Страница:
И именно сопрягая, соотнося фактическое - каким бы эмпирически разнообразным и неоднородным оно ни было, значительным или незначительным ни казалось - с устойчивым надэмпирическим (умозрительным) "порядком", философы строят свой специфический дискурс, устанавливают и эксплицируют правила интеллигибельности фактического.
И в этом соотнесении о фактическом философа можно сказать, что оно более не является "смешанным", "смесью" (в платоновской терминологии), "недистинктным" (в декартовской); оно уже утрачивает характер просто данного как чего-то случайного, хаотичного, гетерономного. Иными словами, оно перестает казаться смутным, невнятным и синкретичным фактом стихийного потока человеческого опыта - фактом, поиски интеллигибельности которого без такой его философской "обработки" и препарирования просто утопили бы нас в бесконечности обусловливаю
[97]
щих его связей, рассеянных по всему нефиксированному полю наших реальных контактов с миром и с нами самими.
Соотнесенное с умозрительным полем философской рефлексии, это фактическое получает прозрачность, устойчивость, ибо приобретает основание своего существования. Основание - не внешнее для существования этого фактического, но, напротив, стягивающее на этом фактическом как живой событийности, то есть в точке его существования (осуществления), совокупность необходимых и случайных связей, универсального и единичного (конкретного).
(Это, заметим, и определяет, прежде всего другого, специфику того рода знания, которое достигается в философской рефлексии.)
С этим и связано то, что философа прежде всего интересует наличие в мире того, что называется самопричинным, что уже самим своим существованием (возникновением) указывает на присутствие в эмпирическом мире каких-то внеэмпирических, неприродных оснований. Фактическое, наличное, способное, прежде всего, впечатлить, вызвать "удивление" философа, есть, таким образом, то, что, как подчеркивает М.К. Мамардашвили, выпадает из универсума непрерывности каузальных связей. Это то, причин для чего нет на уровне эмпирии, на уровне рефлексии и логики здравомыслия.
Будучи не выводимым, не дедуцируемым из каузальных серий мира, из наличного, оно является фактическим только в качестве уже явленных в мире состояний, поведений, свойств, актов, намерений, творений и проч., то есть только в силу их артикулированности, кристаллизации во внешнем мире, их реальной действенности. Принадлежа к порядку свободы, являя собой некий надэмпирический порядок, оно противоположно тому, что и Декарт, и Марсель считают "беспорядком", - явлениям, состояниям, свойствам, поведениям и актам, о которых можно сказать, что они случайны в силу того, что их причины, как в случае, например, зла, лежат вне их самих, в стихийных, случайных эмпирических сплетениях нашего опыта.
К такому фактическому, способному, прежде всякого другого, вызвать "удивление" философа, можно отнести явления свободы в мире детерминизма, к примеру, акты великодушия, героизма, самопожертвования, чести, бескорыстия; поведения предпочтения добродетели удовольствию, чести пользе; творения искусства и проч. Словом, то, что, являясь самоцелью, указывает собой не только на существование и действенность надэмпирического порядка и на некую изначальную, глубинную связанность с ним специфически человеческого способа быть в мире155, но и на
[98]
особый - чистый - тип человеческой мотивации. "Ценность добродетели в ней самой", - заметил Сенека.
Предлагаемое нами различение двух типов фактического, наличного, а именно фактического как явления свободы, этого "творения ex nihilo" (или того, что возникает в результате деятельности человека, осуществляемой "на собственных основаниях") и фактического как простой, случайной данности (данности "без основания") можно попытаться проиллюстрировать пассажем из сартровского анализа жизни и творчества Бодлера. "Человеческая суть выводится им (Бодлером. - Т.Т.) из творчества, а не из действия. Действие предполагает определенный детерминизм, его результат вписывается в ту или иную причинно-следственную цепочку; действуя, человек покоряется природе, чтобы лучше ею владеть, он подчиняется принципам, обнаруженным им вслепую, и никогда не подвергает сомнению их оправданность. Человек действия - это человек, которого волнуют средства, а не цели. ... Творчество же - это свобода как таковая. Ей ничего не предшествует, она начинается с того, что полагает свои собственные принципы и, прежде всего, собственную цель. Тем самым обнаруживается ее причастность к безосновному сознанию: она, собственно, и есть безосновность - добровольная, осознанная, возведенная в ранг цели"156.
Что же касается особого рода присутствия фактического в опыте философствования, то пока обозначим его так: трансцендирующая наличное деятельность "удивившегося" сознания философа - как и всякий другой акт свободы - всегда остается, так сказать, "приуроченной" именно к этому фактическому как эмоционально-мотивационной структуре своего осуществления.
(Заметим, однако, что эта "приуроченность" философствования к обстоятельствам своего развязывания еще не составляет, я думаю, специфицирующую особенность характера присутствия наличного в опыте философствования, ибо фактичность - принципиальная характеристика вообще человеческого существования, "присутствия". Определяя ее как "эмпиричность факта присутствия, в качестве какого всякий раз существует любое присутствие", Хайдеггер, к примеру, выражает эту идею предельно лаконично: "присутствие экзистирует фактично"157.
Тема фактичности экзистенции, сознания, свободы - важнейшая и в концепции Сартра. Вводя сознание как свободу, негацию, "неантизацию" данности (в-себе, бытия-в-себе), заявляя, что возникновение неантизации "в недрах Бытия" приводит к "тотальному потрясению", которое
[99]
случается с данностью, и это потрясение есть не что иное, как мир, Сартр специально подчеркивает: сознание "не имеет иной реальности, кроме той, что оно есть неантизация бытия. Его единственное определение проистекает из того, что оно есть неантизация индивидуального и сингулярного В-себе, а не бытия вообще". Даже определяясь своим проектом как творением ex nihilo, сознание, по Сартру, не есть "ничто вообще, но сингулярная нехватка: оно конституирует себя в нехватку именно этого бытия"158.
