И тут я понял, что стою с закрытыми глазами. Сам не знаю, когда они у меня закрылись и почему. И я открыл их. И увидел, что у Ленки они тоже закрыты, и так она стояла, словно там, за опущенными веками, вглядывалась во что-то, видное ей одной.
   Но самое удивительное было не это. Удивительнее всего было какое-то прекрасное ощущение. Вы понимаете, о чем я? В этом не было ничего пошлого. Все было чисто, без всякой грязи – как если бы я поцеловал маленького ребенка, маленькую девочку. И в то же время совсем другое – не так, когда целуешь ребенка, – но так же хорошо.
   Но тут я оплошал. А может быть, и нет – не знаю. Я уже говорил, что стоит мне хотя бы пригубить вино, как на меня нападает дьявольский сон. Словно клею мне в глаза наливают. И вот после всего этого – я имею в виду, после того как мы с Ленкой так славно поцеловались, – я вдруг понял, что если я через полсекунды не попаду на диван, я усну просто на полу, здесь, у окна. Можете смеяться, если хотите, но так оно и было. И я сказал: «Лена. Ты не сердись. Можно, я прилягу? Я лягу на этот треклятый диван и хоть на десять минут закрою глаза. А ты – если ты только не против – посиди рядом. Ты только не сердись, ладно?»
   Да, не знал я тогда, что это за человек. Это сейчас, когда я узнал ее поближе, я понял, что это была за девчонка. Куда мы все эти годы смотрели? Я говорю – была, потому что через несколько дней она уедет из Ленинграда в Кириши. Вместе с родителями. Они у нее какие-то химики, черт бы их побрал, а там, в Киришах, строится какой-то химический комбинат. Где, спрашиваю, были наши глаза все те годы, что мы вместе учились. Это только теперь мне стало ясно, какого мы сваляли все дурака, – ведь мы же не обращали на нее никакого внимания. И все из-за веснушек, чтоб нам провалиться. Но я сам-то узнал о том, что она за человек, только после того случая, о котором я рассказал, а тогда я еще не знал ничего, разве только, что я о том, что произошло, не забуду никогда, проживи я хоть триста пятьдесят лет.
   Но удивила она меня сразу. Она не стала ничего говорить, по ней незаметно было – ни тогда, ни потом, – помнит ли она, как хорошо все было, считает ли она вообще, что что-то было, – ничего нельзя было увидеть. Это можно было только ощутить – я это мог ощутить. И впервые я ощутил это сразу. Потому что она нисколько не удивилась моим словам. Не стала изображать какое-нибудь оскорбленное самолюбие и так далее. Она и в самом деле почувствовала, что я действительно валюсь с ног, и просто сказала:
   – Конечно, ложись. – А потом еще: – Подожди, я достану подушку. – А потом, когда я уже лежал и проваливался, проваливался, проваливался: – Подвинься. Вот так. Я тебя разбужу, не бойся. – И еще: – Дай мне руку. Вот так. – И уже последнее: – Спи.
 
   – Спи…
   И он уснул. Ночь была теплая, и костер был не очень даже нужен, но, конечно, он не был лишним. И, поворачиваясь во сне то на один бок, то на другой, мальчик плыл в густом и сладком тумане усталости и здоровья, и ночь казалась лишь мгновением, потребным для того, чтобы закрыть и открыть глаза. А когда он проснулся, солнце – Гелиос – стояло уже высоко, и вовсю пели птицы, и вкусный запах жареного мяса шел от горячих угольев, а через листву – можно было даже не раздвигать ветви – были видны вдалеке еще, но отчетливо и ясно, темные, непомерной высоты стены Микен.
   Вот они и вернулись.
   Сколько раз за эти годы мальчик представлял это мгновение. Сколько раз вспоминал он, как медленно, постепенно понижаясь, но не исчезая, долго-долго видны были – стоило лишь обернуться – эти темные стены, когда он едва не рысцой поспешал за широко шагающим Гераклом. И потом, во время долгих скитаний, засыпая у костра – такого вот, как сейчас, приятно согревающего теплой ночью, или дрожа от холода в сырой и темной пещере, или бредя по щиколотку в обжигающем песке, где яйцо становилось крутым за десять минут, – сколько передумал он о том, что оставил по собственной воле: надежные стены, добрых друзей, Эврисфея, великого ученого и царя, рисующего свои теоремы на грифельной доске, – и все остальное в придачу. Но ни тогда, ни сейчас, ни в минуту самой страшной опасности, когда жизнь висела на волоске, он ни разу не пожалел о своем решении.
