Тиффож внимательно следил за ходом этой огромной сложной машины. Поскольку в школе царила железная дисциплина, а ученики прошли драконовский отбор, машина эта функционировала идеально, без единого сбоя, под звуки труб, флейт и барабанов, а, главное, под размеренный грохот сапог. Но более всего поражали Тиффожа энергичные боевые марши, с упоением исполняемые ломкими, срывающимися с дисканта на бас детскими голосами; их оглушительная перекличка не смолкала ни на минуту, разносясь по крепости и за ее пределами. И Тиффож спрашивал себя, суждено ли ему когда-нибудь найти свое место в этой мясорубке для детей, где их тела и сердца были подчинены единой цели, единому порыву. Само совершенное устройство данной системы, с ее дьявольской силой и всесокрушающей энергией, не позволяло ему надеяться на успех, однако Тиффож знал, что ни один механизм не застрахован от попадания какой-нибудь ничтожной песчинки, и что судьба работает на него.
   Все то время, что Тиффож, волею обстоятельств, оставался на обочине этой бодрой, размеренной, проходящей под барабанную дробь жизни, он находил себе прибежище возле Heinmutter — Родины-матери в лице фрау Эмилии Нетта, которая обитала в одном из домиков у стен замка и заведовала школьным медпунктом. Она овдовела еще в 1940 году; двое из ее сыновей сражались на русском фронте, третий, младший, учился здесь же, в наполе. Скорее по сложившейся в Кальтенборне традиции, нежели из-за своей должности, фрау Нетта неизменно радушно встречала обитателей замка что в медпункте, что у себя дома, и для прихода к ней вовсе не требовалось разрешения или специального повода. Она оказывала помощь всем и каждому, и ее дверь не закрывалась ни на минуту. Тиффож быстро привык к тесной, жарко натопленной, идеально чистой кухоньке, благоухающей воском и красной капустой. Он пробирался в укромный уголок и подолгу сидел там не шевелясь, молча вслушиваясь в течение времени, размеченное тиканьем часов с гирями и бульканьем варева на плите. Иногда вихрем врывался кто-нибудь из мальчишек и, сбивчиво изложив свое дело — несварение желудка, разорванная одежда, срочная необходимость написать письмо, несправедливое наказание, — убегал, обласканный и утешенный. Фрау Нетта была единственной женщиной в крепости и пользовалась там непререкаемым авторитетом, который простирался не только на юное поколение Кальтенборна. Офицеры, и старшие и младшие, беспрекословно подчинялись ее распоряжениям, и все были уверены, что даже сам Начальник школы не осмелился бы перечить ей. Во всяком случае, интендант Йохам ни разу не сделал французу замечания по поводу его визитов в домик фрау Нетта.
   Тиффож часто размышлял о том, каково место женщины — особенно такой женщины — в этой сугубо мужской цитадели, где царил воинственный дух, начисто отрицавший любое проявление человеческой доброты и любви, фрау Нетта, как и ее муж, была славянского происхождения. Маленький рост и темные, обычно повязанные ярким платком волосы, которые должны были бы компрометировать ее в глазах ревнителей чистоты арийской расы, напротив, лишь выделяли и красили ее, еще больше подчеркивая то особое место, что она занимала в Кальтенборне. Она ни разу ничем не дала понять Тиффожу, одобряет ли идеологию наполы. Однако все ее поведение свидетельствовало о том, что она привержена этой идеологии душой и телом. Но при всем том казалось, будто фрау Нетта, благодаря своему отличному знанию растений и животных, лесов и озер (она неизменно возглавляла сбор грибов и ягод), а также врожденному таланту утешительницы и целительницы, который она демонстрировала в медпункте, заботится лишь о вполне конкретных, земных делах. Прошло довольно много времени, пока Тиффож, наконец, не начал кое-что понимать; это случилось, когда фрау Нетта получила уведомление о том, что один из ее сыновей пропал без вести при взятии Харькова войсками генерала Конева. По печальному совпадению, Тиффож как раз оказался рядом с нею, когда она прочла страшное письмо, полное напыщенных утешений и глупых славословий героям войны. Фрау Нетта ничем не выдала своего горя. Просто ее движения чуточку замедлились, взгляд на секунду остановился. Заметив, как настойчиво Тиффож смотрит на нее, она через силу прошептала — почти беззвучно, монотонно, словно давно заученную молитву:
   — Жизнь и смерть — это одно и то же. Кто боится смерти или ненавидит ее, боится или ненавидит жизнь. Природа — неиссякаемый источник жизни, но она же — гигантское кладбище, конец всех надежд. Франци, наверное, сейчас уже мертв. Или умрет в лагере для военнопленных. Но не нужно скорбеть. Женщина, которая носила в чреве свое дитя, должна уметь носить и траур по нему.
