тогда как у нее самой дома все было выкрашено либо в зеленый, либо в кремовый цвет и остро недоставало мебели и украшений. В жилище Джулиет балки, стены, столы, стулья – все было скрыто под водопадом из тканей и тканых изделий, под коврами, шалями, кусками переливающейся всеми цветами радуги парчи и бархата, которые свешивались отовсюду, словно какие-то экзотические листья, а посреди всей этой экзотики была сама Джулиет со своими кувшинами и вазами, такая сосредоточенная и решительная. Ее произведения были строгими, как классические колонны, покрытые загадочной, будто подернутой дымной глазурью (она специализировалась на обжиге древесины углем). Лиззи просто с ума сходила от любви ко всему этому: к Джулиет, к ее мастерству, ее дому, одежде и прекрасной еде, приготовленной с большим количеством тмина, крапивы и оливкового масла, которое Барбара с подозрением покупала в аптеке в маленьких бутылочках только для лечебных целей. Лиззи хотелось, чтобы Фрэнсис тоже ходила с ней к Джулиет в гости. Она много рассказывала ей о Джулиет, правда, несколько приукрашивая и обещая Фрэнсис настоящий рай. Но Фрэнсис не шла.
   – Она интересуется сексом? – спросила однажды Джулиет.
   Лиззи подумала о мальчике-заводиле из школы, где работал Уильям.
   – Я думаю, что она пытается…
   Джулиет тан и не удалось узнать Фрэнсис тан же близко, как Лиззи. С Лиззи все было просто: она сама хотела, чтобы ее узнали, как и Уильям. Даже с Барбарой, в отношениях с которой у Джулиет существовала естественная напряженность, было легче, чем с Фрэнсис. Барбара и Джулиет серьезно поссорились лишь однажды, когда Джулиет заявила, что не собирается сдаваться и если Барбара согласна отпустить Уильяма, то пусть сделает это. После этого между ними не было крупных столкновений. Более того, в их отношениях установилась даже какая-то странная дружба, основанная на молчаливом признании Барбарой (за которое Джулиет была ей благодарна) того обстоятельства, что она не отбирала у нее что-то такое, чем Барбара очень дорожила. Даже сама Барбара с трудом понимала, почему она до сих пор нуждалась во внешней оболочке Уильяма, в его теле, но это было так. Джулиет осознавала это, как осознавала она и то, что Уильям не был нужен ей все время, ежеминутно, и что Фрэнсис, полная копия Лиззи, была так же недоступна, как Лиззи – податлива.
   Не являясь членом семьи, Джулиет хорошо понимала их всех. Она понимала, что Уильям, который так и не смог заставить себя принять темпераментный характер Барбары, все-таки любит ее за то, что она является матерью его детей и всегда принимает за него нужные решения. Она понимала, что Барбара постоянно мечется между природными инстинктами и сковывающими ее узами воспитания, типичного для среднего класса, где женщины после замужества, как правило, не работали, если не считать выполнения каких-то общественных обязанностей. Она также понимала, что Лиззи, может быть, даже неосознанно, хотела показать своей матери, что женщина в действительности может реализоваться во всем: быть женой, матерью, работать и быть примером настоящего, реального феминизма, а не только шумливой и непоследовательной болтовни. Но вот Фрэнсис…
   …Тут Джулиет не понимала решительно ничего. Во Фрэнсис одновременно было что-то ясное и темное, открытое и потаенное, что-то игривое, немного беспорядочное, очень ранимое и не желавшее, чтобы его познали. Одно время Джулиет думала, что Фрэнсис не одобряет ее связи с Уильямом, но Лиззи убедила ее, что это не так.
   – Фрэнсис никогда ничего резко не осуждает, и она думает, что, если бы у папы не было тебя, мама бросила бы его.
   – Серьезно?
   – Да, – сказала Лиззи, поделившись накануне этой мыслью с Фрэнсис и не получив на эту мысль отрицательной реакции.
   Когда Уильям сообщил Джулиет, что Фрэнсис вдруг собралась уехать в Рождество, она ощутила определенный прилив чувств: ведь всегда интересно наблюдать за тем, как кто-то выдвигается на первые роли, особенно если этот кто-то вел до этого вялую и неяркую жизнь.
   – Боже, помоги Фрэнсис, – сказала Джулиет Уильяму по телефону, вслушиваясь в звон стаканов и отголоски разговоров у стойки. – Все происходит вовремя, я ждала этого, и мне нравится наблюдать за тем, как люди берут штурвал своей жизни в собственные руки.
   – Думаю, я не отношусь к их числу, – мрачно заметил Уильям.
   Джулиет почти резко возразила:
   – Относишься, и в большей степени, чем думаешь. Иногда ты превращаешься в бесстыдного старого позера.
