В девятом классе она написала сочинение о самом счастливом дне в своей жизни. Маму вызвали к директору.
Мизансцена была такова: Тина подпирает стенку с портретом Горбачева, директриса в кресле печально грызет дужку очков и жалеет, что не ушла на пенсию еще десять лет назад, мама мнется у порога, шмыгая в платочек, комсорг то и дело замахивается, собираясь хорошенько стукнуть по столу, а остальные в этот момент пугливо прыскают в стороны.
— Вы послушайте, что она пишет! — возмущенно забулькала пышнотелая литераторша. — «Он еще не настал, мой самый счастливый день, но обязательно настанет, как только прозвенит последний звонок и я освобожусь от дурацкой школьной формы раз и навсегда, и сниму галстук, в который уже никто не верит, а носят просто так, по привычке или ради хохмы, и смогу сама решать, что и когда читать, что носить, куда идти и можно ли в шестнадцать лет целоваться с мальчиками! В тот же день, в самый счастливый день моей жизни я устроюсь на работу, а не пойду в институт, как это положено! Я сильная, хоть и худая, я могу работать, где угодно — на стройке, на заводе, могу дороги асфальтировать или мусор таскать, так что я обязательно заработаю денег — и не на платья, как вы думаете, и не на помаду. Я куплю билет на самолет и улечу отсюда навсегда! И там, куда я приеду…»
С каждым словом нарастал гул, дочитать до конца разгневанная общественность не дала. Тина видела, как всхлипывает мать, как размахивают руками учителя, как в окно лезет настырное летнее солнце… По большому счету ей было плевать, чем все это закончится, она только злилась на себя за несдержанность и бестолковую, никому не нужную откровенность.
— Ты что, дура? — орали на нее одноклассницы после педсовета. — Чего ты добилась?
— А я ничего и не добивалась, просто написала то, что думаю.
— И кому это интересно? Нашей Гафрии, что ли? Или Петровне? Ты же просто взяла и сама себе жизнь испортила, да еще перед выпускным классом!
Гафрия — литераторша, Петровна — директриса, выпускной — через год, а Тина — действительно дура. Вот что она точно тогда поняла.
— Хорошо, что из школы не выгнали, — вздыхала за ужином мать, — что с отцом-то делать, ведь узнает!
А вот этого Тина никак не могла понять. Почему она должна думать о том, как к ее сочинению отнесется злобный эгоист, провонявший перегаром?!
Тот, кто унижал ее мать, обижал ее маленькую сестру, пропивал все и никогда не задумывался, что они будут завтра есть.
Взрослые говорили: жизнь — сложная штука. Тина убедилась, что это люди делают ее такой, и ненависть ширилась, расползалась, заглатывала в черное, бездонное горло всех на свете, без исключения.
Пока не появился Морозов.
ГЛАВА 10
ГЛАВА 11
Мизансцена была такова: Тина подпирает стенку с портретом Горбачева, директриса в кресле печально грызет дужку очков и жалеет, что не ушла на пенсию еще десять лет назад, мама мнется у порога, шмыгая в платочек, комсорг то и дело замахивается, собираясь хорошенько стукнуть по столу, а остальные в этот момент пугливо прыскают в стороны.
— Вы послушайте, что она пишет! — возмущенно забулькала пышнотелая литераторша. — «Он еще не настал, мой самый счастливый день, но обязательно настанет, как только прозвенит последний звонок и я освобожусь от дурацкой школьной формы раз и навсегда, и сниму галстук, в который уже никто не верит, а носят просто так, по привычке или ради хохмы, и смогу сама решать, что и когда читать, что носить, куда идти и можно ли в шестнадцать лет целоваться с мальчиками! В тот же день, в самый счастливый день моей жизни я устроюсь на работу, а не пойду в институт, как это положено! Я сильная, хоть и худая, я могу работать, где угодно — на стройке, на заводе, могу дороги асфальтировать или мусор таскать, так что я обязательно заработаю денег — и не на платья, как вы думаете, и не на помаду. Я куплю билет на самолет и улечу отсюда навсегда! И там, куда я приеду…»
С каждым словом нарастал гул, дочитать до конца разгневанная общественность не дала. Тина видела, как всхлипывает мать, как размахивают руками учителя, как в окно лезет настырное летнее солнце… По большому счету ей было плевать, чем все это закончится, она только злилась на себя за несдержанность и бестолковую, никому не нужную откровенность.
— Ты что, дура? — орали на нее одноклассницы после педсовета. — Чего ты добилась?
— А я ничего и не добивалась, просто написала то, что думаю.
— И кому это интересно? Нашей Гафрии, что ли? Или Петровне? Ты же просто взяла и сама себе жизнь испортила, да еще перед выпускным классом!
Гафрия — литераторша, Петровна — директриса, выпускной — через год, а Тина — действительно дура. Вот что она точно тогда поняла.
— Хорошо, что из школы не выгнали, — вздыхала за ужином мать, — что с отцом-то делать, ведь узнает!
А вот этого Тина никак не могла понять. Почему она должна думать о том, как к ее сочинению отнесется злобный эгоист, провонявший перегаром?!
Тот, кто унижал ее мать, обижал ее маленькую сестру, пропивал все и никогда не задумывался, что они будут завтра есть.
Взрослые говорили: жизнь — сложная штука. Тина убедилась, что это люди делают ее такой, и ненависть ширилась, расползалась, заглатывала в черное, бездонное горло всех на свете, без исключения.
Пока не появился Морозов.
ГЛАВА 10
Из кафе она бездумно пошла по городу, и летящий в лицо снег смешивался со слезами. Она не замечала, что плачет.
Снова и снова Тина видела перед собой его лицо, прошлое и настоящее, лицо мальчика, который научил ее любить, а потом заставил вернуться к ненависти, и лицо незнакомого ей мужчины, которого все эти годы она хотела забыть и простить. Простить… Ей было неважно, нужно ли ему — далекому и чужому — ее прощение. Она сама нуждалась в нем, теперь это стало ясно. А еще стало ясно, что пока с ней ее боль, он тоже где-то поблизости. И так будет, если она не разберется в себе окончательно, не перестанет прятать голову в песок и убеждать себя, что прошлое не имеет значения.
Имеет.
Все оттуда, из прошлого. Ее сила, ее слабость, вся ее жизнь. Признать это было непросто, но когда-то ведь нужно посмотреть правде в глаза. Не сделай он того, что сделал, Тина была бы другой и мир вокруг нее — иным. Неизвестно, лучше или хуже, просто не таким, как сейчас.
Сослагательное наклонение так бессмысленно! И все-таки она внезапно представила, что случилось бы с ней, если бы не…
Наверное, в каком-то измерении так и было: он не предал ее, и они жили долго и счастливо, собираясь умереть в один день.