   Ее прервала целая ватага юнгштурмовцев, которые, крича наперебой, шумно ворвались в комнату. И фрау Нетта, так и не проявив своих чувств, сказала и сделала все, чего ждали от нее дети.
   Три комнаты на втором этаже правого крыла замка служили апартаментами штурмбаннфюрера доктора профессора Отто Блаттхена, откомандированного в Кальтенборн обществом «Аненербе» note 21. Черная остроконечная бородка, бархатно-черные глаза, над которыми круто взлетали угольно-черные, точно тушью выведенные брови, и голый темный череп делали этого Мефистофеля в белом халате достойным представителем племени лабораторных эсэсовцев. Его карьера совершила блистательный взлет год назад, когда профессор Август Хирт, заведующий кафедрой анатомии Страсбургского университета, поручил ему, в рамках деятельности «Аненербе», особо деликатную миссию. Руководители рейха решили, что евреи и большевики являются источником всех бед на земле, и было бы интересно установить общность их происхождения, так сказать, наличие еврейско-болыневистской расы, определив ее характер и отличительные признаки.
   Итак, Блаттхена послали с этим поручением в лагеря для русских военнопленных, дабы выбрать там образцы для изучения, соединяющие в себе еврейство с комиссарством, — задача по меньшей мере странная, если учесть, что вермахт получил категорический приказ истреблять на месте любого пленного советского комиссара.
   В течение всей зимы от Блаттхена не поступало никаких известий, но вот в канун Пасхи руководители «Аненербе», к своему восторгу, получили от него сто пятьдесят тщательно пронумерованных и запечатанных стеклянных контейнеров с наклейками «Homo Judaeus Bolchevicus» — «Человек еврейско-большевистской расы». В каждом контейнере плавала в растворе формальдегида отлично сохранившаяся человеческая голова.
   Успех этот принес Блаттхену, помимо звания штурмбаннфюрера, репутацию великолепного специалиста по Восточным землям — Восточной Пруссии, Польше и оккупированным территориям Советского Союза, и «Аненербе» послало его с постоянной миссией в Кальтенборн, где он возглавлял (или думал, будто возглавляет) комитет по отбору кандидатов в наполу. Ибо Тиффож вскоре установил, что между Блаттхеном и Начальником школы существует неприкрытая вражда. Рауфайзен называл расистские теории вредной и туманной белибердой, Блаттхен считал Начальника невеждой и пьяницей, но, поскольку они занимали на эсэсовской иерархической лестнице одинаковое положение, им поневоле приходилось терпеть друг друга. Однако за Рауфайзеном оставалось то преимущество, что он командовал персоналом ему неограниченные возможности для сложной комбинаторики. Притом, все полученные результаты измерений и выведенные из них среднестатистические данные не укладывались в убогую объективную реальность; Блаттхен наделял их волшебными свойствами манихейства note 22, преображающего банальные цифры в вечные категории добра и зла. Вот почему, измеряя очередной череп, Блаттхен не ограничивался констатацией его формы — круглой (брахицефальной) или овальной (долихоцефальной). Он объяснял Тиффожу, что ум, энергия, интуиция суть отличительные признаки долихоцефалов, и все несчастья Франции произошли от того, что ею правили круглоголовые — Эдуар Эррио, Альбер Лебрен или Эдуар Даладье; справедливости ради он все же добавлял, что и из этого правила есть исключения, а именно: достойнейший Пьер