   И вот он вернулся. Теперь он уже не был легконогим шустрым мальчишкой, который некогда догнал Геракла и сказал, как мог бы сказать только ребенок: «А ну-ка, согни руку». Он вырос за эти годы, вытянулся и окреп и напоминал сейчас молодое деревце, которое со временем обещало превратиться в могучее создание природы. Теперь он умел не только быстро бегать. Годы, проведенные бок о бок с величайшим воином мира, не прошли бесследно. В короткие минуты отдыха его великий покровитель охотно делился с ним всем, что узнал он сам и чему научили его бессмертные боги; теперь мальчик, которого никто не называл уже иначе, как Гомер, научился всему, что могло ему пригодиться в этой полной опасностей жизни. Он научился метать копье в цель. Он умел затачивать наконечники из бронзы таким образом, что они, входя в тело животного, не давали копью выпасть и причиняли жестокую боль. Если надо, он мог быстро заменить тетиву на луке, сменить оплетку, устранить обрыв. Он мог обмотать седло – то место, куда вставлялась стрела, он мог сам изготовить древко стрелы, протащив кусок прямослойного дерева последовательно через восемь уменьшающихся отверстий фильер. Он мог починить наконечник стрелы и сменить хвостовик, он научился стрелять навскидку, целясь по кончику стрелы, он мог попадать в цель с колена, на скаку, верхом. Он мог объяснить разницу в выпуске азиатским методом и европейским, и дело дошло до того, что однажды во время очередной тренировки он едва не обстрелял Геракла – и не сделал этого лишь в последней серии. Кроме того, он познал премудрости сражения мечом и щитом, он научился по форме щита отличать различные народы задолго до того, как они успевали раскрыть рот. Он выучил различные виды борьбы – и тут немыслим был лучший специалист, чем Геракл: он показал мальчику борьбу классическую, с захватами и работой на туловище, и борьбу вольную, с ее многочисленными захватами, подножками, подсечками… Геракл вообще был помешан на борьбе, и, не будь он обязан доводить начатые предприятия до конца, он непременно основал бы школу борьбы – это была его заветная мечта. «Чистое дело», – говаривал он, припечатывая очередного противника к земле. Да, за эти годы мальчик хорошо узнал великого Геракла, этого наделенного чудовищной силой ребенка, этого непобедимого борца, обладавшего нежными, как у девушки, руками, когда надо было укачать младенца, – теми самыми руками, которыми он на спор вдавливал в бревно металлический гвоздь по самую шляпку, а затем вытаскивал его оттуда.
   Но даже это не было самым главным, самым важным.
   Самым важным, самым главным был он сам – такой, каким он стал за эти годы. Где только не побывал он на пути в страну Гесперид, шагая вслед упрямо согнутой спине Геракла. На севере, где дыхание замерзало, едва успев вырваться изо рта, и на крайнем юге, где от жары гортань казалась сделанной из наждака и кровь только что не закипала. На востоке, где в жертву кровожадным божествам в чрево медного идола, раскаленного докрасна, бросали живых людей, и в стране, где богами были крокодил и кошка, козел и корова. И все это: пестрые картины, говор, наречия, которые он усваивал со свойственной ему быстротой и основательностью, чужеземные обычаи и легенды, предания, сказки, литературные создания отдельных людей и незапамятно-древние мифы исчезнувших уже давно с лица земли народов – оседало и оседало в его восприимчивой и открытой всему новому и необычному душе, как плодородный ил разлившихся рек оседает на полях, ожидающих плуга. Да, поле его души было плодородным полем. Плугом было его любопытство, а в борозды, пропаханные случаем, все падали и падали семена мыслей, которые были вложены в него, оказывается, давным-давно Эврисфеем, который, не уставая, твердил ему одно и то же, такое знакомое и такое надоевшее: «Учись – и думай. Думай – и учись».