А в другом измерении она вообще не встретила его.
А в третьем разминулись ее родители, и Тина даже не появилась на свет, во всяком случае, такой, какой ее впервые увидела мать.
Было еще четвертое, пятое, и так до бесконечности.
Какие резкие повороты происходили в ее судьбе!.. Когда будет очередной, она не могла знать, но почему-то почувствовала нетерпение, словно опаздывала куда-то.
Тина решительно огляделась в поисках такси. Ничего не случается просто так, верно? Прощение — вот зачем она приехала, вот почему у нее украли сумку, задержали в пробке, увели из-под носа заказчика. Обстоятельства? Нет, это были уроки. И теперь она должна сделать домашнее задание, она всегда делает то, что должна, иначе легко заблудиться, прикрывшись свободой, как щитом, и не разглядеть за ним дороги.
Она должна научиться прощать.
Сорок километров до Бердска такси одолело небыстро, снег пошел гуще, плотно облапив стекла, дорога была почти не видна, зато отчетливо слышались завывания ветра, будто прирученный волчонок сорвался с цепи и, взрослея на глазах, помчался в лес, попутно оскаливаясь на каждого встречного. На поворотах машину сильно заносило, так что Тина в конце концов пристегнулась, чего никогда в жизни не делала.
— Спасибо, — запинаясь, сказала она, когда таксист остановился на Вокзальной. — Спасибо, что живой довезли.
Тот проницательно заметил, что она не местная, коли испугалась дороги в метель. Угадал. Конечно, не местная.
Тринадцать лет отняли право называться сибирячкой и не бояться тугого ветра.
Вообще-то Тина не собиралась выходить у вокзала, но теперь была уверена, что обратный путь на такси не выдержит, и решила сразу посмотреть расписание электричек и купить билет. С вокзала она пошла пешком. Сердитый февраль взъерошивал сугробы, и белые вихры трепались на ветру, лезли в лицо, обжигая колючими ледяными брызгами. Щурясь, Тина брела им навстречу, узнавая дома, переулки, лавочки в сквере под тяжелым покрывалом зимы. Она узнавала, а город ее узнавать не хотел, выпихивал обратно, захлопывал глаза могучей пятерней сибирского ветра. Но ей как будто было все равно, и, не прибавляя шага, Тина входила все дальше, медленно, точно в свое детство — застуженное и неприкаянное, как эта метелица.
Только дойдя до ворот кладбища, она поняла, как сильно замерзла. Спрятав онемевшие щеки в воротник, принялась исподлобья разглядывать памятники.
Пожалуй, стоило позвонить матери и уточнить, где нужно искать.
Сама Тина на похоронах не была, и потом тоже не приходила. Сейчас это выглядело глупой, жестокой выходкой озлобленного подростка, а тогда было единственно правильным выбором. К тому же выбором приятным. Семнадцатилетняя, она не могла понять, что отцу уже все равно. Ей просто нравилось думать, что теперь она полностью свободна и может не делать того, чего делать не хочет. Она не хотела изображать скорбь у его могилы и не изображала. Она не хотела сидеть за поминальным столом и не сидела. Она не хотела провожать его в последний путь и не провожала, издалека радуясь, что с ним покончено.
Как и должно было быть. Рано или поздно он должен был оставить их в покое, и Тина радовалась, что это наконец-то произошло.
Тогда они впервые крупно поссорились с матерью. Тина и не знала, что мама умеет так громко кричать, так яростно сверкать глазами.
— Он твой отец! Что бы он ни сделал, он всегда будет твоим отцом! И он не виноват, что не умел показать свою любовь к нам.
— Какую любовь, мама?! Ты с ума сошла!
— Нет, я знаю, что он любил нас!
— Ты придумала это в свое оправдание! Иначе ты должна была бы уйти от него, а сделать этого ты не могла! Как же — разве можно развестись с пьяницей и ублюдком! Остаться одной с двумя детьми! Позор! Горе!
— Да! Позор! Да! Горе! Думаешь, нормально оставить вас сиротами при живом отце?!
— Такой отец мне не нужен, мама!
Такой отец. Нет, он не имел права даже называться так. Запои, побои, голод, почти нищета — его рук дело, и забыть об этом невозможно, и скрыть облегчение, когда его не стало, — значит, предать саму себя.
— Я его ненавижу! Я рада, что он умер, и благодари бога, мама, что я не собираюсь плясать на его могиле!
— Что ты говоришь! Что ты говоришь, Валентина!
Как-то она сдержалась и не рассказала матери о самом главном. В пьяном угаре он не раз приставал к ней и хватал злыми, цепкими пальцами за грудь, задирал подол и шипел презрительно, издеваясь над ее беспомощностью и твердо веруя в свою безнаказанность: «Ах ты, маленькая шлюшка, все вы бабы — шлюхи, все до единой!»
Возможно, насиловать собственную дочь он и не собирался. А вот самоутвердиться за ее счет был не прочь. Каждый раз, убегая от него в слезах, Тина знала, что вскоре все повторится, и некуда было деться от этого. Бежать из дома — чтобы хотя бы утопиться в Берди, она не могла. Ей слишком хотелось жить, и жить так, как она придумала.
— Я убью тебя, — сказала она однажды ему в лицо.
Он только расхохотался в ответ. Его дочь была слишком разумной, и он это знал, и не боялся, и всегда отступал, звериным нюхом почуяв предельную точку.
Она ждала. Действительно, уничтожив его, она не получила бы свободы, той, о которой мечтала, а только минутное облегчение. Тина отлично сознавала это и терпела, сопротивляясь осторожно, потому что боялась самой себя.
Много лет спустя мама рассказала ей то, что могло бы многое объяснить, если бы Тина хотела понять, если бы готова была эти объяснения внести в оправдательный приговор. История оказалась банальной до оскомины. Мать вышла замуж уже беременной, и отец всю жизнь сомневался, от него ли. Вот так просто. Вот так, в одно предложение уложилась судьба.
Но материнские откровения не произвели на Тину большого впечатления и вину отца нисколько не уменьшили. Как волокла она ненависть на своем горбу, так и продолжала волочь. Сама не понимая, что это значит.
Теперь она пришла на кладбище, чтобы избавиться от ноши или чтобы осознать до конца ее тяжесть. Прощать — непросто. Как и Морозова, она не вспоминала отца все эти годы, но забыть — это не значит простить.