И именно с фактичностью сознания, свободы связывает Сартр их "бытийную недостаточность", эту чрезвычайно важную онтологическую характеристику субъективности, эту, скажем так, несущую конструкцию своей феноменологической онтологии: "Нет бытия для сознания помимо этой неукоснительной обязанности быть раскрывающей интуицией чего-либо"159.)
Выбор философа (и речь в данном случае не идет о сознательном, осознанном, взвешиваемом и отрефлексированном акте, но, скорее, о фактичности впечатления, которое, в силу его значимости и интенсивности, оказывается продуктивным, конститутивным для философской рефлексии; иными словами, о продуктивности энергетики какого-то определенного, конкретного впечатления) зависит, как и в любом другом случае, конечно, от характера и силы "точек чувствительности" самого философствующего субъекта. Используя выражение М.К. Мамардашвили, скажем так: фактическое, о присутствии которого в опыте философствования мы здесь говорим, есть то, чем впечатлилась душа философа и смысл впечатления от чего он затем будет устанавливать, искать, прояснять, эксплицировать и удостоверять специфически философским способом.
Но это присутствие фактического характеризует только ситуацию (обстоятельства, историю и побудительные силы) чьего-то конкретного опыта философствования. И уже одно это, конечно же, вполне может составить самостоятельный предмет исследования, как это, например, случается в психоаналитических, экзистенциально-психоаналитических, биографических поисковых проектах.
Вместе с тем, сам тип философской работы есть нечто, совершенно не зависимое от характера и конкретики этого фактического, нечто, что осуществляется в соответствии с собственной природой, подчиняется собственным правилам и устойчиво воспроизводится в разных типах философского дискурса. Так, к одному типу опыта философской рефлексии (и к одинаковому, в сущности, результату) относительно, например, характера связи между данностью и свободой в человеческом опыте можно придти из самых разных, очень далеких друг от друга и по видимости никак не связанных друг с другом впечатлений, таких, скажем, как индивидуальный и коллективный опыт пере
[100]
живания исторической ситуации и исторической необходимости, социальной дискриминации, социальных и моральных конфликтов и репрессий; индивидуальный психологический опыт обнаружения себя в мире и присутствия Другого в своем универсуме, зависимости от собственного тела, психики, прошлого и проч.; а также размышляя над тем, почему то, чем восхитится или над чем "слезами обольется" кто-то другой, не задевает, не трогает и не интересует тебя и др.
Такие вот разные "материи" впечатления, несмотря на все их различия, могут, тем не менее, иметь своим философским, метафизическим кореллятом-"последствием" одну - общую - концепцию свободы и данности, одинаковую (по своему глубинному смыслу) трактовку отношений между ними. И все это потому, что у философского мыслительного акта есть некие собственные, внутренние и строгие условия и правила его полноценного осуществления, и они выполняются в любых мыслительных и любых "человеческих" "материалах" (точнее, должны выполняться, и тогда-то как раз мы и имеем дело с "голосами мысли", "говорящими из своих разных углов об одном", как выразился В.В. Бибихин). То есть можно сказать, что, когда эти условия и правила мышления выполняются, мы получаем основания, скажем так, "с надеждой подозревать", искать и, при удаче, находить в самых разных философиях ту философию, которая является одной. И о существовании такой одной философии можно прочитать у самых непохожих друг на друга мыслителей - Хайдеггер, Мерло-Понти, М. Мамардашвили и др.
"Удивление" факту наличия в мире детерминизма явлений свободы и вообще философское "удивление", вызывающее тотальную трансформацию мира (хотя реально это, и мы уже оговаривались по данному поводу, - не непосредственная трансформация материальной конституции мира), изменяет, прежде всего, нас самих: наш способ вопрошать, смотреть, видеть, чувствовать и понимать происходящее. (Выражаясь языком Хайдеггера, это "лишь духовно-душевное происшествие внутри нас"). Трансформация мира связана с тем, что, как сказал поэт, "Все, что обычно и привычно, / Ты видишь вдруг как в первый раз". Сущее вдруг теряет свою "самопонятность", говорит Хайдеггер. - "В поэзии поэта и в мышлении мыслителя экономия космоса такова, что в них всякая вещь, дерево, гора, дом, крик птицы напрочь теряют расхожесть и обычность"160.
"Удивление" прерывает стихийную, привычную, естественную включенность индивида в мир и в свои отношения с другими, ибо философское вопрошание "не вписано в обычный порядок повседневного", не находится "в призоре выполнения и удовлетворения господствующих нужд"161. В "удивлении" и посредством него происходит дистанцирование
[101]
философа от мира, изменяющее его установку, смещающее его взгляд на мир, других и на самого себя.
Эти изменения установки, трансформирующие фактическое, наличное и характер его присутствия в человеческом опыте, связаны, прежде всего, с тем, что философские вопросы, как выразился Гадамер, "нацелены на целое"162. То есть, совершая прыжок "из всякого прежнего; подлинного ли, мнимого ли - укрытия своего бытия-вот"163, философствующий субъект прорывает горизонты повседневного, наличного. Он выходит из плоскости вопросов прагматических (вопросов непосредственной предметной наличности, практической эффективности поведения с учетом конкретных целей и эмпирического знания конкретных компонентов ситуации) в плоскость вопрошания о причинах164, об условиях возможности того, что привело его в удивление, заинтересовало, впечатлило его.