   Он даже не заметил, как они пришли. Он столько думал об этом, но как они прошли сквозь Львиные ворота, никем не встреченные, пристроившись в хвосте какого-то каравана, он даже не заметил. Он пришел в себя, только когда они, сопровождаемые десятком любопытных мальчишек, подошли ко дворцу и приказали доложить о своем прибытии царю. Привратник выслушал их, что-то пошептал на ухо слуге, вертевшемуся тут же, – и слуга исчез, чтобы вскоре появиться снова. Теперь уже он пошептал что-то на ухо привратнику; тот покивал, но не стал отворять ворота, а отомкнул на боковой калитке огромный замок. «Проходите, – сказал он хмуро и окинул взглядом их пропыленные плащи. – Могли бы хоть рожи сполоснуть…»
   Верткий слуга, не говоря ни слова, замелькал впереди. Что-то неуловимо изменилось во дворце, который мальчик, живя здесь, знал как свои пять пальцев, но что это были за изменения, он понять не мог. Они долго петляли среди извивающихся коридоров, пока слуга не сказал: «Вам сюда».
   И исчез.
   Они стояли в недоумении, и кто знает, сколько бы они еще переминались с ноги на ногу, если бы из-за портьеры, закрывавшей проем, не раздался такой знакомый мальчику голос царя:
   – Да входите же наконец.
   Они вошли. Эврисфей стоял к ним спиной возле странного сооружения, похожего на человеческую фигуру без головы. В руках у царя был сосуд, похожий на ковшик. Вот он поднял руку, сунул какой-то предмет в отверстие странного сооружения, вслед за этим раздалось бульканье, и в ковшик, урча, потекла вода.
   – Видели? – воскликнул Эврисфей и обернулся. Лицо его с большими отечными мешками под глазами сияло. – Вы видели? Работает, как часы… Послушай, Геракл, у тебя есть обол? Дай мне, а то я перекидал уже все свои монеты.
   Геракл, который смотрел на все это остолбенев, пришел в себя.
   – Великий царь, – начал он, откашлявшись, – великий царь…
   Но Эврисфей с досадой замахал на него рукой.
   – Можно без формальностей, – сказал он и повторил нетерпеливо: – Дай же мне обол. О Зевс, как ты медлителен, как же ты успеваешь справляться со своими противниками…
   Мальчик смотрел и узнавал все – этот резкий, насмешливый голос, эти быстрые, точные движения, эти насмешливые интонации. Что-то теплое поднялось у него в груди, и совсем по-детски защипало в носу. Он тоже сделал шаг вперед и сказал, в свою очередь:
   – Великий царь Микен…
   Быстрый, как молния, взгляд.
   – А, малыш Майонид. У тебя тоже нет обола? Есть? Давай. А теперь смотрите. Вы присутствуете при испытании первого в мире автоматического устройства для продажи воды. Да перестань ты пялиться на меня, Геракл. Я знаю, знаю, ты хочешь по всей форме доложить, что ты совершил свой последний, двенадцатый подвиг. Считай, что ты доложил по полной форме. Принцип действия автомата предельно прост. Он действует по принципу коромысла – ты не забыл, малыш, как работает подобное устройство? Геракл, если ты не положишь вон в тот угол свою дурацкую дубину, я решу, что ты и вправду поглупел у меня на службе, а это был бы первый случай такого рода. Так, смотрите: вы бросаете медный обол вот сюда, он давит на уравновешенное плечо, которое другим концом закрывает отверстие крана, второе плечо поднимается, и весь объем воды между поднявшейся пробкой и отверстием устремляется в сосуд. Вот так.
   И он поднял наполнившийся ковшик.