Свернув с тропинки, Тина, поеживаясь, бродила вдоль оградок, читая надписи на надгробиях. Зима мешала ей, приходилось стряхивать снег озябшими в тонких перчатках руками, мечтать о горячем чае и сомневаться в собственной полноценности. Разве обязательно было переться сюда, разве непременно нужно припасть к могиле, увидеть наполовину стертое неживое лицо в мраморной рамке?
Когда она совсем отчаялась, это лицо бросилось в глаза знакомым жестким подбородком и надменным взглядом из-под насупленных бровей.
Мельников Виктор Петрович — значилось ниже. Чужое имя родного человека.
— Я возьму твою фамилию, — сказала она матери, собираясь получать паспорт, — не хочу иметь с этим ублюдком ничего общего.
— Доченька! — шепотом возмутилась мать. Она всегда возмущалась шепотом.
После истории с сомнениями в отцовстве, Тина и отчество тоже сменила. Хотя мать снова закатывала глаза, тихо постанывала и уверяла, что никакого другого отца, кроме этого, у Тины не было!
— А мне плевать, он не верил, что я его дочь, так я и не буду его дочерью! — сказала она тогда.
— Здравствуй, папа, — сказала она сейчас, войдя за низенькую ограду.
Почему-то здесь было два холмика сразу, на втором стоял крест чуть пониже, полностью запорошенный снегом. Странно. Тина не помнила ни одного родственника, рядом с которым могли бы похоронить отца. Все бабушки-дедушки умерли еще в войну, и папа с мамой оба росли сиротами. По крайней мере, так они говорили.
Она пожала плечами, вопросительно глядя отцу в глаза — выцветшие и неживые.
— Ну и кто тут с тобой, а?
Конечно, он не ответил.
Любопытство потащило ее вперед, и, оказавшись возле неопознанного креста, Тина несколько минут соскабливала с дощечки снег. Сначала появились цифры. Дата рождения тире дата смерти. Она никак не могла сосредоточиться — откинув голову, тупо разглядывала цифры, будто это были иероглифы.
Четырнадцатое июля семьдесят второго года. Что-то в этом было очень знакомое. Чересчур знакомое, пожалуй. Она потерла глаза. Ну, конечно, вот идиотизм! Она же родилась в этот день. И тогда же, тридцать два года назад, родился кто-то еще, кто-то, чью могилу она сейчас разглядывает. Кто-то, давно живущий в другом измерении. Давно? Она перевела взгляд на следующую дату. Давно. С пятого мая девяносто первого.
Крест качнулся и раздвоился в глазах.
Внутри головы стало невыносимо больно, и Тина медленно поднялась с корточек, держась за виски.
Пятое мая. Девяносто первый год. Тот самый, когда…
Это неважно, это тут ни при чем!
Она с трудом пошевелила пальцами, совсем окоченевшими, и стала быстро отколупывать заиндевелые куски, скрывающие остаток надписи. Зачем и почему это нужно, она не знала. Прошел не один век, прежде чем Тина увидела имя человека, покоившегося рядом с ее отцом.
Человека звали Мельникова Валентина Викторовна.
Это была она сама.
И когда Тина поняла это, небо внезапно улеглось ей на плечи самой тяжелой тучей, и что-то невыносимо сдавило макушку.
Она села в снег.
Безумными глазами снова ткнулась в надпись. Ни буквы, ни цифры никуда не исчезли, все осталось на своих местах, и значит, она на самом деле сошла с ума. Оказывается, не было этих тринадцати лет. Оказывается, она не меняла отчества и не брала фамилию матери, а умерла пятого мая девяносто первого года. И лежит в могиле с крестом, на котором написано «Мельникова Валентина Викторовна».
Вжав голову в плечи, она бессмысленно шарила взглядом вокруг. А она тогда кто, привидение? Привидение, которое видит белесые облака, мерзнет от февральской стужи, прячет лицо от метели, чувствует горячие слезы на холодных щеках.
Вздор! Может быть, у них была неизвестная ей родственница — ее тезка? Или кто-то что-то перепутал.
Тина поднялась и, не оглядываясь, быстро пошла прочь. Пятого мая девяносто первого года ее не было в Бердске. Она хотела забыть, хотела, и все-таки отлично помнила, помнила всегда, помнила вопреки и потому что… Билет до Москвы был на третье мая. Того самого, непростого, оглушительного девяносто первого года, которому еще предстояло потрясти страну да и весь мир августовской «непогодой». А в мае Тина впервые в жизни села на самолет, и столицу тоже увидела впервые.
Скажи ей кто-то, что пройдет тринадцать лет, прежде чем она вернется, и то лишь благодаря нелепой случайности, она смеялась бы долго и искренне.
Разве покойники могут смеяться?!
Кто лежит в могиле с ее именем?!
Походка у нее сейчас была неровной, и королевская осанка не украшала плеч, сгорбленных трусливо и растерянно. Она знала, кто может ответить ей на вопрос, и боялась спрашивать.
И все же… Пройти совсем чуть-чуть, оставить позади кладбищенское безмолвие, одолеть несколько кварталов. Вот она, бывшая когда-то Шадрихой, улица со сказочным именем — Лунная. Здесь в невысоком, старом доме тринадцать лет назад купил квартиру для них ее будущий муж. Который так и не стал мужем настоящим.
Снова и снова Тина видела перед собой его лицо, прошлое и настоящее, лицо мальчика, который научил ее любить, а потом заставил вернуться к ненависти, и лицо незнакомого ей мужчины, которого все эти годы она хотела забыть и простить. Простить… Ей было неважно, нужно ли ему — далекому и чужому — ее прощение. Она сама нуждалась в нем, теперь это стало ясно. А еще стало ясно, что пока с ней ее боль, он тоже где-то поблизости. И так будет, если она не разберется в себе окончательно, не перестанет прятать голову в песок и убеждать себя, что прошлое не имеет значения.
Имеет.
Все оттуда, из прошлого. Ее сила, ее слабость, вся ее жизнь. Признать это было непросто, но когда-то ведь нужно посмотреть правде в глаза. Не сделай он того, что сделал, Тина была бы другой и мир вокруг нее — иным. Неизвестно, лучше или хуже, просто не таким, как сейчас.
Сослагательное наклонение так бессмысленно! И все-таки она внезапно представила, что случилось бы с ней, если бы не…
Наверное, в каком-то измерении так и было: он не предал ее, и они жили долго и счастливо, собираясь умереть в один день.
А в другом измерении она вообще не встретила его.
А в третьем разминулись ее родители, и Тина даже не появилась на свет, во всяком случае, такой, какой ее впервые увидела мать.
Было еще четвертое, пятое, и так до бесконечности.
Какие резкие повороты происходили в ее судьбе!.. Когда будет очередной, она не могла знать, но почему-то почувствовала нетерпение, словно опаздывала куда-то.