Лаваль (как нельзя более круглоголовый) и омерзительный Леон Блюм, чья долихоцефалия, увы, не вызывала ни малейших сомнений. Принимая во внимание все вышесказанное, неудивительно, что антропологические таблицы Блаттхена содержали определенный набор пагубных признаков, делавших их обладателя существом низшего сорта. Таковым признаком была, например, «монгольская метина» — нечто вроде синеватого родимого пятна, расположенного в сакральной, иначе говоря, крестцовой области тела и более заметного у детей, нежели у взрослых. Оно довольно часто встречалось у представителей черной и желтой рас и только изредка — у белых, по-чему и являло собой в глазах теоретиков расизма позорный признак неполноценности, «дьявольскую метку». Точно так же расценивались ими горбатые семитские носы, отставленный большой палец ноги у индейцев, плоские затылки персов и армян, образующие прямую линию с шеей, дугообразные отпечатки пальцев, характерные для пигмеев, и вторая группа крови, наиболее частая у кочевых народов, цыган и иудеев.
   Все эти цифровые данные, годящиеся для алгебраических формул, не мешали Блаттхену, с другой стороны, полагаться на чисто интуитивные озарения, почти всегда безошибочные, хотя и совершенно недоказуемые. Его острый черный взгляд, пристально изучавший походку детей, выражение их лиц, общий облик, помогал делать из всего этого неопровержимые выводы. Но главным козырем Блаттхена был его так называемый расовый нюх; он утверждал, что каждая раса пахнет по-своему и что он может с закрытыми глазами определить, кто перед ним — черный, желтый, семит или северянин, — по летучим кислым или щелочным выделениям их потовых и сальных желез.
   Тиффож слушал Блаттхена, записывал цифры, которые тот бросал ему, наблюдал за его манипуляциями с циркулем Брока или динамометром, регистрировал, а, главное, непрерывно размышлял. Разумеется, СС и все, с этим связанное, внушали ему живейшее отвращение. Но вот сама напола, несмотря на то, что ее дисциплина, мундиры и неистовые марши на каждом шагу оскорбляли анархистские вкусы и убеждения Тиффожа, побуждала его к компромиссу, ибо, служа машиной для подавления, она, в то же время, способствовала бурному расцвету свежей, невинной детской плоти. И эту смесь подчинения и экстаза маниакальная, граничащая с садизмом и преступлением эрудиция Блаттхена доводила до высшего предела; явное родство его теорий с фаллологией Великого Егеря и с конной философией Прессмара также заставляли француза до времени терпеть и молчать. Непрерывный подъем его карьеры, особенно этот, последний рывок, позволивший перейти от оленей и лошадей к детям, явно свидетельствовал о том, что он уверенно следует по пути своего призвания. Оставалось лишь стать выше обстоятельств и найти средство завладеть научным достоянием Блаттхена, дабы обратить его себе на пользу — точно так же, как раньше он сумел извлечь из Роминтена нежданные, но чисто «тиффожевские» плоды. Ибо, разделяя — на краткий миг — труды Блаттхена, он, тем не менее, был убежден, что доктор-эсэсовец — всего лишь временная фигура, которой предназначено рано или поздно исчезнуть из его жизни, уступив место ему, Тиффожу.
   И Тиффож, проникнутый этой уверенностью, воспользовался тем, что впервые с начала войны ему стали выпадать свободные минуты и некоторый комфорт: он раздобыл школьную тетрадь и вновь принялся за свои «Мрачные записки».