Для философа эти условия возможности чего-либо суть условия его интеллигибельности (рациональности). И именно в поисках этой интеллигибельности философ осуществляет радикальную трансформацию фактического, наличного, эмпирического, заключающуюся в "очищении" и трансцендировании эмпирии.
Осуществляемые в опыте рефлексивной реконструкции "очищение" и трансцендирование повернуты, направлены в сторону умопостигаемого мира предельных оснований и сущностей. "Сознание - это прежде всего сознание иного. Но не в том смысле, что мы сознаем, видим другой предмет, а в том смысле, что человек остранен ... от привычного ему, обыденного мира, в котором он находится. В этот момент человек смотрит на него как бы глазами другого мира, и он начинает казаться ему непривычным, не само собой разумеющимся. Как белке, которая соскочила бы с известного колеса и со стороны вдруг посмотрела бы на это колесо. Это и есть сознание как свидетельство. То есть, я подчеркиваю, во-первых, что есть сознание и, во-вторых, что термин "сознание" в принципе означает какую-то связь или соотнесенность человека с иной реальностью поверх или через голову окружающей реальности"165, - замечает М.К. Мамардашвили.
Называя эту особую направленность "удивившегося" сознания и вопрошания философа, радикально трансформирующую его способ ви
[102]
деть, понимать и чувствовать, размышлять и вести речь о чем-либо, "обостренным чувством сознания", М.К. Мамардашвили связывает ее с "какой-то иномирной ностальгией" и говорит, в этой связи, о допущении философом области "всесвязности сознания". Философом "выделяется какая-то точка в мире и вплетенность ее в мировые сцепления"166.
Я думаю, можно сказать, что возникающие при этом повороте взгляда философа (к области "всесвязности сознания", к предельной области оснований и сущностей) трансформации эмпирически данного являются причинами а) специфического радикализма философской речи и, как его следствие, б) ее странности для здравомыслия и вообще для всякого сознания, не проделавшего подобную операцию "смещения" по отношению к миру, к "обстоянию дел" и к себе самому, эмпирическому. И связано это с тем, что, удивившись факту, философ, однако, будет говорить о нем не на уровне фактического, но на уровне трансцендентально-логического. Или, иными словами, на уровне его (факта) возможности, его (факта) значения, его (факта) основания, или сущности.
Выражаясь языком Платона и Декарта, скажем так: философ будет искать знания, связанного "суждениями о причинах"; причем, о причинах, лежащих не в плоскости случайного, эмпирического, предметно данного, но в плоскости оснований как предельных умозрительных условий возможности того, о чем идет речь. (Противопоставляя мнение, даже истинное, знанию и полагая, что даже когда они совпадают по содержанию, они, тем не менее, остаются принципиально отличными, из разных источников получаемыми и по-разному организуемыми, Сократ утверждает: мнения, даже истинные, "пока остаются при нас, вещь очень неплохая и делают немало добра, но только они не хотят долго при нас оставаться, они улетучиваются из души человека и потому не так ценны, пока он их не свяжет суждениями о причинах"167. То есть не превратит в знание как содержание со статусом неслучайного, устойчивого, обоснованного.)
Ту же, собственно, позицию мы встречаем и у Канта. Заявляя о том, как много преимуществ имеет в обыденном человеческом рассудке практическая способность суждения перед теоретической, говоря о его "счастливой простоте", он, вместе с тем, специально отмечает: "Невинность, конечно, прекрасная вещь, но, с другой стороны, очень плохо, что ее трудно сохранить и легко совратить. Поэтому сама мудрость, которая вообще-то больше состоит в образе действий, чем в знании, все же нуждается в науке не для того, чтобы у нее учиться, а для того, чтобы ввести в употребление ее предписание и закрепить его. ... Таким образом, не какая-нибудь потребность в спекуляции (к чему у него совершенно нет охоты,
[103]
пока он довольствуется ролью простого здравого разума), а практические соображения побуждают обыденный человеческий разум выйти из своего круга и сделать шаг в сферу практической философии, чтобы получить здесь сведения и ясные указания относительно источника своего принципа и истинного назначения этого принципа в сопоставлении с максимами, которые опираются на потребности и склонности"168.
Противопоставляя знания рациональные как "знания из принципов" знаниям историческим как "знаниям из данных", говоря о философии как "рациональном знании из одних только понятий"169, Кант не случайно настаивает на необходимости разработки "чистой моральной философии", которая "была бы полностью очищена от всего эмпирического и принадлежащего к антропологии": "... закон, если он должен иметь силу морального закона, т. е. быть основой обязательности, непременно содержит в себе абсолютную необходимость... заповедь не лги действительна не только для людей, как будто другие разумные существа не должны обращать на нее внимание, и ... так дело обстоит со всеми другими нравственными законами в собственном смысле..."170. (Подчеркнуто мною. - Т.Т.)
Именно поэтому основу обязательности морального закона следует искать, по Канту, не в пресловутой природе человека, не в тех эмпирических обстоятельствах в мире, в которые он поставлен: ее нужно искать "a priori исключительно в понятиях чистого разума"171. Нравственный закон "в его чистоте и подлинности" следует искать только в чистой философии, - считает Кант и делает вывод, строгий и безапелляционный: метафизика "должна быть впереди и без нее вообще не может быть никакой моральной философии. Та философия, которая перемешивает чистые принципы с эмпирическими, не заслуживает даже имени философии (ведь философия тем и отличается от обыденного познания разума, что излагает в обособленной науке то, что обыденное познание разума постигает только вперемешку), еще в меньшей степени - названия моральной философии, так как именно этим смешением она вредит даже чистоте самих нравов и поступает против своей собственной цели"172.