Тина решительно огляделась в поисках такси. Ничего не случается просто так, верно? Прощение — вот зачем она приехала, вот почему у нее украли сумку, задержали в пробке, увели из-под носа заказчика. Обстоятельства? Нет, это были уроки. И теперь она должна сделать домашнее задание, она всегда делает то, что должна, иначе легко заблудиться, прикрывшись свободой, как щитом, и не разглядеть за ним дороги.
Она должна научиться прощать.
Сорок километров до Бердска такси одолело небыстро, снег пошел гуще, плотно облапив стекла, дорога была почти не видна, зато отчетливо слышались завывания ветра, будто прирученный волчонок сорвался с цепи и, взрослея на глазах, помчался в лес, попутно оскаливаясь на каждого встречного. На поворотах машину сильно заносило, так что Тина в конце концов пристегнулась, чего никогда в жизни не делала.
— Спасибо, — запинаясь, сказала она, когда таксист остановился на Вокзальной. — Спасибо, что живой довезли.
Тот проницательно заметил, что она не местная, коли испугалась дороги в метель. Угадал. Конечно, не местная.
Тринадцать лет отняли право называться сибирячкой и не бояться тугого ветра.
Вообще-то Тина не собиралась выходить у вокзала, но теперь была уверена, что обратный путь на такси не выдержит, и решила сразу посмотреть расписание электричек и купить билет. С вокзала она пошла пешком. Сердитый февраль взъерошивал сугробы, и белые вихры трепались на ветру, лезли в лицо, обжигая колючими ледяными брызгами. Щурясь, Тина брела им навстречу, узнавая дома, переулки, лавочки в сквере под тяжелым покрывалом зимы. Она узнавала, а город ее узнавать не хотел, выпихивал обратно, захлопывал глаза могучей пятерней сибирского ветра. Но ей как будто было все равно, и, не прибавляя шага, Тина входила все дальше, медленно, точно в свое детство — застуженное и неприкаянное, как эта метелица.
Только дойдя до ворот кладбища, она поняла, как сильно замерзла. Спрятав онемевшие щеки в воротник, принялась исподлобья разглядывать памятники.
Пожалуй, стоило позвонить матери и уточнить, где нужно искать.
Сама Тина на похоронах не была, и потом тоже не приходила. Сейчас это выглядело глупой, жестокой выходкой озлобленного подростка, а тогда было единственно правильным выбором. К тому же выбором приятным. Семнадцатилетняя, она не могла понять, что отцу уже все равно. Ей просто нравилось думать, что теперь она полностью свободна и может не делать того, чего делать не хочет. Она не хотела изображать скорбь у его могилы и не изображала. Она не хотела сидеть за поминальным столом и не сидела. Она не хотела провожать его в последний путь и не провожала, издалека радуясь, что с ним покончено.
Как и должно было быть. Рано или поздно он должен был оставить их в покое, и Тина радовалась, что это наконец-то произошло.
Тогда они впервые крупно поссорились с матерью. Тина и не знала, что мама умеет так громко кричать, так яростно сверкать глазами.
— Он твой отец! Что бы он ни сделал, он всегда будет твоим отцом! И он не виноват, что не умел показать свою любовь к нам.
— Какую любовь, мама?! Ты с ума сошла!
— Нет, я знаю, что он любил нас!
— Ты придумала это в свое оправдание! Иначе ты должна была бы уйти от него, а сделать этого ты не могла! Как же — разве можно развестись с пьяницей и ублюдком! Остаться одной с двумя детьми! Позор! Горе!
— Да! Позор! Да! Горе! Думаешь, нормально оставить вас сиротами при живом отце?!
— Такой отец мне не нужен, мама!
Такой отец. Нет, он не имел права даже называться так. Запои, побои, голод, почти нищета — его рук дело, и забыть об этом невозможно, и скрыть облегчение, когда его не стало, — значит, предать саму себя.
— Я его ненавижу! Я рада, что он умер, и благодари бога, мама, что я не собираюсь плясать на его могиле!
— Что ты говоришь! Что ты говоришь, Валентина!
Как-то она сдержалась и не рассказала матери о самом главном. В пьяном угаре он не раз приставал к ней и хватал злыми, цепкими пальцами за грудь, задирал подол и шипел презрительно, издеваясь над ее беспомощностью и твердо веруя в свою безнаказанность: «Ах ты, маленькая шлюшка, все вы бабы — шлюхи, все до единой!»
Возможно, насиловать собственную дочь он и не собирался. А вот самоутвердиться за ее счет был не прочь. Каждый раз, убегая от него в слезах, Тина знала, что вскоре все повторится, и некуда было деться от этого. Бежать из дома — чтобы хотя бы утопиться в Берди, она не могла. Ей слишком хотелось жить, и жить так, как она придумала.
— Я убью тебя, — сказала она однажды ему в лицо.
Он только расхохотался в ответ. Его дочь была слишком разумной, и он это знал, и не боялся, и всегда отступал, звериным нюхом почуяв предельную точку.
Она ждала. Действительно, уничтожив его, она не получила бы свободы, той, о которой мечтала, а только минутное облегчение. Тина отлично сознавала это и терпела, сопротивляясь осторожно, потому что боялась самой себя.
Много лет спустя мама рассказала ей то, что могло бы многое объяснить, если бы Тина хотела понять, если бы готова была эти объяснения внести в оправдательный приговор. История оказалась банальной до оскомины. Мать вышла замуж уже беременной, и отец всю жизнь сомневался, от него ли. Вот так просто. Вот так, в одно предложение уложилась судьба.
Но материнские откровения не произвели на Тину большого впечатления и вину отца нисколько не уменьшили. Как волокла она ненависть на своем горбу, так и продолжала волочь. Сама не понимая, что это значит.
Теперь она пришла на кладбище, чтобы избавиться от ноши или чтобы осознать до конца ее тяжесть. Прощать — непросто. Как и Морозова, она не вспоминала отца все эти годы, но забыть — это не значит простить.
Свернув с тропинки, Тина, поеживаясь, бродила вдоль оградок, читая надписи на надгробиях. Зима мешала ей, приходилось стряхивать снег озябшими в тонких перчатках руками, мечтать о горячем чае и сомневаться в собственной полноценности. Разве обязательно было переться сюда, разве непременно нужно припасть к могиле, увидеть наполовину стертое неживое лицо в мраморной рамке?
Когда она совсем отчаялась, это лицо бросилось в глаза знакомым жестким подбородком и надменным взглядом из-под насупленных бровей.
Мельников Виктор Петрович — значилось ниже. Чужое имя родного человека.
— Я возьму твою фамилию, — сказала она матери, собираясь получать паспорт, — не хочу иметь с этим ублюдком ничего общего.
