В таком ликующем расположении духа Тиффож уже приближался к Кальтенборну; до крепости оставалось несколько километров, как вдруг он завидел стоявший на обочине старозаветный черный лимузин Командора. Автомобиль сломался, и старый граф недвижно стоял подле него в ожидании своего шофера-ординарца, посланного за подмогой. Тиффож пригласил графа в свою повозку и доставил его в замок. Он не придал никакого значения своим скупым ответам на те несколько вопросов, что Командор задал ему в течение их короткого совместного пути, и потому был крайне удивлен, когда пару дней спустя генерал вызвал его к себе в кабинет и, обсудив какую-то пустяковую проблему, спросил:
   — Когда вы везли меня в замок, я, помнится, интересовался, какое впечатление произвела на вас Пруссия. Вы мне ответили: черно-белое. Что вы разумели под этим?
   — Ну… ели, березы, пески, торфяные болота, — нерешительно промолвил Тиффож.
   Взяв француза за руку, генерал подвел его к стене, увешанной оружием, знаменами и гербами.
   — Вы правы, прусская земля именно черно-белая, — подтвердил он. — Вот отчего официальные цвета прусского флага — черный и белый, в память о тевтонских рыцарях и их белых плащах с черными полосами. Но не следует забывать и о Меченосцах, без которых Пруссия осталась бы холодным и скудным краем.
   — Да, господин генерал, — согласился Тиффож, — они были солью этой земли.
   И он одним духом выпалил запомнившуюся ему историю кабатчика об Альберте Апель-домском и Альберте Буксхоудене, об империи на краю света, объединившей под своими двумя пурпурными мечами Ливонию, Курляндию и Эстонию, и о союзе с тевтонцами Германца фон Зальца, укрепившем могущество и величие Восточной Пруссии.
   Командор пришел в восторг.
   — Вот почему, — заключил он, — невозможно представить черно-белое знамя Тевтонцев без красного цвета Меченосцев, ибо этот последний воплощает в себе все, что есть живого в песках и торфяниках, о которых вы говорили.
   И в самом деле, Тиффож припомнил, что, испытав его сперва черной землей и белым снегом Морхофа, Пруссия затем непрестанно посылала ему череду живых, теплых, трепещущих созданий — канадских бизонов, перелетных птиц, роминтенских оленей. Синюю Бороду — вторую его ипостась, маленьких девочек из Гольда-па и, наконец, здесь, в Кальтенборне, юнгштурмовцев, эту тесно сплоченную, крепкую, упругую массу, что распевала боевые марши единым, чистым, металлическим голосом и печатала единый, четкий шаг по внутреннему двору крепости, у подножия могучей башни.
   Командор провел Тиффожа через часовню на террасу, и они остановились перед бронзовыми мечами, которые тремя мощными воздетыми клинками рассекали мирные, кудряво-зеленые дали с лесами и озерами.
   — Каждый из этих мечей носит имя одного из моих предков, — объявил он. — В центре — Герман фон Кальтенборн, которому накануне битвы явилась Богородица, возвестившая, что он погибнет в бою, но попадет в рай для рыцарей, где ему уже заготовлено место. К западу от него находится Випрехт фон Кальтенборн, истинный и могучий приверженец Христа, который в один-единственный день собственноручно окрестил десять тысяч пруссаков. И, наконец, по другую сторону, к востоку, стоит Файт фон Кальтенборн, мой отец, что сражался в этих самых краях в августе 1914 года, под командованием маршала фон Гинденбурга, освобождая собственные земли от славянских захватчиков.
   И он с любовным почтением провел рукой по зеленой патине гигантских бронзовых клинков. Снизу, из внутреннего двора, воинственными энергичными всплесками доносился до них слаженный хор юнгштурмовцев:

 
Дрожи пред нами, старый мир гнилой!
Отважны мы, нам страх давно неведом.
Все, как один, мы рвемся в новый бой
И мы придем к блистательным победам.
Так марш вперед! Нам будущее ясно.
Врага раздавит наш стальной сапог.
Сегодня нам Германия подвластна,
А завтра целый мир у наших ног!