Поиск основания (понятия, "принципа разума") - в каком бы материале и в какой бы исследовательской стилистике он ни осуществлялся, каким бы ни был язык его анализа, описания и обоснования - для философов выступает, таким образом, в качестве способа трансцендировать эмпирическую случайность, ненадежность, синкретизм и разнородность фактического опыта человека. Ибо только основание - как "понятие разума",
[104]
"принцип разума", "логический смысл", "значение", "причина", "сущность" и др. - способно обеспечить понимание возможности фактического, его необходимости и, в конечном счете, делает его интеллигибельным; только основание способно удовлетворить сознание философа и фундировать философское знание.
И философский поиск оснований - бесконечная задача и бесконечная работа философствующих, как бесконечно разнообразно артикулированы могут, наверное, быть и сами эти "основания" (эти философские "причины", эти философские "почему?"); и онтологии предметностей, конституируемых всегда уже внутри собственного ментального пространства самих этих фундаментальных "почему?" и в их горизонте; и способы их философского выявления, осмысления и экспликации. Не случайно ведь Кант, заявлявший: разум не может "постичь необходимость ни того, что существует или что происходит, ни того, что должно происходить, если не положено в основу условие, при котором это существует, или происходит, или должно происходить", заметил: "при таком положении, поскольку вопрос об условии ставится постоянно, возможность удовлетворения разума отодвигается все дальше и дальше"173.
Можно сказать, что в античной и классической европейской философии возможность оказывается базированной "абсолютной необходимостью" содержания понятий и принципов разума; можествование - вытекающим из долженствования, из умозрительного конструкта, то есть из того, что, по мнению философа, принадлежит сущности того, о чем он ведет речь.
Однако не только Сократ спрашивал: что есть равенство "само по себе", красота, справедливость и др. "сами по себе"? Над тем, в чем сущность мышления, тела, фигуры, протяжения, длительности, закона, числа, цвета (и проч.) вообще? размышляли Декарт и Гуссерль. "Что значит мыслить?", вопрошает Хайдеггер. Что это значит - воображение, эмоция, сознание, акт, данность и др.?, - именно такова исследовательская стилистика Сартра. Что значит воспринимать, видеть и др.? - задает себе вопрос Мерло-Понти.
То есть и в философии ХХ в. мы продолжаем встречаться с различными вариациями и акцентуациями этой извечной философской интенции и темы, с вариациями поиска основания возможности факта (фактического, сущего, эмпирического).
Само это основание - неэмпирическое, непредметное. Таковым оно было в философии прошлого, таковым оно остается в философии ХХ в. И это позволяет считать, что неэмпиричность и непредметность (умозрительность) оснований которые и являются искомым философской рефлексии - являются принципиальной характеристикой не только общей
[105]
направленности и стилистики философствования как специфической формы духовного опыта человека, но и самой "территории" философской рефлексии, и самой специфичности философского знания, идет ли речь о философии прошлого или настоящего.
И философы настойчиво предупреждают о ненаглядности, непредметности, или предметной необъективируемости, их конструкций (конструкций разума); они говорят о них как только о "точке зрения", о "предположении", дающем возможность увидеть (понять) нечто как необходимое и возможное. Так, настаивая на том, что в умопостигаемый мир человек может проникать только мыслями, но не с помощью созерцания и ощущения, Кант писал: "Понятие умопостигаемого мира есть ... только точка зрения, которую разум вынужден принять вне явлений, для того, чтобы мыслить себя практическим..."174.
Будучи неэмпирической областью, областью предположений ("Что значит "пред-полагать"? Понимать нечто как основание бытия другого сущего"175.), областью философского умо-зрения, то есть не предполагая никакой эмпирической разрешимости, философские основания и для мыслителей ХХ в. суть условия возможности фактического как предельные условия его мыслимости (интеллигибельности).
Именно соотнесение "факта с рациональными основаниями его чистой возможности"176 и сообщает факту его интеллигибельность, считает Гуссерль. Именно в априори, по его мнению, заключена вся присущая факту рациональность. Априорная наука есть наука о принципах, к которым должна возвратиться наука о фактах, чтобы получить принципиальное обоснование; каждый факт следует мыслить всего лишь как "пример некой чистой возможности".
"Самым изначальным", самым глубоким вопросом называет Хайдеггер вопрос "Почему вообще есть сущее, а не, наоборот, ничто?": "Как самый далекометящий, такого рода вопрос является и глубочайшим: Почему вообще есть сущее? ... Почему, то есть: каково основание? Из какого основания исходит сущее? На каком основании стоит сущее? К какому основанию идет сущее? Вопрос обращен не к тому или этому среди сущего, - чем оно, там или здесь, является и как с ним обстоит дело, за счет чего изменяется, для чего оно нужно и тому подобное. Вопрошание ищет основания для сущего, поскольку оно существует. ... Как всегда, вопрос ищет решения в основании для того, чтобы сущее существовало как то, что оно есть. Такой вопрос "почему?" не ищет для сущего причин того же рода и уровня, что и оно само. Этот вопрос "почему?" не движется в некоей плоскости и поверхности, но влечется в область, лежащую "в
[106]
основе", то есть до конца, до предела; устремляясь в глубь, он отвращается от всякой поверхности и мели; будучи самым далекометящим среди глубоких вопросов, он - глубочайший"177.