   Никто не знал точно, почему уехала Фрэнсис, но никто, похоже, не верил ее объяснениям. Лиззи была сильно задета. Она пришла к Джулиет поздно вечером в воскресенье и села у камина.
   – Не могу сказать, что меня расстраивает ее желание самой принимать решения в своей жизни, отнюдь нет. Но это ее молчание до поры до времени, а затем обрушивание новостей мне на голову, когда все уже готово… Как будто я пыталась бы ее остановить, как будто… как будто она мне не доверяет.
   „Да, люди всегда беспокоятся о доверии, – подумала Джулиет. – Они говорят о нем так, словно это какой-то священный сосуд".
   – Никому нельзя доверять абсолютно, – заявила она. – Ни тебе, ни мне, ни Фрэнсис. Человек по самой природе своей не заслуживает доверия. Мы просто не созданы для этого.
   Лиззи ушла домой взволнованная и расстроенная, оставив Джулиет мучиться от бессонницы. С возрастом она почувствовала, что свой сон нужно оберегать, и старалась не нервничать по вечерам. Переживая этой ночью из-за Лиззи, из-за ее горестей и ощущения отверженности, Джулиет невольно запустила тот механизм памяти, который, как она думала, уже больше не мог быть запущен. В ней всколыхнулись и прошлая боль, и неудачи, и нежеланное одиночество, которые она так долго и с таким трудом забывала, достигнув наконец нынешнего относительного спокойствия.
   Не выспавшись, Джулиет провела весь сочельник с головной болью. Как и всегда прежде, она пригласила к себе других одиноких людей, живших неподалеку, – бывшую медсестру, бывшего старшего библиотекаря графства (молчаливого человека, который занимался теперь изготовлением флюгеров), доктора-вдовца, журналиста местной газеты. Она приготовила для них сладкие пироги и пряное вино и с грустью наблюдала, как они изо всех сил старались отпраздновать еще одно одинокое Рождество в их жизни. Когда все распрощались, Джулиет какое-то время еще смотрела вслед линии габаритных огней машин, прыгавших то вверх, то вниз по неровной дороге, словно алые звездочки, затем загасила огонь в камине, составила посуду рядом с раковиной и поднялась наверх, чтобы забыться крепким сном, каким спят лишь младенцы и подростки.
   Проснулась она в три. За окном стояла неприятная ночь: выл ветер, в стекла бил мокрый снег. Она поднялась с кровати и спустилась вниз, чтобы приготовить чай.
   Внизу она почувствовала себя достаточно проснувшейся для того, чтобы помыть посуду, выгрести пепел из камина и взбить подушки на диване. Затем Джулиет поднялась с чаем наверх, перестелила кровать и собралась начать ночь заново, не забыв сказать себе „Счастливого Рождества!".
   Второй раз Джулиет проснулась от какого-то крика. Сперва она решила, что это всего лишь ветер, переменчивые голоса которого она успела хорошо узнать за время, проведенное в детстве в горах, но затем поняла, что даже самый умный ветер не знает ее имени. Она вылезла из кровати, надела лоскутный халат, который много лет назад сшила сама из кусочков бархата и парчи, и подошла к окну. Оно выходило на долину, вид из него открывался отличный. Джулиет раздернула шторы, открыла окно и высунулась наружу. Внизу, освещенная тусклым серым светом, с чемоданом в руках, стояла Фрэнсис Шор.
   Фрэнсис сказала:
   – Я пришла, чтобы успокоиться. Пришла, как на последнюю остановку по пути домой. Надеюсь, я не очень тебя потревожила. Мне просто не хотелось ехать в Грейндж и будить там всех. Так что я направилась прямо сюда. Я прилетела самолетом какой-то латиноамериканской компании. Он ночью вылетел из Мадрида рейсом до Рио или что-то в этом роде. Я просидела несколько часов в аэропорту Мадрида, думая о том, что же я делаю и что я буду делать в Англии. Я и сейчас не знаю этого точно. Позже я, конечно, отправлюсь в Грейндж, но, надеюсь, не будет ничего страшного, если я немного посижу здесь.
   Джулиет улыбнулась, но ничего не ответила. Она молча расставляла на столе еду: хлеб, масло, кофе в кофейнике, мандарины, мед.
   Фрэнсис продолжала:
   – Мне пришлось ждать и в аэропорту Севильи. Мистер Гомес Морено поехал вслед за моим такси, сидел вместе со мной в аэропорту, пытаясь убедить меня остаться. Он был очень мил и совсем не навязчив.
   – Почему же ты не осталась?