   – Это изобретение, – сказал он небрежно, – которое я сделал несколько месяцев тому назад, – случайно сделал, должен признаться, – будет приносить ежегодно доход в триста шестьдесят таланов меди. Я не говорю уже о том, что любой из владык южных стран отдаст за такой автомат, чего бы у него ни запросили. Вы вполне можете считать, что из крана в данном случае у вас льется не вода, а чистая прибыль – стоит только объявить все источники принадлежащими государству. Ну, ладно, – прервал он себя. – Ты, я вижу, не успокоишься, Геракл, пока не настоишь на своем. Где мое кресло? Вот оно. Малыш, подай мой скипетр. Великий царь Микен Эврисфей слушает тебя, Геракл. Начинай.
   И Геракл начал. Он говорил медленно. Эврисфей сидел на троне, прикрыв глаза.
   – Выполняя твой приказ, – говорил Геракл, – мы посетили много стран. Мы были на севере и юге, на востоке и, наконец, согласно указаниям всевидящего Нерея, отправились на запад. Наш путь был труден. Много препятствий должны были преодолеть мы на этом пути, выполняя твое приказание. У берегов Понта Эвксинского мы попали в бурю и едва спаслись. В стране гипербореев мы только чудом не замерзли. Это было неподалеку от реки Эридан.
   – Там, кажется, ты и имел беседу с одним из семи величайших мудрецов света Нереем?
   – Да, великий царь. Он-то и сообщил нам, что мы сбились с пути. Надо сказать, – добавил Геракл совсем другим, неофициальным тоном, – надо сказать, что мы здорово сбились с пути. Но, – продолжал он снова торжественно, – ведомые волею отца нашего Зевса, мы направились в Ливию, где на нашем пути…
   – Да, – живо перебил Геракла Эврисфей. – Это была славная страница ваших подвигов. На вашем пути, хочешь сказать ты, Геракл, встретился чемпион в абсолютном весе Антей – и, похоже, это был один из твоих самых тяжелых поединков, не так ли?
   – Он применял запрещенные приемы! – крикнул мальчик. – Если бы ты видел это, великий царь. Все судьи были местные, и конечно…
   Эврисфей погрозил ему пальцем.
   – Помолчи, – сказал он. – Разве я не учил тебя, что перебивать взрослых – просто невежливо. Продолжай, Геракл. Ты действительно совершил чудо в этом поединке. Пожалуй, никто не держал на тебя пари даже на равных. А?
   – Он был сильным борцом, – признал Геракл. – Вообще-то, вся эта затея была мне ни к чему. Но ему – я имею в виду Антея – обязательно нужно было блеснуть. У него весь авторитет держался на этом. Надо сказать, что такого тяжеловеса я еще не видел. Его захват обеих рук был почти без изъяна. Только резкости ему не хватало. Ну и, конечно, малыш прав – судьи там все были подкуплены. Впрочем, их не надо было даже подкупать – они все были местными, они были подданными Антея – где же тут было ожидать объективности. Зрители просто сходили с ума, когда он бросил меня через бедро в первой схватке. Фу, даже сейчас пот прошиб – я не ожидал от него такой прыти.
   – А разговоры, будто он набирается сил от земли?
   Геракл вздохнул.
   – Это правда. Я слышал об этом раньше, но не мог поверить. Да и малыш сказал мне, что этого не может быть, что это противоречит научным данным. Я долго наблюдал за ним, и, поверишь, этот правдивый секрет оказался до смешного простым.
   – Так обычно и бывает с секретами, основанными на недоразумении, – заметил Эврисфей. – Что же это было на самом деле?
   – Он просто отдыхал! – воскликнул Геракл. – Я же говорил тебе, что ничего подобного я еще не видел. Он весил по меньшей мере четыре центнера, и когда он уставал – он попросту садился на землю и отдыхал. Он сидел, как овощной бурт, и ты мог делать с ним все, что хотел, – и так продолжалось, пока он действительно не набирался сил. А когда это случалось, он вскакивал и, совершенно свежий, дожимал любого противника. А при тамошнем судействе его сидение на земле вполне проходило, как борьба в партере.
   И Геракл вытер пот со лба.
   – Пришлось его придушить, – сказал он скромно.