Здесь уместно сделать одну оговорку, связывающую это только что сказанное с тем, что ранее я говорила о фактическом, способном побудить философа к философствованию. Не является противоречием сказанному и поэтому не должен нас озадачивать тот факт, что "удивить", заинтересовать, впечатлить философа может не только такое автономное поведение человека, как великодушие, героизм, самопожертвование и другие яркие и так называемые позитивные проявления свободы. Возьмем, к примеру, Сартра, который - в отличие от классической философии (где темы, которые привлекут пристальное внимание Сартра, были скорее маргинальными), от Хайдеггера, не интересовавшегося "тем или иным среди сущего", - будет задавать себе вопрос об условиях возможности любого конкретного, в том числе и самого мельчайшего, невзрачного, неприглядного из фактов человеческого опыта, таких, как то или иное конкретное гастрономическое предпочтение человека, его малодушие, трусость, предательство, конформизм, воровство и проч. Сартра, обуреваемого, по его собственному выражению, "страстью понимать людей", "конкретное", интересует: при каких условиях возможно, чтобы такая-то конкретная личность совершила такой-то конкретный акт? испытывала такие-то конкретные чувства и состояния? имела такие-то конкретные привычки, пристрастия, предпочтения?
И в этом соотнесении о фактическом философа можно сказать, что оно более не является "смешанным", "смесью" (в платоновской терминологии), "недистинктным" (в декартовской); оно уже утрачивает характер просто данного как чего-то случайного, хаотичного, гетерономного. Иными словами, оно перестает казаться смутным, невнятным и синкретичным фактом стихийного потока человеческого опыта - фактом, поиски интеллигибельности которого без такой его философской "обработки" и препарирования просто утопили бы нас в бесконечности обусловливаю
[97]
щих его связей, рассеянных по всему нефиксированному полю наших реальных контактов с миром и с нами самими.
Соотнесенное с умозрительным полем философской рефлексии, это фактическое получает прозрачность, устойчивость, ибо приобретает основание своего существования. Основание - не внешнее для существования этого фактического, но, напротив, стягивающее на этом фактическом как живой событийности, то есть в точке его существования (осуществления), совокупность необходимых и случайных связей, универсального и единичного (конкретного).
(Это, заметим, и определяет, прежде всего другого, специфику того рода знания, которое достигается в философской рефлексии.)
С этим и связано то, что философа прежде всего интересует наличие в мире того, что называется самопричинным, что уже самим своим существованием (возникновением) указывает на присутствие в эмпирическом мире каких-то внеэмпирических, неприродных оснований. Фактическое, наличное, способное, прежде всего, впечатлить, вызвать "удивление" философа, есть, таким образом, то, что, как подчеркивает М.К. Мамардашвили, выпадает из универсума непрерывности каузальных связей. Это то, причин для чего нет на уровне эмпирии, на уровне рефлексии и логики здравомыслия.
Будучи не выводимым, не дедуцируемым из каузальных серий мира, из наличного, оно является фактическим только в качестве уже явленных в мире состояний, поведений, свойств, актов, намерений, творений и проч., то есть только в силу их артикулированности, кристаллизации во внешнем мире, их реальной действенности. Принадлежа к порядку свободы, являя собой некий надэмпирический порядок, оно противоположно тому, что и Декарт, и Марсель считают "беспорядком", - явлениям, состояниям, свойствам, поведениям и актам, о которых можно сказать, что они случайны в силу того, что их причины, как в случае, например, зла, лежат вне их самих, в стихийных, случайных эмпирических сплетениях нашего опыта.
К такому фактическому, способному, прежде всякого другого, вызвать "удивление" философа, можно отнести явления свободы в мире детерминизма, к примеру, акты великодушия, героизма, самопожертвования, чести, бескорыстия; поведения предпочтения добродетели удовольствию, чести пользе; творения искусства и проч. Словом, то, что, являясь самоцелью, указывает собой не только на существование и действенность надэмпирического порядка и на некую изначальную, глубинную связанность с ним специфически человеческого способа быть в мире155, но и на
[98]
особый - чистый - тип человеческой мотивации. "Ценность добродетели в ней самой", - заметил Сенека.
Предлагаемое нами различение двух типов фактического, наличного, а именно фактического как явления свободы, этого "творения ex nihilo" (или того, что возникает в результате деятельности человека, осуществляемой "на собственных основаниях") и фактического как простой, случайной данности (данности "без основания") можно попытаться проиллюстрировать пассажем из сартровского анализа жизни и творчества Бодлера. "Человеческая суть выводится им (Бодлером. - Т.Т.) из творчества, а не из действия. Действие предполагает определенный детерминизм, его результат вписывается в ту или иную причинно-следственную цепочку; действуя, человек покоряется природе, чтобы лучше ею владеть, он подчиняется принципам, обнаруженным им вслепую, и никогда не подвергает сомнению их оправданность. Человек действия - это человек, которого волнуют средства, а не цели. ... Творчество же - это свобода как таковая. Ей ничего не предшествует, она начинается с того, что полагает свои собственные принципы и, прежде всего, собственную цель. Тем самым обнаруживается ее причастность к безосновному сознанию: она, собственно, и есть безосновность - добровольная, осознанная, возведенная в ранг цели"156.
Что же касается особого рода присутствия фактического в опыте философствования, то пока обозначим его так: трансцендирующая наличное деятельность "удивившегося" сознания философа - как и всякий другой акт свободы - всегда остается, так сказать, "приуроченной" именно к этому фактическому как эмоционально-мотивационной структуре своего осуществления.
(Заметим, однако, что эта "приуроченность" философствования к обстоятельствам своего развязывания еще не составляет, я думаю, специфицирующую особенность характера присутствия наличного в опыте философствования, ибо фактичность - принципиальная характеристика вообще человеческого существования, "присутствия". Определяя ее как "эмпиричность факта присутствия, в качестве какого всякий раз существует любое присутствие", Хайдеггер, к примеру, выражает эту идею предельно лаконично: "присутствие экзистирует фактично"157.