— Доченька! — шепотом возмутилась мать. Она всегда возмущалась шепотом.
После истории с сомнениями в отцовстве, Тина и отчество тоже сменила. Хотя мать снова закатывала глаза, тихо постанывала и уверяла, что никакого другого отца, кроме этого, у Тины не было!
— А мне плевать, он не верил, что я его дочь, так я и не буду его дочерью! — сказала она тогда.
— Здравствуй, папа, — сказала она сейчас, войдя за низенькую ограду.
Почему-то здесь было два холмика сразу, на втором стоял крест чуть пониже, полностью запорошенный снегом. Странно. Тина не помнила ни одного родственника, рядом с которым могли бы похоронить отца. Все бабушки-дедушки умерли еще в войну, и папа с мамой оба росли сиротами. По крайней мере, так они говорили.
Она пожала плечами, вопросительно глядя отцу в глаза — выцветшие и неживые.
— Ну и кто тут с тобой, а?
Конечно, он не ответил.
Любопытство потащило ее вперед, и, оказавшись возле неопознанного креста, Тина несколько минут соскабливала с дощечки снег. Сначала появились цифры. Дата рождения тире дата смерти. Она никак не могла сосредоточиться — откинув голову, тупо разглядывала цифры, будто это были иероглифы.
Четырнадцатое июля семьдесят второго года. Что-то в этом было очень знакомое. Чересчур знакомое, пожалуй. Она потерла глаза. Ну, конечно, вот идиотизм! Она же родилась в этот день. И тогда же, тридцать два года назад, родился кто-то еще, кто-то, чью могилу она сейчас разглядывает. Кто-то, давно живущий в другом измерении. Давно? Она перевела взгляд на следующую дату. Давно. С пятого мая девяносто первого.
Крест качнулся и раздвоился в глазах.
Внутри головы стало невыносимо больно, и Тина медленно поднялась с корточек, держась за виски.
Пятое мая. Девяносто первый год. Тот самый, когда…
Это неважно, это тут ни при чем!
Она с трудом пошевелила пальцами, совсем окоченевшими, и стала быстро отколупывать заиндевелые куски, скрывающие остаток надписи. Зачем и почему это нужно, она не знала. Прошел не один век, прежде чем Тина увидела имя человека, покоившегося рядом с ее отцом.
Человека звали Мельникова Валентина Викторовна.
Это была она сама.
И когда Тина поняла это, небо внезапно улеглось ей на плечи самой тяжелой тучей, и что-то невыносимо сдавило макушку.
Она села в снег.
Безумными глазами снова ткнулась в надпись. Ни буквы, ни цифры никуда не исчезли, все осталось на своих местах, и значит, она на самом деле сошла с ума. Оказывается, не было этих тринадцати лет. Оказывается, она не меняла отчества и не брала фамилию матери, а умерла пятого мая девяносто первого года. И лежит в могиле с крестом, на котором написано «Мельникова Валентина Викторовна».
Вжав голову в плечи, она бессмысленно шарила взглядом вокруг. А она тогда кто, привидение? Привидение, которое видит белесые облака, мерзнет от февральской стужи, прячет лицо от метели, чувствует горячие слезы на холодных щеках.
Вздор! Может быть, у них была неизвестная ей родственница — ее тезка? Или кто-то что-то перепутал.
Тина поднялась и, не оглядываясь, быстро пошла прочь. Пятого мая девяносто первого года ее не было в Бердске. Она хотела забыть, хотела, и все-таки отлично помнила, помнила всегда, помнила вопреки и потому что… Билет до Москвы был на третье мая. Того самого, непростого, оглушительного девяносто первого года, которому еще предстояло потрясти страну да и весь мир августовской «непогодой». А в мае Тина впервые в жизни села на самолет, и столицу тоже увидела впервые.
Скажи ей кто-то, что пройдет тринадцать лет, прежде чем она вернется, и то лишь благодаря нелепой случайности, она смеялась бы долго и искренне.
Разве покойники могут смеяться?!
Кто лежит в могиле с ее именем?!
Походка у нее сейчас была неровной, и королевская осанка не украшала плеч, сгорбленных трусливо и растерянно. Она знала, кто может ответить ей на вопрос, и боялась спрашивать.
И все же… Пройти совсем чуть-чуть, оставить позади кладбищенское безмолвие, одолеть несколько кварталов. Вот она, бывшая когда-то Шадрихой, улица со сказочным именем — Лунная. Здесь в невысоком, старом доме тринадцать лет назад купил квартиру для них ее будущий муж. Который так и не стал мужем настоящим.
ГЛАВА 11
Он был единственным сыном в семье, и это все усложняло. Мать Олега, как и мать Тины, была женщиной смирной, и мужу не перечила ни при каких обстоятельствах. Мужа надо холить, лелеять, а главное — уважать. Лет до шестнадцати Олег беспрекословно отца почитал, во-первых, поддавшись материнскому внушению, во-вторых, собственными глазами не раз убедившись, что папа — человек достойный. Нет, не то чтобы он был кумиром Олега, но все его поступки оценивались сыном на «пять». Олег думал, что знает, каким должен быть настоящий мужчина, и гордился тем, что его отец — такой. Немногословный, но остроумный, с усталым выражением лица, крепкими нервами и стальными мышцами. Умеющий постоять за себя в схватке с уличными хулиганами. Щедро сыплющий мелочь нищим на паперти. Таскающий для жены корзины цветов. Никогда не унизившийся до крика.
Андрей Морозов мало времени проводил с сыном, зато тратил на него кучу денег и предоставлял максимум свободы, и это, конечно, тоже много значило.
— Ты должен все попробовать, — добродушно разрешалось Олегу, — и тогда убедишься, что я предлагаю тебе лучшее.
В каждом разговоре о будущем отец оставлял загадочное многоточие.
Олег не слишком задумывался над этим, проводя время как обычный подросток из обеспеченной семьи. Шлялся по кабакам, гонял на мотоцикле, водил девчонок на закрытые кинопоказы, щедро поил друзей. В карманах его фирменных джинсов не переводились купюры, но и этот факт осмысливать Олег не торопился. Батя дает «лавэ», так чего париться? Все его приятели рассуждали таким же образом, однако Олегу не приходило в голову, что, возможно, подобное единомыслие объясняется тем, что приятелей ему подбирал все тот же батя.
— У Константина Еремеича сынок на днях приезжает, — как бы между прочим бросал отец, — ты бы встретил парня, город показал, он лет пять тут не был, небось, забыл, как Новосиб выглядит.
— Маша Патанина тебе привет передавала. Как это не знаешь? Ты не знаешь Машу?! Ну, друг мой, ты много потерял!