 

 
Мрачные записки
   Каким нетерпимым, каким вспыльчивым был я во Франции, — вечно я кипел возмущением и проклинал все на свете; не понимаю, откуда взялись во мне выдержка и сговорчивость с тех пор, как я хожу по немецкой земле?! Видно, все дело в том, что здесь я постоянно сталкиваюсь с ЯСНО ВЫРАЖЕННОЙ реальностью, почти всегда четкой и доступной пониманию; даже когда она становится труднопознаваемой, это означает лишь одно: она сделалась глубже и наверстывает в богатстве содержания то, что теряет в очевидности. Франция же неустанно ранила меня примитивными, пошло-мелкими проявлениями духа, терявшимися в тумане повседневной действительности. Не хочу сказать, что все, здесь происходящее, направлено к добру и справедливости, о нет, до этого куда как далеко! Но духовность, которой одарила меня эта страна, настолько тонка и одновременно так важна и значительна, что я не могу, не успеваю сердиться, когда она слишком резко задевает мое естество.
   Например, этот Блаттхен, со свойственной ему зловредной настойчивостью, делает все возможное, чтобы вывести меня из себя. Одна из его страстишек — переделывание географических названий и имен иностранного происхождения, в частности, литовских или польских, на немецкий лад. С маниакальным упорством он вынюхивает и вытаскивает на свет божий нечистый источник того или иного географического названия, на первый взгляд, вполне невинного, и тут же принимается писать своему рейхсфюреру по этому скандальному поводу, предлагая заменить скомпрометированное слово другим, более германским и более звучным — по крайней мере, на его слух. Эта мания довела его до того, что он прицепился и к моему собственному имени. Но в данном случае, как он полагает, речь идет не о замене польских или литовских корней немецкими. Он убежден, что Тиффож — это искаженное Тьефуж или, по-немецки, Тифауге, и, стало быть, фамилия моя имеет очень древнее, но оттого не менее почетное, тевтонское происхождение. Теперь он величает меня не иначе как «герр Тифауге», а когда совсем разнежится, то еще и облагораживает это имечко, превращая его в «герр фон Тифауге».
   — Доказательством чистоты вашей крови, — заявляет он, — служит то, что вы обладаете в высшей степени выразительным признаком, который и объясняет ваше имя — Тифауге; это так называемый «глубокий взгляд», то есть, глаза, глубоко сидящие в глазницах. Стоит только посмотреть на вас, герр фон Тифауге, и сразу возникает предположение, а не является ли ваша фамилия прозвищем, отражающим вашу внешность?
   Но однажды он зашел еще дальше, и тут уж я с трудом удержался от взрыва возмущения. В тот день работа у нас никак не ладилась: мальчик, которого мы обследовали, проявлял все признаки ostisch — восточной расы, к которой он явно принадлежал, судя по его коренастому сложению, узловатой мускулатуре, гипербрахицефалии (88,8), хамепрозопии, матовой коже лица и группе крови АВ, и Блаттхен возмущался небрежностью отборочной комиссии. Я то и дело ошибался в измерениях и, в довершение несчастий, разбил склянку с резусным реактивом. И тут Блаттхен оскорбил меня. О, в весьма скрытой форме, всего лишь добавив к моему имени одну букву.
   — Нельзя ли повнимательнее, герр Трифауге! — промолвил он. Я уже достаточно знал немецкий, чтобы понять эту тонкую оговорку: Triefauge означает больной, гноящийся глаз. Моя ужасная близорукость и очки с толстыми стеклами, без которых я ровно ничего не вижу, делают меня вполне уязвимым для такого рода шуток. Я подошел к господину профессору почти вплотную и медленно снял очки. Глаза мои, обычно сощуренные за мощными стеклами до узеньких щелочек, открылись по-совиному широко, заполнив орбиты и едва не выскочив наружу, а слепой, но цепкий взгляд впился в лицо Блаттхена.
   Сам не знаю, что это на меня нашло, — подобную штуку я проделал впервые в жизни, но результат оказался таким потрясающим, что я теперь возьму ее на вооружение. Блаттхен побледнел, отшатнулся, пролепетал какое-то извинение и больше не проронил ни слова до самого конца осмотра».