Тема фактичности экзистенции, сознания, свободы - важнейшая и в концепции Сартра. Вводя сознание как свободу, негацию, "неантизацию" данности (в-себе, бытия-в-себе), заявляя, что возникновение неантизации "в недрах Бытия" приводит к "тотальному потрясению", которое
[99]
случается с данностью, и это потрясение есть не что иное, как мир, Сартр специально подчеркивает: сознание "не имеет иной реальности, кроме той, что оно есть неантизация бытия. Его единственное определение проистекает из того, что оно есть неантизация индивидуального и сингулярного В-себе, а не бытия вообще". Даже определяясь своим проектом как творением ex nihilo, сознание, по Сартру, не есть "ничто вообще, но сингулярная нехватка: оно конституирует себя в нехватку именно этого бытия"158.
И именно с фактичностью сознания, свободы связывает Сартр их "бытийную недостаточность", эту чрезвычайно важную онтологическую характеристику субъективности, эту, скажем так, несущую конструкцию своей феноменологической онтологии: "Нет бытия для сознания помимо этой неукоснительной обязанности быть раскрывающей интуицией чего-либо"159.)
Выбор философа (и речь в данном случае не идет о сознательном, осознанном, взвешиваемом и отрефлексированном акте, но, скорее, о фактичности впечатления, которое, в силу его значимости и интенсивности, оказывается продуктивным, конститутивным для философской рефлексии; иными словами, о продуктивности энергетики какого-то определенного, конкретного впечатления) зависит, как и в любом другом случае, конечно, от характера и силы "точек чувствительности" самого философствующего субъекта. Используя выражение М.К. Мамардашвили, скажем так: фактическое, о присутствии которого в опыте философствования мы здесь говорим, есть то, чем впечатлилась душа философа и смысл впечатления от чего он затем будет устанавливать, искать, прояснять, эксплицировать и удостоверять специфически философским способом.
Но это присутствие фактического характеризует только ситуацию (обстоятельства, историю и побудительные силы) чьего-то конкретного опыта философствования. И уже одно это, конечно же, вполне может составить самостоятельный предмет исследования, как это, например, случается в психоаналитических, экзистенциально-психоаналитических, биографических поисковых проектах.
Вместе с тем, сам тип философской работы есть нечто, совершенно не зависимое от характера и конкретики этого фактического, нечто, что осуществляется в соответствии с собственной природой, подчиняется собственным правилам и устойчиво воспроизводится в разных типах философского дискурса. Так, к одному типу опыта философской рефлексии (и к одинаковому, в сущности, результату) относительно, например, характера связи между данностью и свободой в человеческом опыте можно придти из самых разных, очень далеких друг от друга и по видимости никак не связанных друг с другом впечатлений, таких, скажем, как индивидуальный и коллективный опыт пере
[100]
живания исторической ситуации и исторической необходимости, социальной дискриминации, социальных и моральных конфликтов и репрессий; индивидуальный психологический опыт обнаружения себя в мире и присутствия Другого в своем универсуме, зависимости от собственного тела, психики, прошлого и проч.; а также размышляя над тем, почему то, чем восхитится или над чем "слезами обольется" кто-то другой, не задевает, не трогает и не интересует тебя и др.
Такие вот разные "материи" впечатления, несмотря на все их различия, могут, тем не менее, иметь своим философским, метафизическим кореллятом-"последствием" одну - общую - концепцию свободы и данности, одинаковую (по своему глубинному смыслу) трактовку отношений между ними. И все это потому, что у философского мыслительного акта есть некие собственные, внутренние и строгие условия и правила его полноценного осуществления, и они выполняются в любых мыслительных и любых "человеческих" "материалах" (точнее, должны выполняться, и тогда-то как раз мы и имеем дело с "голосами мысли", "говорящими из своих разных углов об одном", как выразился В.В. Бибихин). То есть можно сказать, что, когда эти условия и правила мышления выполняются, мы получаем основания, скажем так, "с надеждой подозревать", искать и, при удаче, находить в самых разных философиях ту философию, которая является одной. И о существовании такой одной философии можно прочитать у самых непохожих друг на друга мыслителей - Хайдеггер, Мерло-Понти, М. Мамардашвили и др.
"Удивление" факту наличия в мире детерминизма явлений свободы и вообще философское "удивление", вызывающее тотальную трансформацию мира (хотя реально это, и мы уже оговаривались по данному поводу, - не непосредственная трансформация материальной конституции мира), изменяет, прежде всего, нас самих: наш способ вопрошать, смотреть, видеть, чувствовать и понимать происходящее. (Выражаясь языком Хайдеггера, это "лишь духовно-душевное происшествие внутри нас"). Трансформация мира связана с тем, что, как сказал поэт, "Все, что обычно и привычно, / Ты видишь вдруг как в первый раз". Сущее вдруг теряет свою "самопонятность", говорит Хайдеггер. - "В поэзии поэта и в мышлении мыслителя экономия космоса такова, что в них всякая вещь, дерево, гора, дом, крик птицы напрочь теряют расхожесть и обычность"160.
"Удивление" прерывает стихийную, привычную, естественную включенность индивида в мир и в свои отношения с другими, ибо философское вопрошание "не вписано в обычный порядок повседневного", не находится "в призоре выполнения и удовлетворения господствующих нужд"161. В "удивлении" и посредством него происходит дистанцирование
[101]
философа от мира, изменяющее его установку, смещающее его взгляд на мир, других и на самого себя.
Эти изменения установки, трансформирующие фактическое, наличное и характер его присутствия в человеческом опыте, связаны, прежде всего, с тем, что философские вопросы, как выразился Гадамер, "нацелены на целое"162. То есть, совершая прыжок "из всякого прежнего; подлинного ли, мнимого ли - укрытия своего бытия-вот"163, философствующий субъект прорывает горизонты повседневного, наличного. Он выходит из плоскости вопросов прагматических (вопросов непосредственной предметной наличности, практической эффективности поведения с учетом конкретных целей и эмпирического знания конкретных компонентов ситуации) в плоскость вопрошания о причинах164, об условиях возможности того, что привело его в удивление, заинтересовало, впечатлило его.