   – Из-за всех этих неурядиц, которые натворил его сын. Если что-то вдруг не складывается, то это влияет не только на будущее, но и задевает прошлое. Я поехала в Севилью за впечатлениями, а получила неудачи и разочарования, которые могут свалиться на тебя только за границей. На этот раз заграница оказалась не зачаровывающей, а просто ужасной. Я никогда не сталкивалась в своих поездках ни с чем подобным. Но вот в Севилье это произошло.
   Джулиет отрезала хлеб и нанизала кусок на старомодную вилку для запекания тостов.
   – И вот ты вернулась домой.
   – Джулиет, ведь не могла же я просто вернуться в свою квартиру, делая вид, что я в Испании?
   – Думаю, нет, – ответила Джулиет. Она наклонилась к камину, протянув к огню вилку с куском хлеба. Толстая седоватая коса, в которую она заплетала волосы на ночь, свисала у нее с плеча. – Они все, в разной степени, расстроены твоим поведением.
   – А-а, – только и произнесла Фрэнсис.
   – А чего ты ожидала? Ты знаешь свою семью, знаешь, что Рождество…
   – Да, знаю, – кивнула Фрэнсис, наливая себе кофе. Джулиет перевернула хлеб над огнем.
   – Уильям думает, что ты уехала, чтобы не быть с ними.
   – Только отчасти, – сказала Фрэнсис. Она подалась вперед. – Джулиет…
   – Да?
   – Я хотела… Я хочу какого-то разнообразия, я хочу открывать новые места… – она запнулась.
   Джулиет вернулась к столу и положила тост на тарелку Фрэнсис.
   – Какие места? За границей?
   – Да нет, не за границей. Внутри себя. Новые места в своей душе.
   Джулиет посмотрела на нее и налила себе кофе.
   – Тогда зачем было бежать из Севильи?
   – Я же сказала, что там все пошло вкривь и вкось.
   – Но, как я понимаю, ты убежала оттуда как раз тогда, когда все начало вставать на свои места. Ты ведь сказала, что мистер Луис Гомес Морено был очень любезен с тобой.
   – Да, действительно. Он кое-что мне сказал, – проговорила она, намазывая масло на свой тост.
   – Что сказал?
   – Я не помню точно, как мы к этому подошли. Я рассказывала ему о том, как ребенком придумывала разные фантастические истории – да я и сейчас иногда на этом себя ловлю – и как представляла себе, что вижу Фердинанда и Изабеллу в Севильском соборе. – Она потянулась за медом. – А он сказал: „Мисс Шор, такими фантазиями занимаются те, кто испытывает внутренний вакуум. Подобными фантазиями мы стремимся заполнить его". Никогда раньше я об этом не задумывалась.
   Наступило молчание. Джулиет пила свой кофе. Фрэнсис размазывала ножом мед по тосту.
   – Он абсолютно прав, – проговорила Джулиет.
   – Я знаю. Это заставило меня задуматься…
   – О чем?
   – О внутреннем вакууме. У тебя он есть?
   – Он есть у всех, но проявляется по-разному. У меня он сократился с возрастом. А что сказал тебе мистер Гомес Морено, когда ты прощалась с ним?
   – Он сказал: „Я хотя бы рад, что вам в ваших фантазиях явились Их Католические Величества". Это, по-видимому, была шутка.
   – А что он предлагал тебе в случае согласия остаться?
   – Он собирался показать мне все свои гостиницы: одну – в Севилье, другую – вблизи Кордовы, а третью, его любимую, – в горах к югу от Гранады.
   – И вместо этого ты едешь обратно в Грейндж, – задумчиво проговорила Джулиет, ставя свою кружку на стол.
   Фрэнсис искоса взглянула на нее.
   – Я хочу в Грейндж.
   – Должен заметить, что я никогда еще не был так рад кого-либо видеть, – воскликнул Роберт, наливая еще вина в бокал Фрэнсис. После разгула рождественского обеда они на время остались единственными трезво воспринимающими реальность людьми. Трое старших детей Мидлтонов исчезли, поняв натренированным чутьем, что приближается уборка посуды. Барбара попыталась заснуть наверху, Лиззи старалась заставить Дэйви брать пример с бабушки, а Уильям, сидевший на другом конце стола с пурпурным бумажным колпаком на голове, мирно похрапывал.
   – Я люблю этот беспорядок, – сказала Фрэнсис. Она посмотрела на стол, на скопление тарелок и бокалов, на обрывки оберток от печенья, скорлупу орехов и кожуру фруктов, на бутылки, на подсвечники с медленно оплывающими толстыми свечами, оставляющими алые восковые потеки. – Во всем этом есть что-то такое раскованное.
   – Боюсь, я перестал любить Рождество, – проговорил Роберт. – Я слишком устал, чтобы видеть в нем что-либо, кроме одной мороки. И еще все ссорятся. Если бы ты вовремя не приехала, здесь бы уже пролилась кровь.