   Тиффож всегда думал, что вещая сила, руководившая каждым из этапов его возвышения, проявится в полной мере лишь в том случае, если она, однажды выполнив свою миссию, все же сохранит себя для следующих шагов. Вот почему он с тоскливым беспокойством размышлял о том, помогут ли ему роминтенские достижения продвинуться вперед здесь, в Кальтенборне. Его упования начали сбываться в октябре, когда трудности снабжения достигли своего апогея и пришлось обратиться к особым мерам. Начальник школы отсутствовал три дня; по возвращении он объявил, что совещался в Кенигсберге с самим гауляйтером. Эрих Кох пообещал ему оружие и амуницию, чтобы Кальтенборн мог продолжать военное обучение юнгштур-мовцев, зенитную батарею для отражения вражеских налетов и, вдобавок, дал разрешение охотиться в окрестных лесах с целью разнообразить повседневный рацион школы. Добывание дичи вполне естественно должно было лечь на плечи Авеля Тиффожа, решил Начальник, поскольку тот отвечал за снабжение и работал помощником егеря в Роминтене. Однако гауляйтер поставил одно довольно жесткое ограничение, запретив традиционную охоту и использование стрелкового оружия. Дичь можно было ловить только с помощью западней и капканов, а убивать исключительно холодным оружием, — иными словами, гауляйтер одной рукой давал, а другой отнимал. Тем не менее, Тиффож приноровился и к этому условию, попросив предоставить ему сотню юнгштурмовцев, вместе с которыми организовал весьма эффективную ловлю силками в кроличьих заповедниках.
   Со своей стороны, фрау Нетта, также сопровождавшая сотню, руководила сбором грибов в лесу Дроссельвальда. Сухая прохладная осенняя погода с частыми восточными ветрами не способствовала успеху экспедиций фрау Нетта, зато очень помогала планам Тиффожа. Утренние заморозки начались в этом году чрезвычайно рано, а вскоре выпал и первый снег, который с приходом ноября уже не таял.

 
Мрачные записки
   Нынче утром взошедшее солнце уже ярко осветило землю, как вдруг всю округу вновь заволокла ночная тьма. Гигантское свинцово-черное облако медленно, грозно надвинулось на нас с запада. Мне-то давно знаком этот древний космический, пронизывающий до мозга костей ужас перед необъяснимым явлением природы, но на сей раз он переполнил не только меня самого, но поразил и окружающих — людей, зверей, все живое. Внезапно в воздухе замелькали мириады белых хлопьев, весело порхавших туда-сюда. Вот поистине волшебное зрелище — превращение черного в белое, в полном согласии с черно-белым, лишенным нюансов пейзажем. Стало быть, свинцовое облако оказалось всего лишь пуховой периной! Как же это звали того греческого космолога, что говорил о «скрытой черноте снега»?
   Рождественский праздник был отмечен бураном с сильным северо-западным ветром; казалось, своими злобными порывами он решил начисто стереть из памяти людей недавние погожие, солнечные месяцы. К полудню все небо плотно затянули мрачные бурые облака. Над ними, где-то там, в вышине, с тоскливыми криками метались перепуганные чайки. Дремотная равнина вдруг как будто встрепенулась, готовясь противостоять надвигающемуся кошмару. Снег, доселе мягко и неслышно ложившийся на притихшие улицы, взвился вверх и сплошной, белой, слепящей стеной ринулся на страну. Ураганный ветер швырял на ледяной панцирь озер вырванные ветки и целые стволы деревьев, а порой и обломки скал. Крепость, венчавшая холм, стала гигантской эоловой арфой бури; она пела всеми своими проходами и галереями, фонарями, колокольнями и шпилями. Флюгеры стонали человеческими голосами, двери с размаху бились о стены, из коридоров неслось могильное завывание стаи невидимых волков.
   Тем не менее, рождественская церемония собрала всех юнгштурмовцев в оружейном зале, вокруг новогодней елки, сверкавшей множеством огней. Праздновали, однако, не рождение Христа, но рождение Солнечного Ребенка, восстающего из пепла в момент зимнего равноденствия. Поскольку солнечная траектория достигла низшей отметки, укоротив день до минимума, смерть бога-светила должна была оплакиваться как грозное космическое бедствие. Мрачные песнопения, вполне подобающие злосчастию земли и враждебности небес, восславляли добродетели светоносного усопшего и молили его вернуться к людям. И мольба эта была услышана: отныне с каждым днем свету предстояло брать верх над мраком, сперва на несколько мгновений, которые, постоянно удлиняясь, вскоре завоюют ему окончательную победу.