Для философа эти условия возможности чего-либо суть условия его интеллигибельности (рациональности). И именно в поисках этой интеллигибельности философ осуществляет радикальную трансформацию фактического, наличного, эмпирического, заключающуюся в "очищении" и трансцендировании эмпирии.
Осуществляемые в опыте рефлексивной реконструкции "очищение" и трансцендирование повернуты, направлены в сторону умопостигаемого мира предельных оснований и сущностей. "Сознание - это прежде всего сознание иного. Но не в том смысле, что мы сознаем, видим другой предмет, а в том смысле, что человек остранен ... от привычного ему, обыденного мира, в котором он находится. В этот момент человек смотрит на него как бы глазами другого мира, и он начинает казаться ему непривычным, не само собой разумеющимся. Как белке, которая соскочила бы с известного колеса и со стороны вдруг посмотрела бы на это колесо. Это и есть сознание как свидетельство. То есть, я подчеркиваю, во-первых, что есть сознание и, во-вторых, что термин "сознание" в принципе означает какую-то связь или соотнесенность человека с иной реальностью поверх или через голову окружающей реальности"165, - замечает М.К. Мамардашвили.
Называя эту особую направленность "удивившегося" сознания и вопрошания философа, радикально трансформирующую его способ ви
[102]
деть, понимать и чувствовать, размышлять и вести речь о чем-либо, "обостренным чувством сознания", М.К. Мамардашвили связывает ее с "какой-то иномирной ностальгией" и говорит, в этой связи, о допущении философом области "всесвязности сознания". Философом "выделяется какая-то точка в мире и вплетенность ее в мировые сцепления"166.
Я думаю, можно сказать, что возникающие при этом повороте взгляда философа (к области "всесвязности сознания", к предельной области оснований и сущностей) трансформации эмпирически данного являются причинами а) специфического радикализма философской речи и, как его следствие, б) ее странности для здравомыслия и вообще для всякого сознания, не проделавшего подобную операцию "смещения" по отношению к миру, к "обстоянию дел" и к себе самому, эмпирическому. И связано это с тем, что, удивившись факту, философ, однако, будет говорить о нем не на уровне фактического, но на уровне трансцендентально-логического. Или, иными словами, на уровне его (факта) возможности, его (факта) значения, его (факта) основания, или сущности.
Выражаясь языком Платона и Декарта, скажем так: философ будет искать знания, связанного "суждениями о причинах"; причем, о причинах, лежащих не в плоскости случайного, эмпирического, предметно данного, но в плоскости оснований как предельных умозрительных условий возможности того, о чем идет речь. (Противопоставляя мнение, даже истинное, знанию и полагая, что даже когда они совпадают по содержанию, они, тем не менее, остаются принципиально отличными, из разных источников получаемыми и по-разному организуемыми, Сократ утверждает: мнения, даже истинные, "пока остаются при нас, вещь очень неплохая и делают немало добра, но только они не хотят долго при нас оставаться, они улетучиваются из души человека и потому не так ценны, пока он их не свяжет суждениями о причинах"167. То есть не превратит в знание как содержание со статусом неслучайного, устойчивого, обоснованного.)
Ту же, собственно, позицию мы встречаем и у Канта. Заявляя о том, как много преимуществ имеет в обыденном человеческом рассудке практическая способность суждения перед теоретической, говоря о его "счастливой простоте", он, вместе с тем, специально отмечает: "Невинность, конечно, прекрасная вещь, но, с другой стороны, очень плохо, что ее трудно сохранить и легко совратить. Поэтому сама мудрость, которая вообще-то больше состоит в образе действий, чем в знании, все же нуждается в науке не для того, чтобы у нее учиться, а для того, чтобы ввести в употребление ее предписание и закрепить его. ... Таким образом, не какая-нибудь потребность в спекуляции (к чему у него совершенно нет охоты,
[103]
пока он довольствуется ролью простого здравого разума), а практические соображения побуждают обыденный человеческий разум выйти из своего круга и сделать шаг в сферу практической философии, чтобы получить здесь сведения и ясные указания относительно источника своего принципа и истинного назначения этого принципа в сопоставлении с максимами, которые опираются на потребности и склонности"168.
Противопоставляя знания рациональные как "знания из принципов" знаниям историческим как "знаниям из данных", говоря о философии как "рациональном знании из одних только понятий"169, Кант не случайно настаивает на необходимости разработки "чистой моральной философии", которая "была бы полностью очищена от всего эмпирического и принадлежащего к антропологии": "... закон, если он должен иметь силу морального закона, т. е. быть основой обязательности, непременно содержит в себе абсолютную необходимость... заповедь не лги действительна не только для людей, как будто другие разумные существа не должны обращать на нее внимание, и ... так дело обстоит со всеми другими нравственными законами в собственном смысле..."170. (Подчеркнуто мною. - Т.Т.)
Именно поэтому основу обязательности морального закона следует искать, по Канту, не в пресловутой природе человека, не в тех эмпирических обстоятельствах в мире, в которые он поставлен: ее нужно искать "a priori исключительно в понятиях чистого разума"171. Нравственный закон "в его чистоте и подлинности" следует искать только в чистой философии, - считает Кант и делает вывод, строгий и безапелляционный: метафизика "должна быть впереди и без нее вообще не может быть никакой моральной философии. Та философия, которая перемешивает чистые принципы с эмпирическими, не заслуживает даже имени философии (ведь философия тем и отличается от обыденного познания разума, что излагает в обособленной науке то, что обыденное познание разума постигает только вперемешку), еще в меньшей степени - названия моральной философии, так как именно этим смешением она вредит даже чистоте самих нравов и поступает против своей собственной цели"172.