 
Мрачные записки
   Сегодня: поездка в Иоганнисбург за матрасами. Неизвестно по какому случаю, грандиозный военный парад на Адольф-Гитлерштрассе. Толпа. Половина зрителей в мундирах; похожие, как близнецы. неразличимые в одинаковом сукне, в одинаковых коже и стали, они идут вперед строевым шагом, образуя гигантскую зеленую тысяченожку, извивающуюся вдоль шоссе. Толпа эта, словно зачарованная, повинуется волшебной палочке, превратившей многие миллионы немцев в огромное, единое, всесокрушающее существо под названием вермахт. И отдельные индивидуумы в этом колоссальном существе — точь-в-точь косяк сардинок в желудке у кита! —уже спрессованы, сбиты воедино, прочно и навеки.
   То же самое явление, только в первичной стадии, наблюдается в другой половине толпы, состоящей из штатских; их зыбкая разноцветная масса беспорядочно клубится на тротуарах, собираясь в группки под деревьями. И, однако, желудочный сок, выделяемый толстой зеленой змеей, уже подбирается мощным приливом к ногам этих крошечных, пока еще свободных созданий. Мрачная навязчивая музыка, глухой топот марширующих легионов, мерное колыхание их рядов, море знамен со свастикой, шелестящих — или шипящих? — на ветру, все это давящее ритуальное действо глубоко поражает нервы людей, начисто парализуя их свободную волю. Какая-то смертная истома пронизывает их до мозга костей, увлажняет взгляд, сковывает в ядовитом, дурманном экстазе, именующемся патриотизмом. «За партию, за рейх, за фюрера!»
   Однако монолитный блок рейха уже дал серьезную трещину, и удивительное происшествие, случившееся со мной на обратном пути, подтвердило этот факт, хотя и весьма комическим образом. Произошло оно в Зеегуттене, игрушечной деревеньке, притулившейся на берегу озера Спирдинг. Мне предстояло забрать у одного тамошнего крестьянина шесть мешков картошки. И вот, нате вам! — этот тип стал кочевряжиться и требовать, чтобы я завизировал свой реквизиционный ордер в мэрии. Ладно. Мэрия размещается в новеньком особнячке современного неоклассического стиля. Привязываю лошадь и иду вдоль ограды к подъезду. И тут из открытой двери до меня доносится странно знакомый голос, который на кошмарном, ломаном немецком вещает что-то властным, непререкаемым тоном. Останавливаюсь, слушаю.
   — Да-да, верно, поезда ходят черт знает как, бензина нигде нет, автобус сломался! — гремит голос. — Ну, что ж, все это нужно было предвидеть! Вы там, у себя на фронте, воображаете, будто мы здесь как сыр в масле катаемся! А нас, между прочим, бомбят, население дезорганизовано и голодает! Тебе, видите ли, угодно, чтобы я оправдал твое опоздание, иными словами, на свой страх и риск продлил твою увольнительную на целые сутки. Ну так вот, мой милый, знай, что мэр такими полномочиями не располагает!
   На эти громовые раскаты отвечал робкий прерывистый лепет; судя по всему, обвиняемый был молодым крестьянским парнем, но его неуклюжие оправдания только сильнее распаляли предполагаемого мэра.
   Поднимаясь на крыльцо, я уже знал, кого сейчас увижу, и заранее смаковал потрясающую шутку, которую судьба подбросила мне в утешение после парада в Иоганнисбурге.
   — Тиффож! Неужели это ты, черт побери!
   Виктор, дурачок Виктор из Морховского концлагеря, восторженно стиснул меня в объятиях, затем тычком в плечо отпустил юного прогульщика, который поспешно ретировался. Он потащил меня в кабинет, усадил в кресло. На все расспросы я сперва отвечал подробным описанием моей жизни в Роминтене, но скоро понял, что, несмотря на внешний жгучий интерес, за сверлящим взглядом и напряженной, застывшей улыбкой Виктора скрывается полнейшее безразличие к моим словам. Даже имя Геринга, обычно производящее на слушателей магический эффект, не изменило выражения глухоты на этой притворно-внимательной маске. А, впрочем, какая разница! Меня куда больше интересовала его собственная история.