   Затем Начальник школы громко зачитал пожелания, присланные в Кальтенборн сорока другими наполами, рассеянными по всей территории рейха — в Плоне, Кеслине, Ильфельде, Штурме, Нойзелле, Путбусе, Хегне, Руфахе, Аннаберге, Плошковице; при каждом новом названии из полукруга детей выступал один мальчик и шел к елке, чтобы зажечь очередную свечу. Потом воцарилось молчание, нарушаемое лишь воем ветра; и вдруг Начальник, словно во внезапном порыве вдохновения, выкрикнул:
   — Рай обретем мы под сенью мечей!
   Затем, уже более спокойным тоном, он разъяснил собравшимся, что каждому человеческому типу свойственно то или иное орудие труда, которое таким образом символизирует его сущность. Например, есть люди пера, чья естественная функция — письменные занятия, или люди плуга — крестьяне, находящие себя в полевых работах; архитекторам служит эмблемой чертежный угольник, кузнецы видят свое призвание в образе наковальни. Юнгшурмовцы же Кальтенборна живут под знаком меча, причем, вдвойне — во-первых, как юные воины рейха и, во-вторых, благодаря гербу данного замка. И все, что не имеет отношения к мечу, должно расцениваться как позорная трусость и предательство. Они обязаны постоянно держать в памяти эпизод с гордиевым узлом из жизни великого Александра Македонского. Во Фригии, на Гордиевом акрополе, высился храм Юпитера, где хранилась колесница первого царя этой . страны. Согласно предсказанию одного великого оракула, Азия станет владением того, кто сумеет распутать узел, коим упряжка скреплялась с колесницей и оба конца которого были скрыты от глаз. Александр страстно желал завоевать азиатскую империю и, придя в ярость от слишком сложного испытания, одним ударом меча разрубил узел. Отсюда следует, что всякая задача может иметь два решения: долгое, медленное, сопряженное с робостью и леностью души, или же бесстрашный, молниеносный выход из положения с помощью меча. И юнгштурмовцам подобает следовать примеру Александра, обнажая меч всякий раз, как их намерениям воспрепятствует подобный узел.
   Пока он говорил, буря, словно бешеный таран, сотрясала стены крепости, заставляя испуганно колебаться елочные огоньки. Вдруг они погасли все разом, и детей поглотил мрак; минуту спустя высокое окно оружейного зала разлетелось вдребезги под новым натиском бурана, таким неистовым, будто наступил конец света. И лишь со стороны востока воющую плотную завесу ночи пронизывал желтый глаз единственной видимой в небе звезды.

 
Мрачные записки
   Мне понадобилось много времени, чтобы вскочить на подножку этой огромной, пестрой и шумной, разукрашенной флагами карусели, несущей по кругу толпу детей и горсточку руководящих ими взрослых. Теперь, когда я прочно утвердился на ней, мне яснее видна ее механика. Во-первых, время здесь бежит явно не по прямой, а именно по кругу. И жизнь протекает не в историческом отрезке, а по календарю, иными словами, тут безраздельно царит вечный круговорот; отсюда вполне справедливое сравнение с каруселью. Гитлеризму претит любая мысль о прогрессе, о созидании, об открытии или изобретении нового, чистого будущего. Он зиждется не на отрыве от прошлого, но на его реставрации — культе расы, культе предков, крови, мертвых, земли…
   В этом календаре, чьи святые и праздники принадлежат к особому, избранному мартирологу, 24 января навечно вписано как горестная дата злосчастного 1931 года — года гибели юного Герберта Норкуса, ставшего, в силу своего возраста, святым покровителем всех молодежных организаций Германии.
   И вот, в который уже раз, демонстрируется специально для юнгштурмовцев (которые бурно протестуют, ибо они уже его видели) фильм «Hitlerjunge Quex», снятый по роману Шензингера, вдохновленного судьбой Норкуса. Больше всего меня удивил выбор исполнителя главной роли. Этот мальчик намного младше реального Норкуса, хрупкий, чуточку женоподобный, беленький, нежный, как цыпленок, и самим своим видом обреченный на заклание. Противники же — сгубившие его молодые социалисты, — изображаются эдакими грубыми юными скотами в людском обличье; их непременные атрибуты — вино, табак и женщины. Глядя на нежного, чистого, пасхального агнца,трудно представить себе юношу, «жесткого, как кожа, поджарого, как гончая, твердого, как сталь Круппа», каким охарактеризовал его Гитлер. Мне кажется весьма примечательным тот факт, что режиссер фильма за десять лет до меня нашел этот образ немецкого ребенка, столь противоречащий официальному идеалу: не распираемое грубой силой и животным аппетитом существо, а слабое, беззащитное создание, вечная невинная жертва злодеев.