   – Он поднял его на вытянутые руки, – снова не вытерпел мальчик. – Он поднял его на вытянутые руки и держал так, пока у Антея изо рта не полилась кровь и он не задохнулся. Мы, конечно, тоже сделали ставки, и если бы в этой проклятой Ливии, где рогатыми агнцы родятся, существовало бы хоть какое-то подобие справедливости, мы должны были унести оттуда все, что там было, вплоть до глиняных чашек. Но там такое поднялось, что мы еле ноги унесли, сам понимаешь.
   – «Где рогатыми агнцы родятся» – это что такое?
   Мальчик покраснел.
   – Это так, – сказал он. – Это мне пришло в голову однажды, когда мы не могли уснуть в пещере. Помнишь, Геракл? Мне пришло вдруг в голову, что не худо бы придумать какую-то другую форму рассказа, чем та, которой мы пользуемся сейчас во всех случаях. Ты понимаешь меня, великий царь? Нужно чем-то задержать внимание слушателя, а это можно сделать только при помощи формы – подобно тому, как сосуд удерживает налитую в него воду. И тут я попробовал передать свои впечатления такими вот длинными ритмичными фразами… Я еще не понял, что из этого получится, но меня все это ужасно интересует. Дело в том, что меняется весь смысл сказанного. Ты можешь просто сказать про то, что настало утро: «Ночь прошла, и горизонт порозовел» – и это будет верно. Но ты можешь сказать про это и так: «Эос, покинувши рано Титона прекрасное ложе, на небо вышла сиять для блаженных богов и для смертных» – и это, по смыслу то же самое, звучит совсем иначе. Вот об этом я тебе и говорю.
   – Это что-то новое, – задумчиво сказал Эврисфей. – Внутренний ритм… да, малыш, ты меня озадачил. Кажется, ты сделал открытие не менее интересное, чем мой автомат для продажи воды. Как ты сказал: «На небо вышла сиять для блаженных богов и для смертных»? Немного длинновато на мой вкус, но ритм отменный…
   – Мне дадут досказать или нет? – сказал совершенно забытый Геракл.
   – Эос, покинувши рано… Конечно, – сказал Эврисфей. – Конечно, мой великий родственник. Рассказывай все, как было. Но если верить тому, что подсказывает мне сейчас сердце, открытие, которое сделал наш маленький Майонид, – ах, да, ты ведь зовешь его Гомером – клянусь, оно, похоже, затмит все наши с тобой подвиги. Да и сами наши подвиги смогут, пожалуй, сохраниться лишь в его пересказе. Но продолжай, продолжай, Геракл… Пора нам покончить с этой стороной дела.
   И Геракл продолжал. Он рассказывал долго, и слова его были просты и неприхотливы, как и он сам. Он рассказывал о долгом пути через Египет и о вероломстве тамошнего царя Бусириса, чуть не принесшего их в жертву, чтобы спасти страну от неурожая. Он рассказывал о многих других приключениях, приведших его наконец на край, света, к прекрасному саду Гесперид, в том месте, где брат Прометея, Атлант, согнувшись, поддерживал край неба, и о том, как довелось ему, Гераклу, на несколько минут заменить Атланта, – но он ничего не мог рассказать о своих ощущениях, о том, как дрогнули его колени, вздулись жилы на лбу и прервалось дыхание, когда немыслимая, непередаваемая тяжесть навалилась на него и стала медленно и неуклонно прижимать к земле, сгибая его, сгибая все сильнее и сильнее, как сгибает человека сама судьба, пока Атлант не вернулся, неся в огромной ладони три золотых плода. Нет, ничего из испытанного им не мог передать великий герой, но Эврисфей даже не попытался спросить его об этом. Он смотрел на мальчика и видел, как непроизвольно движутся его губы, не потерявшие еще детской припухлости, и он понимал: все то, о чем не сумел сказать великий герой, – скажет этот мальчик. И сказанное им переживет, быть может, и его самого, и Геракла, и уж, конечно, его, великого царя Микен Эврисфея; переживет его труд о бабочках, который современники не в силах оценить, переживет его заботы по разведению высокопородистых поголовий крупного рогатого скота, который, в случае войны, станет добычей победителей или пойдет под нож для прокорма осажденных… Все переживет слово, отлитое в твердую, но вместе с тем и такую подвижную, что она кажется живой, форму…
   – И вот мы принесли их тебе, – донеслись до него заключительные слова Геракла; произнеся их, он точно тем же жестом, что и Атлант, достал из своей сумки три отливавших золотом яблока.