   Кем только Виктор не работал за это время: и лесорубом в Альтхайдерском лесу, и рыбаком на Мейерзее, и конюхом на коннозаводе Фрауенфлисса, и, наконец, пильщиком на Зеегуттене. В здешних местах рыболовство и пилка леса неразделимы; при огромной лесопилке есть плотницкая мастерская, которая занимается исключительно поделкой ящиков из древесных отходов для рыбы. Каждый день Зеегуттен отправляет в город около полутонны угрей, окуней, щук, а, главное, пресноводных сельдей горячего копчения. Внезапно Виктор приходит в лирическое настроение и, вновь бросившись ко мне, горячо жмет руки.
   — Ах, этот лес, старина, этот лес! В нем вся моя жизнь!
   И он с восторгом описывает богатое оборудование лесопилки: две электропилы Киршнера со сменными полотнами (до четырнадцати штук!), пять циркулярных пил и одна механическая поперечная; кроме того, циклевочная паркетная машина и точильные станки. За этим перечислением следуют истории сказочных рыбацких удач при ловле неводом: один, два, три, четыре, а то и пять баркасов за день добывали иногда до тринадцати тонн рыбы. Ну, а что касается самого Виктора, то он теперь полновластный хозяин Зеегуттена, и все благодаря лесу и рыбе, да-да, лесу и рыбе!
   Вот взять хоть лес: каждый вечер в общем бараке Морхофа он терпел насмешки и поношения окружающих, ибо все свободное время отдавал изготовлению миниатюрного деревянного шедевра — точной копии мавзолея Гинденбурга, возведенного в Тан-ненберге. Теперь уж и не скажешь, что ему помогло — счастливый случай, своевременно полученные сведения или обыкновенное предчувствие, — но только в один прекрасный день генерал Оскар фон Гинденбург, сын маршала, живший на покое в Кенигсберге, очутился проездом в Зеегуттене. Виктор добился разрешения преподнести ему свой макет, и что же?! — в один миг он стал другим человеком!
   Или же взять рыбу: прошлой зимой он удил в проруби, а лед из-за оттепели истончился, и он оказался единственным свидетелем несчастного случая, который едва не стоил жизни одиннадцатилетней Эрике, дочери хозяина мастерской, катавшейся вместе с другими ребятишками на коньках по озеру, хотя это было чрезвычайно опасно. Мягкий лед провалился под тяжестью девочки, и Виктору, благо у него под рукой оказалась веревка, удалось вытащить ее из воды.
   Вот так-то и устроилась его судьба. Хозяин сделал Виктора своим первым помощником и, будучи мэром Зеегуттена, назначил его секретарем мэрии. С той поры удача не покидала его: независимость и полномочия росли день ото дня, по мере того, как мужчины округа отправлялись на фронт, а жизнь становилась все тяжелее. И теперь именно он, Виктор, выдает продуктовые карточки, регистрирует новорожденных, а при случае (тому я и оказался свидетелем) распекает провинившихся служак. Виктор взахлеб перечислял все эти чудеса, то и дело заливаясь своим безумным смехом.
   Слушая его повествование, я боролся с нахлынувшей на меня двойной неприязнью. Эта фантастичес-г кая, ничем не заслуженная удача… о, как я уповал на нее с самого начала моего пребывания в Германии, и зрелище триумфа Виктора исполнило меня едкой завистью. Но, главное, мне горько было сознавать, что этим успехом он обязан именно своему безумию; я еще раз припомнил поразивший меня диагноз, поставленный ему Сократом: душевнобольной, которому страна, обезумевшая от войны и разрушений, дарит тот единственный шанс, что обеспечивает ему успех и процветание. И разве сам я не уподобляюсь этому Виктору; разве не надеюсь на то, что удары судьбы ниспровергнут Кальтенборн до уровня моего безумия, отдав его на милость победителя?!