   После фильма следует мрачная поминальная церемония; барабаны безостановочно отбивают суровый призыв «Черного корпуса»: два долгих удара — тамбуры справа, три коротких — тамбуры слева; остальные вторят им пятью короткими ударами, потом тремя такими же, потом двумя. Эта неотвязная похоронная дробь — словно грузная поступь самой судьбы, исполняющей танец смерти. Внезапно монотонная литания взрывается воем труб, тут же переходящим в мертвую тишину. Во мраке раздается юношеский голос, ему отвечает другой, за ним звучит третий.
   — Сегодня вечером мы славим память нашего товарища Герберта Норкуса!
   Мы не скорбим над хладным саркофагом. Мы сплачиваемся вокруг поверженного товарища со словами: «Был один, который задолго до нас отважился на то, что мы пытаемся свершить сегодня. Уста его немы, но дело живет!»
   — Многие вокруг нас пали в бою, но на смену им рождаются другие. Мир велик, он объединяет живых и мертвых, И подвиги старших товарищей помогут сражаться тем, кто следует за ними.
   — Ему было пятнадцать лет. Социалисты убили его ударом кинжала 24 января 1931 года в Берлине, в квартале Бесселькритц. Герберт Норкус только выполнял свой долг в Гитлерюгенде, но этим-то он и вызвал к себе ненависть наших врагов. Его труп будет вечной преградой между марксистами и нами!
   Теперь они поют «Юный народ, вставай на борьбу!». Чистые, звонкие, как хрусталь, голоса взлетают в ледяное небо; знамя со свастикой извивается вокруг флагштока, точно спрут, обожженный узким лучом прожектора.
* * *
   Штефан Рауфайзена
   «Я родился в 1904 году в Восточной Фрис-ландии, город Эмден. Это маленький, но зажиточный городок голландского типа, полуторговый, полупортовый, благодаря двум каналам, соединяющим его с Эмсом и Дортмундом. Мой отец держал там мясную лавку в рабочем квартале, но, поскольку его обитатели мяса не ели, мы бедствовали почти так же, как наши соседи. У отца был брат, мой дядя Зигфрид; он также работал мясником, только в Киле (Шлезвиг-Гольштейн), притом в богатом „адмиралтейском“ квартале. В 1910 году Зигфрид умер, и мы переехали в Киль, унаследовав его имущество.
   Я был тогда слишком мал, чтобы ясно понимать разницу между сонным существованием захолустного, хоть и чистенького, городишки на северном побережье и мятежной, взрывной жизнью крупного морского порта Балтики; но факт есть факт: я вырос в напряженной атмосфере политической борьбы. Кайзер решил, что будущее Германии связано с морем, и сделал Киль ареной своей предвыборной деятельности. Он часто приезжал сюда, но особенно заметным бывало его присутствие в конце июня, во время так называемой Большой недели, когда он лично возглавлял праздник Международной регаты.
   В 1914 году мой отец был мобилизован и отправлен служить на субмарину. В 1917 году он погиб вместе со своей затонувшей подлодкой. По жестокой, но весьма типичной для Истории логике, именно Киль нанес самый сокрушительный удар могуществу кайзера. В ноябре 1918 года восставшие экипажи военных судов стали могильщиками II рейха, а заодно и своими собственными: перемирие и репарации практически уничтожили военный флот, и германские корабли больше не бороздили моря и океаны. В результате Киль, с его судоверфями и доками, мгновенно пришел в полный упадок. Наше семейное предприятие — мясная лавка — также разорялось, медленно, но верно. Однако мне это было совершенно безразлично. В пятнадцать лет такие вещи мало волнуют. За неимением свинины я изготовлял сосиски из лошадей почившей в бозе имперской кавалерии, мыслями же был далеко от дома. Романтика «Перелетных птиц» note 23 — вот что безраздельно завоевало мое сердце.