   – Ну, что же, – сказал Эврисфей, прищуренно глядя на яблоки. – Ну, вот, значит, и все. Вот и все, Геракл. Отныне ты свободен. Свободен, свободен, – замахал он рукой, видя, что герой хочет что-то добавить. – Навсегда свободен. Ты принадлежишь теперь только самому себе и своей судьбе, а отнюдь не зловредному Эврисфею. Нет, нет, не надо слов. Это стало теперь общим местом: жалкий и злой Эврисфей – и великодушный, великий Геракл. Свободен. Спасибо тебе за все. Греция не забудет тебя – если она в состоянии будет вообще уцелеть в этом мире. Свободен для новых подвигов – только тебе придется теперь искать их самому. Впрочем, тому, кто так владеет дубиной и луком, как ты, долго не придется искать. Иди. Отныне тебе открыты все пути. Иди в семивратные Фивы. Иди в Тиринф. Ты слышал, – мой преемник Агамемнон собирает греков для похода против троянцев? Не слышал? Парис, сын Приама, украл жену Менелая Елену – да, да, ту самую. Это случилось совсем недавно – месяца не прошло. Как причина для захвата малоазиатского побережья годится и Елена – она, надо сказать, подвернулась очень кстати. Майонид, малыш, ты ведь родом из Смирны. Ты не хочешь посетить родные места? Я тебе советую это сделать. Эта война с Троей не кончится мгновенно, как об этом принято думать. Поспеши туда. Посмотри все своими глазами. Запомни все. Все запиши. Иди своей дорогой. Я не беспокоюсь более за тебя, ты нашел свой путь. Все вы свободны – все, кроме меня. Я обещал передать подробный инвентарный список всего имущества Агамемнону до того, как он отправится в путь. А я еду отсюда. Я отправлюсь в далекое путешествие. Я уезжаю в Вавилон к своему великому другу Энлиль-надин-ахи. Я буду жить там. А может, мне удастся уговорить его, и мы совершим путешествие на Восток, в страны, о которых я столько слышал… Впрочем, это вас уже не касается. Ну, что вы стоите? Вы мне не нужны больше. Вы же свободны… прощайте.
   Он почти кричал на них, а они молча смотрели и видели маленького, с редкими пучками волос на почти что голом черепе одинокого человека: вот он сидит на своем троне со скипетром в руках и что-то резко кричит им и гонит их прочь – и каждый из них знает, что они видят друг друга в последний раз…
* * *
   Вот такой мне приснился сон – не тогда, конечно, как вы поняли, не тогда, под Новый год, вернее, в ночь со старого года на новый, когда я заснул, как покойник, почти что вечным сном, а Лена сидела полночи рядом и держала меня за руку. Наверное, держала, потому что меня не покидает до сих пор какое-то покойное ощущение, но так ли это было на самом деле, сказать я, конечно, не могу, потому что, проснувшись, я никого рядом с собой уже не увидел. Нет, тогда мне никаких снов не снилось. В тот момент я просто провалился в какой-то жуткий омут, в темную яму, в преисподнюю, ко всем чертям – а я говорю, как вы понимаете, о том сне, который мне приснился здесь, в палате. Я лежал и думал, как шептались мои родители за стенкой о том, грозит ли мне что-либо, если, уехав, они пустят в освободившуюся комнату какую-либо девушку, или им лучше пустить туда парня. И что будет в одном варианте, а что в другом. Но больше всего, как я понимаю, им хотелось бы знать – или узнать, или догадаться, по крайней мере, – чего им следует бояться или ожидать от меня самого, что я уже знаю, а что мне еще грозит узнать, и от чего меня надо оберегать и тем самым спасать в первую очередь. И тут я, конечно, не мог не подумать о Лене и о том, что между нами произошло в ночь после Нового года. А когда я стал думать об этом, я, конечно же, дошел до того места, когда я так позорно заснул, что было, конечно же, свинством, и только Лена могла не обратить на это никакого внимания, потому что любая другая девчонка на ее месте… Да что там! Я сам, будь я девчонкой, никогда бы не стал даже не то что разговаривать, глядеть бы в сторону парня не стал, который сначала целует тебя, а через минуту валится на диван и спит всю ночь напролет. Но самое удивительное здесь не то. Самое удивительное, что стоило мне дойти до этого места, до того, как я, добравшись до дивана, мгновенно засыпаю…
   Я и в самом деле засыпаю, причем это со мной уже не первый раз. Однажды я точно так же заснул в трамвае и уехал черт те куда, а другой раз в метро – и проснулся только на кольце, на станции Купчино.