   То ли из отвращения к эсэсовским мундирам, которые он считал нелепо-опереточными, то ли в знак протеста против скромной роли, отведенной ему в наполе, генерал граф Герберт фон Кальтенборн чаще всего показывался на люди в сером шерстяном плаще-пелерине и фетровой тирольской шляпе. Нужно отметить, что военная выправка господина генерала особенно выделялась именно тогда, когда он облачался в штатское. Благодаря этой выправке генерал выглядел мужчиной высокого роста, тогда как на самом деле был ниже среднего; его квадратное лицо украшали простоватые усы на манер Франца-Иосифа, придававшие ему выражение добродушия и всепонимания, не имевших ровно ничего общего со строго ограниченными незыблемыми принципами, коими он руководствовался всю свою жизнь.
   Впервые Тиффож увидел графа, когда чистил лошадей у конюшни. Граф окликнул его по-французски и обменялся с ним несколькими фразами, явно довольный возможностью показать свое знание этого языка. Потом он как будто забыл о французе вплоть до того сентябрьского дня, когда Тиффожу пришлось отправиться на своей повозке в Лотцен, к мяснику, за половиной коровьей туши.
   Прибыв в Лотцен, Тиффож нашел лавку запертой и опечатанной. Ему сообщили, что мясник арестован за махинации на черном рынке. Непрестанно разъезжая по стране, Тиффож имел возможность видеть, как она деградирует от недели к неделе, разоряемая всепожирающей войной. Долгое время бомбардировки, приходившиеся только на западную Германию, щадили Восточную Пруссию, вот почему детское отделение германского Красного Креста целыми составами эвакуировало туда детей из разрушенных крупных городов. Но с нынешней весны над восточными землями нависла куда более страшная угроза, чем воздушные налеты: Восточная Пруссия медленно, но неотвратимо становилась проклятым краем рейха. Невзирая на категорический запрет гауляйтера эвакуироваться или хотя бы готовиться к отъезду, самые состоятельные люди, располагавшие средствами передвижения, постепенно выбирались на запад; поскольку они не могли увезти с собой все свое имущество, завязалась оживленная купля-продажа между теми, кто делал ставку на побег, и теми, кто еще продолжал уповать на спасение здесь, дома. Полиция действовала вслепую, хватая людей наугад, руководствуясь то доносами, то слухами, то газетными призывами; тюрьмы были переполнены, нацистские бонзы во все горло кричали о непобедимости Германии, но ничто уже не могло заглушить ужас, внушаемый людям падением Муссолини, капитуляцией Италии, откатом вермахта с Украины на запад, а, главное, сотнями траурных рамок, ежедневно заполнявших целые газетные страницы.
   И все же никогда еще природа мазурского края не была так сияюще-прекрасна, как нынче. Сочтя свою миссию оконченной, Тиффож пустился в обратный путь, неторопливо следуя вдоль озер Левентин, Воиново и Мартинсхаген. Вода была такой прозрачной, что казалось, будто бакланы и чайки в поисках добычи и серебристые рыбешки, снующие в воде над темными глубинами озера, парят в одном и том же пространстве. Лодки, привязанные у мостков, тоже словно повисли в пустоте, подобные воздушным шарам на веревочках. Громкое монотонное гудение пчел над полем цветущего рапса, мирное тарахтение молотилки во дворе фермы, звон наковальни в кузне, даже стук дятла на лиственнице, все эти звуки веселым, беззаботным хором сопровождали повозку Тиффожа. Их торжествующая песнь вовсе не противоречила мертвящей атмосфере Лотцена; наоборот, ему казалось вполне естественным, что, пока Германия катится к погибели, природа готовит ему, Тиффожу, апофеоз победителя.