   Движение «Перелетные птицы» родилось в знак протеста молодого поколения против старших; мы решительно отделили себя от них. Проигранная война, нищета, безработица, политическая смута — от всего этого мы категорически отреклись. Мы бросили в лицо нашим отцам суровый упрек в том, что они пытаются вынудить нас разделить с ними мрачные последствия Первой мировой войны. Мы разом отринули все подряд — их комплекс вины и искупления, их закованных в корсеты супруг, их душные квартирки с бархатными портьерами в помпончиках, их смрадные заводы, их деньги. Молодежь, одетая в лохмотья, в драные, но украшенные цветами шляпы, с гитарой на плече, сбивалась в маленькие дружные компании и, распевая веселые песни, открывала для себя бескрайние чистые германские леса с их легендами, источниками и нимфами. Ободранные, грязные, романтичные, мы ночевали в стойлах и яслях, питались одной любовью и прозрачной речной водой. Нас объединяло мощное сознание принадлежности к новому поколению. Молодость была нашим масонским орденом. Разумеется, у нас имелись наставники; их звали Карл Фишер, Герман Гофман, Ганс Блюхер, Тукк. Они писали для нас рассказы и песни, печатая их во всяких маленьких журнальчиках. Но мы так хорошо понимали друг друга с полуслова, что не нуждались в какой бы то ни было доктрине. Да и в Киле они никогда не показывались.
   И вот тогда произошло то самое «чудо с нищими». Мы, беспечные бродячие школяры, внезапно очнулись от мечтаний и поняли, что члены «Лиги нищих» note 24, как две капли воды похожие на нас, руководствуются нацистской идеологией; что наши идеалы и образ жизни совсем не обязательно должны держать нас на обочине общества, сильного как своей организованностью, так и инерцией. «Нищие» были ничем не лучше «Перелетных птиц», но, в отличие от нас, их воодушевлял революционный дух, открыто угрожавший нынешнему общественному устройству.
   С мечтами было покончено. Началась уличная борьба. Моя мясная лавка внезапно обрела смысл: я стал политическим руководителем корпорации мясников. Мы расклеивали плакаты и листовки, обливали краской дома политических противников, воспрепятствовали демонстрации антивоенного фильма «На западном фронте без перемен» в Киле. Муниципалитет отвечал на наши действия репрессиями, ударявшими без разбора и по «наци» и по «соци». В один прекрасный день власти запретили ношение формы «Гитлерюгенда». Тогда все молодые мясники из моей группы продефилировали по городу в своей рабочей одежде, и бюргеры чуть в обморок не попадали при виде длинных ножей, заткнутых за пояса грубых белых фартуков с пятнами крови. У «соци» имелась группа флейтистов, которые играли им сигнал сбора. Мы раздобыли себе таких же, и, после целого ряда стычек, этот сигнал стал нацистским.
   Но ничто не могло сравниться с днем 1 октября 1932 года. Балдур фон Ширах назначил на эту дату первый съезд нацистской молодежи в Потсдаме. Партия арендовала тридцать восемь огромных палаток, где могла разместиться в общей сложности тысяча участников. Однако на съезд приехали сто тысяч молодых парней и девушек со всего рейха. Они прибывали целыми поездами, на велосипедах, пешком, в битком набитых грузовиках с развернутыми знаменами. Это был настоящий хаос! Но зато какое грандиозное зрелище, пронизанное духом братства и дружбы! Еды на всех не хватало. Нечеловеческая усталость валила с ног. Но мы жили на нервном подъеме, пьяные от песен, крика, шума, маршей и контрмаршей. О, эта маршировка! Она стала нашим мифом, нашим опиумом! Marschieren, Marschieren, Marschieren! Символ прогресса, символ победы и единения, символ этого съезда, она превращала наши ноги, отвердевшие, как рычаги, сухие и пыльные, в главный политический орган каждого из нас!
   Шестьдесят тысяч парней разместились на Шутценвизе, пятьдесят тысяч девушек — на стадионе. Семь часов подряд отряды маршировали перед трибуной наших вождей. И самыми прекрасными, самыми свирепыми и неукротимыми были мы, молодежь из Киля. Мы закатали рукава рубашек и спустили пониже носки, чтобы похвастаться своими бронзовыми мускулами. Мы уже прошли мимо главной трибуны под пронзительные рулады флейт, как вдруг нас догнал адъютант фюрера.
   — Фюрер послал меня узнать, кто вы!
   — Скажите ему, что мы готовы служить ему и умереть за Кильский гитлерюгенд!
   Какое счастье, какой жертвенный порыв прозвучали в этом ответе!
   Через четыре месяца Адольф Гитлер стал канцлером рейха».