И Константин Еремеич, и Патанины были папиными друзьями или коллегами, Олег точно не знал, но встречался с их отпрысками, тусовался, и другой компании было ему не нужно.
Его беззаботность длилась бы еще долго, отец вполне мог позволить себе это. Но, вернувшись на рассвете с выпускного бала, пьяненький и счастливый, Олег разбудил родителей и заявил:
— Давайте прощаться, шнурки! Я по вам скучать буду ужасно, вы только не забывайте тугриков присылать, лады?
— Андрюша, о чем он? — испугалась мать.
— Иди умойся, — велел отец, — я жду тебя на кухне.
Разговор, случившийся через несколько минут, огорошил обоих.
— Ты нужен мне здесь! — орал батя, который никогда прежде не орал. — Ты что, совсем дебил и не понимаешь простых вещей? Ты думаешь, откуда деньги берутся, а?
— Откуда? — удивился Олег.
— Ох, я вырастил идиота! Ты глаза-то разуй! Пора бы уж!
— Чего пора?
— Делом заняться, а не только девок лапать да вино хлестать.
Олег икнул. Ему казалось, что он объяснил все четко и ясно. В Новосибирске ему делать нечего, ни один институт не подходит для будущего писателя, коим он вознамерился стать. Толком Олег и сам не понимал, зачем ему это надо. Просто все остальное было неинтересно, и ведь нельзя же на самом деле всю жизнь проводить в кабаках. Надо найти взрослое занятие. Он и нашел. Ему всегда нравилось писать сочинения, а по малолетству он даже стихи сочинял. Подростком Олег часто представлял себя в шикарном кабинете за большим дубовым столом, с трубкой в зубах и гусиным пером в руке, а еще с чеховской бородкой и байроновским томным взглядом. Зрелище казалось очень привлекательным. Тишина, благодать, в бокале сухого вина отражается огонь в камине, а за окном штурмуют крыльцо поклонники и поклонницы, молящие об автографе.
В общем-то, это была даже не мечта, а так — набросок. Ему нравились внешние атрибуты профессии, в которой он ни черта не понимал и которую профессией-то назвать было можно только с натяжкой.
Вручая аттестат, директор школы спросил, куда Олег будет поступать, тот пожал плечами и честно сказал, что не знает такого вуза, где бы учили писать книжки. Директор — душевный мужик! — проникся и устроил опрос среди учителей. Вскоре юному беллетристу дана была установка: Литературный институт имени Горького в Москве.
Отлично, подумал Олег, заодно и столицу посмотрю. Предвкушая гордость родителей, чей сын собирался стать не заурядным космонавтом, милиционером или комбайнером, а инженером человеческих душ, Олег всю ночь напролет строил планы и запивал их водкой.
— Пап, я же говорю, — промямлил он теперь, обескураженный отцовским гневом, — я же выбрал дело-то, мне в Москву надо!
— В подвал тебе надо суток на трое, вот куда! Посидел бы, подумал! Какой на хрен писатель, а?!
Отец тряхнул его за шиворот, отвернулся от перегара и посмотрел издали с внезапной надеждой.
— А может, ты пьян просто?
— Пьян, — согласился Олег, — но это ни при чем! Я твердо решил!
— Чего ты решил? — ухмыльнулся недобро батя. — Бумагу марать, задницу протирать в кресле редактора заштатной газетенки?
— Пап, я поступлю в Литературный институт! Причем тут газетенки?! Меня научат книжки писать!
Отец расхохотался. Но как-то невесело.
— Господи, да ты и в самом деле недоумок, — успокоившись, пробормотал он разочарованно. — Ладно, садись, давай попробуем поговорить по-взрослому.
Олег солидно кивнул, великодушно пропустив мимо ушей «недоумка». Мало ли чего не скажешь в запале! Вот только непонятно, почему отец так занервничал.
— Чего ты злишься, пап? Я, конечно, понимаю, первое время мне трудно будет. Талант, он не сразу проявляется и уж точно не скоро признается.
Морозов-старший схватился за голову.
— Значит, ты считаешь себя талантом? — простонал он.
Сын пожал плечами и рассудительно пояснил, что талантами не рождаются, а становятся.
— На какой хрен ты будешь становиться, а? — завопил отец так, что в кухню заглянула встревоженная мать.
Он цыкнул на нее, и дверь мгновенно закрылась с той стороны. Отец перевел тяжелый взгляд на Олега.
— А на что ты будешь жить?
— Так стипендию же дают, — растерянно произнес тот и добавил уже уверенней: — И вы мне присылать будете.
— Вот! — Отец стукнул кулаком по столу. — Вот оно! Присылать будете! Привык на готовеньком! А ты хоть раз спросил, откуда у меня деньги, сынок?
Олег пробубнил в ответ, что и так знает, откуда. Сколько он себя помнил, папа работал в торговле. Последние лет десять — директором самого крупного городского рынка. Ежу понятно, что зарплата там ого-го. Плюс взятки, наверное, добавил Олег нерешительно. Парни в компании на этот счет его достаточно просветили.
— Да ты что, чудак! Без коррупции щас никуда, — смеялись они, когда Олег попытался возразить и вступился за отца, в порядочности которого не сомневался, — ты на батяню-то не наезжай, он у тебя мужик правильный. А перестанет брать, так его снимут, у нас чистеньких не любят.
Где это «у нас», Олег выяснять не стал. И вообще весь этот разговор очень скоро забыл. Было у него такое замечательное свойство психики — любые неприятности он выкидывал из головы легко и безболезненно. И будто бы не было их вовсе.
Сказать по правде, за свои шестнадцать лет он ни разу не расстроился по-настоящему. Хотя поводов для огорчений выпадало предостаточно. Например, несправедливая тройка в четверти по русскому языку. Он, блин, сочинения писал лучше всех в школе, а ему — тройку! Подумаешь, орфография с пунктуацией хромает! Главное же — смысл, и этим самым смыслом все учителя восхищались. А в дневнике — удовлетворительно. Обидно? Еще как! Но — на несколько минут, а потом Олег забывал. Как забывал понравившуюся девчонку, которая пообещала прийти на свидание и не пришла, и вообще в тот вечер ее видели с Петюней из параллельного класса! Петюня этот на днях расквасил Олегу нос по пьяной лавочке, но и собственную несостоятельность в драке Морозов тоже долго не помнил.
Мало ли что он не помнил еще! Побитый бампер новенькой «девятки», которую выпросил у отца погонять. Посеянный бумажник. Кружку теплого пива в жару, когда очень хотелось холодного…
— …Я тебе хоть когда-нибудь в чем-нибудь отказывал?! Ты же нагулялся — во! Бабки — пожалуйста, дома не ночуешь — пожалуйста, двойки приносишь — да хер с тобой!..