   Но и это даже было не самое удивительное, а то, что мне приснился сон, и то, что я его запомнил. Не знаю, снятся ли сны вам. Мне они не снятся никогда. Так, по крайней мере, было в предыдущие годы. Точнее, пожалуй, было бы сказать так: я не знаю, снятся ли они мне, – может быть, и снятся; но они исчезают начисто из памяти, стоит мне только открыть глаза. Так что я не знаю, можно ли такие сны засчитывать за настоящие. Но этот, про который я сейчас попробую вспомнить, я видел так же явственно, как вижу вас.
   Да, это был отменный сон. Я помню, что мы стояли в маленькой комнате – чуть, может быть, побольше нашего класса – и ощущение было таким, будто я в ней, в этой комнате, не первый раз, а рядом со мной стоял Геракл, очень похожий на того, который изображается на статуях, у Михайловского замка, например; но и не совсем такой – этот был выше и не такой, знаете ли, мрачный. И его знаменитая дубина была здесь – действительно, огромная отполированная дубина со срезанными сучками, из какого-то плотного дерева, по структуре и цвету похожего не то на дуб, не то на орех. И шкура льва была накинута на плечи, но шкура меня не удивила, потому что у Степы, у Наташки Степановой, если вы помните, я говорил, тоже можно увидеть шкуру, только не льва, а леопарда – огромную шкуру, чуть не в два метра, и выделанную так хорошо, что она, эта шкура, скорее похожа на замшу, так что носить такую шкуру было бы и тепло, и красиво во все времена. И вот мы стояли перед креслом, а в кресле сидел человек маленького роста с плешивой, почти что голой головой и с таким знакомым лицом, что я даже в первое мгновение не поверил своим глазам, а потом вгляделся – и тогда уже не было никаких сомнений. Потому что у этого человека на стуле – только потом выяснилось, да и то я скорее догадался сам, что это был не просто стул, а трон, – у этого человека было лицо Ролана Быкова… Помните тот прекрасный, к слову сказать, фильм, где Быков играет Бармалея? Так вот вспомните то место, где он, Быков, приходит к Айболиту и говорит: «Я ужасный, я кровожадный, я просто необыкновенно коварный людоед», – а у самого глаза печальные-печальные, и всем видно сразу, что он просто страшно одинокий и несчастный, и ему больше всего хочется, чтобы кто-нибудь его полюбил, как обыкновенного человека, и все эти его слова – просто маска. И точно такое, абсолютно такое же было лицо у человека на троне, хотя и он кричал, чтобы его оставили в покое, чтобы убирались от него ко всем чертям, потому что ему некогда, надоели ему все до печенок – и так далее. А мы с этим огромным Гераклом стоим и смотрим, и чувствуем, что кто-то из нас сейчас не выдержит и подойдет к нему, к этому человеку с лицом Ролана Быкова, и скажет: «Ладно, не надо так переживать. Не надо огорчаться. Не надо. Давай, быть может, объединимся. Пойдем вместе куда глаза глядят. Плюнем на все и заживем в свое удовольствие…» Но никто не успел, а может быть, и не догадался это сделать, потому что человек на своем троне отвернулся и сказал: «Я, великий царь Микен Эврисфей, прощаюсь с вами. А теперь – уходите». И тут Геракл положил мне руку на плечо и сказал: «Ну что же. Прощай, Эврисфей». А потом обратился ко мне: «Ну, Гомер, пошли…»