— Пап, — робко перебил Олег, — да не было у меня сроду двоек!
— Молчать! Ты бы, дурак, поинтересовался, почему ни разу тебя гаишники не тормознули, почему в кабаки тебя без единого писка пускают.
Олег хотел сказать, что выглядит он старше своих лет, вот и пускают. Но смолчал. Что-то отец разбуянился не на шутку, и это было так необычно, что и мысли у Олега пошли необычные. Никогда он раньше не помышлял, что в кабак могут и не пустить. Или что в шестнадцать лет на машине ездить запрещено.
— А пугач твой?! — надрывался батя. — Это ж настоящий боевой пистолет, кретин! «Дай пострелять, дай пострелять»! На, сыночек, лупи по банкам, чем бы дите не тешилось… А когда дите с этой пушкой менты взяли, кто тебя отмазал?! Ты хоть прикинь, сколько тебе светило! Думаешь, за глаза твои красивые отпустили?
— Ну, ты, наверное, им денег дал, — протянул Олег.
— Да не все продается, балбес ты этакий! Главное — люди, понимаешь, люди! Вот их где нужно держать, — отец сунул ему под нос стиснутый волосатый кулак.
Олег вскочил, уже ничего не понимая.
— Ты что, всех в городе купил? Потому меня и не трогают?
— Да я тебе повторяю, идиот, не все продается и покупается!
— А как же тогда? — растерялся он.
— Садись и слушай.
Так и не вышло никакого разговора, в кухне полчаса кряду звучал только голос отца — притихший, но сердитый.
— Ну, что? Теперь понял? — утвердительно произнес он, закончив ликбез.
Олег кивнул, глядя в глаза человеку, которого только сейчас вдруг увидел по-настоящему. Перед ним сидел мужчина средних лет, набыченный, самодовольный, знающий все наперед, слегка раздосадованный глупыми рассуждениями сына, но великодушно сдержавший родительский гнев, и с терпением, достойным лаврового венка, разжевавший каждую мелочь, чтобы ребенку легче было переварить. В одну секунду, ясно и четко Олег понял, что никогда не станет таким же. Не станет! Потому что не хочет. Потому что не может. И еще — потому что только этого ждет от него отец. «Ты мое продолжение» — примерно так выразился батя. И эта фраза рефреном шла на протяжении всего монолога. Еще вчера вечером, тиская одноклассниц в темных коридорах, дрыгаясь под звуки школьного оркестра, он толком не знал, чем будет заниматься завтра. Писатель — да, звучит интересно, и воображение рисует красивую картинку. Ну, и буду писателем, не слишком задумываясь, решил он.
Андрей Морозов мало времени проводил с сыном, зато тратил на него кучу денег и предоставлял максимум свободы, и это, конечно, тоже много значило.
— Ты должен все попробовать, — добродушно разрешалось Олегу, — и тогда убедишься, что я предлагаю тебе лучшее.
В каждом разговоре о будущем отец оставлял загадочное многоточие.
Олег не слишком задумывался над этим, проводя время как обычный подросток из обеспеченной семьи. Шлялся по кабакам, гонял на мотоцикле, водил девчонок на закрытые кинопоказы, щедро поил друзей. В карманах его фирменных джинсов не переводились купюры, но и этот факт осмысливать Олег не торопился. Батя дает «лавэ», так чего париться? Все его приятели рассуждали таким же образом, однако Олегу не приходило в голову, что, возможно, подобное единомыслие объясняется тем, что приятелей ему подбирал все тот же батя.
— У Константина Еремеича сынок на днях приезжает, — как бы между прочим бросал отец, — ты бы встретил парня, город показал, он лет пять тут не был, небось, забыл, как Новосиб выглядит.
— Маша Патанина тебе привет передавала. Как это не знаешь? Ты не знаешь Машу?! Ну, друг мой, ты много потерял!
И Константин Еремеич, и Патанины были папиными друзьями или коллегами, Олег точно не знал, но встречался с их отпрысками, тусовался, и другой компании было ему не нужно.
Его беззаботность длилась бы еще долго, отец вполне мог позволить себе это. Но, вернувшись на рассвете с выпускного бала, пьяненький и счастливый, Олег разбудил родителей и заявил:
— Давайте прощаться, шнурки! Я по вам скучать буду ужасно, вы только не забывайте тугриков присылать, лады?
— Андрюша, о чем он? — испугалась мать.
— Иди умойся, — велел отец, — я жду тебя на кухне.
Разговор, случившийся через несколько минут, огорошил обоих.
— Ты нужен мне здесь! — орал батя, который никогда прежде не орал. — Ты что, совсем дебил и не понимаешь простых вещей? Ты думаешь, откуда деньги берутся, а?
— Откуда? — удивился Олег.
— Ох, я вырастил идиота! Ты глаза-то разуй! Пора бы уж!
— Чего пора?
— Делом заняться, а не только девок лапать да вино хлестать.
Олег икнул. Ему казалось, что он объяснил все четко и ясно. В Новосибирске ему делать нечего, ни один институт не подходит для будущего писателя, коим он вознамерился стать. Толком Олег и сам не понимал, зачем ему это надо. Просто все остальное было неинтересно, и ведь нельзя же на самом деле всю жизнь проводить в кабаках. Надо найти взрослое занятие. Он и нашел. Ему всегда нравилось писать сочинения, а по малолетству он даже стихи сочинял. Подростком Олег часто представлял себя в шикарном кабинете за большим дубовым столом, с трубкой в зубах и гусиным пером в руке, а еще с чеховской бородкой и байроновским томным взглядом. Зрелище казалось очень привлекательным. Тишина, благодать, в бокале сухого вина отражается огонь в камине, а за окном штурмуют крыльцо поклонники и поклонницы, молящие об автографе.
В общем-то, это была даже не мечта, а так — набросок. Ему нравились внешние атрибуты профессии, в которой он ни черта не понимал и которую профессией-то назвать было можно только с натяжкой.
Вручая аттестат, директор школы спросил, куда Олег будет поступать, тот пожал плечами и честно сказал, что не знает такого вуза, где бы учили писать книжки. Директор — душевный мужик! — проникся и устроил опрос среди учителей. Вскоре юному беллетристу дана была установка: Литературный институт имени Горького в Москве.
Отлично, подумал Олег, заодно и столицу посмотрю. Предвкушая гордость родителей, чей сын собирался стать не заурядным космонавтом, милиционером или комбайнером, а инженером человеческих душ, Олег всю ночь напролет строил планы и запивал их водкой.
— Пап, я же говорю, — промямлил он теперь, обескураженный отцовским гневом, — я же выбрал дело-то, мне в Москву надо!
— В подвал тебе надо суток на трое, вот куда! Посидел бы, подумал! Какой на хрен писатель, а?!
Отец тряхнул его за шиворот, отвернулся от перегара и посмотрел издали с внезапной надеждой.
— А может, ты пьян просто?
— Пьян, — согласился Олег, — но это ни при чем! Я твердо решил!
— Чего ты решил? — ухмыльнулся недобро батя. — Бумагу марать, задницу протирать в кресле редактора заштатной газетенки?
— Пап, я поступлю в Литературный институт! Причем тут газетенки?! Меня научат книжки писать!
Отец расхохотался. Но как-то невесело.
— Господи, да ты и в самом деле недоумок, — успокоившись, пробормотал он разочарованно. — Ладно, садись, давай попробуем поговорить по-взрослому.
Олег солидно кивнул, великодушно пропустив мимо ушей «недоумка». Мало ли чего не скажешь в запале! Вот только непонятно, почему отец так занервничал.
— Чего ты злишься, пап? Я, конечно, понимаю, первое время мне трудно будет. Талант, он не сразу проявляется и уж точно не скоро признается.
Морозов-старший схватился за голову.
— Значит, ты считаешь себя талантом? — простонал он.
Сын пожал плечами и рассудительно пояснил, что талантами не рождаются, а становятся.
— На какой хрен ты будешь становиться, а? — завопил отец так, что в кухню заглянула встревоженная мать.
Он цыкнул на нее, и дверь мгновенно закрылась с той стороны. Отец перевел тяжелый взгляд на Олега.
— А на что ты будешь жить?
— Так стипендию же дают, — растерянно произнес тот и добавил уже уверенней: — И вы мне присылать будете.
— Вот! — Отец стукнул кулаком по столу. — Вот оно! Присылать будете! Привык на готовеньком! А ты хоть раз спросил, откуда у меня деньги, сынок?
Олег пробубнил в ответ, что и так знает, откуда. Сколько он себя помнил, папа работал в торговле. Последние лет десять — директором самого крупного городского рынка. Ежу понятно, что зарплата там ого-го. Плюс взятки, наверное, добавил Олег нерешительно. Парни в компании на этот счет его достаточно просветили.
— Да ты что, чудак! Без коррупции щас никуда, — смеялись они, когда Олег попытался возразить и вступился за отца, в порядочности которого не сомневался, — ты на батяню-то не наезжай, он у тебя мужик правильный. А перестанет брать, так его снимут, у нас чистеньких не любят.
Где это «у нас», Олег выяснять не стал. И вообще весь этот разговор очень скоро забыл. Было у него такое замечательное свойство психики — любые неприятности он выкидывал из головы легко и безболезненно. И будто бы не было их вовсе.
Сказать по правде, за свои шестнадцать лет он ни разу не расстроился по-настоящему. Хотя поводов для огорчений выпадало предостаточно. Например, несправедливая тройка в четверти по русскому языку. Он, блин, сочинения писал лучше всех в школе, а ему — тройку! Подумаешь, орфография с пунктуацией хромает! Главное же — смысл, и этим самым смыслом все учителя восхищались. А в дневнике — удовлетворительно. Обидно? Еще как! Но — на несколько минут, а потом Олег забывал. Как забывал понравившуюся девчонку, которая пообещала прийти на свидание и не пришла, и вообще в тот вечер ее видели с Петюней из параллельного класса! Петюня этот на днях расквасил Олегу нос по пьяной лавочке, но и собственную несостоятельность в драке Морозов тоже долго не помнил.
Мало ли что он не помнил еще! Побитый бампер новенькой «девятки», которую выпросил у отца погонять. Посеянный бумажник. Кружку теплого пива в жару, когда очень хотелось холодного…
— …Я тебе хоть когда-нибудь в чем-нибудь отказывал?! Ты же нагулялся — во! Бабки — пожалуйста, дома не ночуешь — пожалуйста, двойки приносишь — да хер с тобой!..
— Пап, — робко перебил Олег, — да не было у меня сроду двоек!
— Молчать! Ты бы, дурак, поинтересовался, почему ни разу тебя гаишники не тормознули, почему в кабаки тебя без единого писка пускают.
Олег хотел сказать, что выглядит он старше своих лет, вот и пускают. Но смолчал. Что-то отец разбуянился не на шутку, и это было так необычно, что и мысли у Олега пошли необычные. Никогда он раньше не помышлял, что в кабак могут и не пустить. Или что в шестнадцать лет на машине ездить запрещено.
— А пугач твой?! — надрывался батя. — Это ж настоящий боевой пистолет, кретин! «Дай пострелять, дай пострелять»! На, сыночек, лупи по банкам, чем бы дите не тешилось… А когда дите с этой пушкой менты взяли, кто тебя отмазал?! Ты хоть прикинь, сколько тебе светило! Думаешь, за глаза твои красивые отпустили?
— Ну, ты, наверное, им денег дал, — протянул Олег.
— Да не все продается, балбес ты этакий! Главное — люди, понимаешь, люди! Вот их где нужно держать, — отец сунул ему под нос стиснутый волосатый кулак.
Олег вскочил, уже ничего не понимая.
— Ты что, всех в городе купил? Потому меня и не трогают?
— Да я тебе повторяю, идиот, не все продается и покупается!
— А как же тогда? — растерялся он.
— Садись и слушай.
Так и не вышло никакого разговора, в кухне полчаса кряду звучал только голос отца — притихший, но сердитый.
— Ну, что? Теперь понял? — утвердительно произнес он, закончив ликбез.
Олег кивнул, глядя в глаза человеку, которого только сейчас вдруг увидел по-настоящему. Перед ним сидел мужчина средних лет, набыченный, самодовольный, знающий все наперед, слегка раздосадованный глупыми рассуждениями сына, но великодушно сдержавший родительский гнев, и с терпением, достойным лаврового венка, разжевавший каждую мелочь, чтобы ребенку легче было переварить. В одну секунду, ясно и четко Олег понял, что никогда не станет таким же. Не станет! Потому что не хочет. Потому что не может. И еще — потому что только этого ждет от него отец. «Ты мое продолжение» — примерно так выразился батя. И эта фраза рефреном шла на протяжении всего монолога. Еще вчера вечером, тиская одноклассниц в темных коридорах, дрыгаясь под звуки школьного оркестра, он толком не знал, чем будет заниматься завтра. Писатель — да, звучит интересно, и воображение рисует красивую картинку. Ну, и буду писателем, не слишком задумываясь, решил он.