Поиск основания (понятия, "принципа разума") - в каком бы материале и в какой бы исследовательской стилистике он ни осуществлялся, каким бы ни был язык его анализа, описания и обоснования - для философов выступает, таким образом, в качестве способа трансцендировать эмпирическую случайность, ненадежность, синкретизм и разнородность фактического опыта человека. Ибо только основание - как "понятие разума",
[104]
"принцип разума", "логический смысл", "значение", "причина", "сущность" и др. - способно обеспечить понимание возможности фактического, его необходимости и, в конечном счете, делает его интеллигибельным; только основание способно удовлетворить сознание философа и фундировать философское знание.
И философский поиск оснований - бесконечная задача и бесконечная работа философствующих, как бесконечно разнообразно артикулированы могут, наверное, быть и сами эти "основания" (эти философские "причины", эти философские "почему?"); и онтологии предметностей, конституируемых всегда уже внутри собственного ментального пространства самих этих фундаментальных "почему?" и в их горизонте; и способы их философского выявления, осмысления и экспликации. Не случайно ведь Кант, заявлявший: разум не может "постичь необходимость ни того, что существует или что происходит, ни того, что должно происходить, если не положено в основу условие, при котором это существует, или происходит, или должно происходить", заметил: "при таком положении, поскольку вопрос об условии ставится постоянно, возможность удовлетворения разума отодвигается все дальше и дальше"173.
Можно сказать, что в античной и классической европейской философии возможность оказывается базированной "абсолютной необходимостью" содержания понятий и принципов разума; можествование - вытекающим из долженствования, из умозрительного конструкта, то есть из того, что, по мнению философа, принадлежит сущности того, о чем он ведет речь.
Однако не только Сократ спрашивал: что есть равенство "само по себе", красота, справедливость и др. "сами по себе"? Над тем, в чем сущность мышления, тела, фигуры, протяжения, длительности, закона, числа, цвета (и проч.) вообще? размышляли Декарт и Гуссерль. "Что значит мыслить?", вопрошает Хайдеггер. Что это значит - воображение, эмоция, сознание, акт, данность и др.?, - именно такова исследовательская стилистика Сартра. Что значит воспринимать, видеть и др.? - задает себе вопрос Мерло-Понти.
То есть и в философии ХХ в. мы продолжаем встречаться с различными вариациями и акцентуациями этой извечной философской интенции и темы, с вариациями поиска основания возможности факта (фактического, сущего, эмпирического).
Само это основание - неэмпирическое, непредметное. Таковым оно было в философии прошлого, таковым оно остается в философии ХХ в. И это позволяет считать, что неэмпиричность и непредметность (умозрительность) оснований которые и являются искомым философской рефлексии - являются принципиальной характеристикой не только общей
[105]
направленности и стилистики философствования как специфической формы духовного опыта человека, но и самой "территории" философской рефлексии, и самой специфичности философского знания, идет ли речь о философии прошлого или настоящего.
И философы настойчиво предупреждают о ненаглядности, непредметности, или предметной необъективируемости, их конструкций (конструкций разума); они говорят о них как только о "точке зрения", о "предположении", дающем возможность увидеть (понять) нечто как необходимое и возможное. Так, настаивая на том, что в умопостигаемый мир человек может проникать только мыслями, но не с помощью созерцания и ощущения, Кант писал: "Понятие умопостигаемого мира есть ... только точка зрения, которую разум вынужден принять вне явлений, для того, чтобы мыслить себя практическим..."174.
Будучи неэмпирической областью, областью предположений ("Что значит "пред-полагать"? Понимать нечто как основание бытия другого сущего"175.), областью философского умо-зрения, то есть не предполагая никакой эмпирической разрешимости, философские основания и для мыслителей ХХ в. суть условия возможности фактического как предельные условия его мыслимости (интеллигибельности).
Именно соотнесение "факта с рациональными основаниями его чистой возможности"176 и сообщает факту его интеллигибельность, считает Гуссерль. Именно в априори, по его мнению, заключена вся присущая факту рациональность. Априорная наука есть наука о принципах, к которым должна возвратиться наука о фактах, чтобы получить принципиальное обоснование; каждый факт следует мыслить всего лишь как "пример некой чистой возможности".
"Самым изначальным", самым глубоким вопросом называет Хайдеггер вопрос "Почему вообще есть сущее, а не, наоборот, ничто?": "Как самый далекометящий, такого рода вопрос является и глубочайшим: Почему вообще есть сущее? ... Почему, то есть: каково основание? Из какого основания исходит сущее? На каком основании стоит сущее? К какому основанию идет сущее? Вопрос обращен не к тому или этому среди сущего, - чем оно, там или здесь, является и как с ним обстоит дело, за счет чего изменяется, для чего оно нужно и тому подобное. Вопрошание ищет основания для сущего, поскольку оно существует. ... Как всегда, вопрос ищет решения в основании для того, чтобы сущее существовало как то, что оно есть. Такой вопрос "почему?" не ищет для сущего причин того же рода и уровня, что и оно само. Этот вопрос "почему?" не движется в некоей плоскости и поверхности, но влечется в область, лежащую "в
[106]
основе", то есть до конца, до предела; устремляясь в глубь, он отвращается от всякой поверхности и мели; будучи самым далекометящим среди глубоких вопросов, он - глубочайший"177.
Здесь уместно сделать одну оговорку, связывающую это только что сказанное с тем, что ранее я говорила о фактическом, способном побудить философа к философствованию. Не является противоречием сказанному и поэтому не должен нас озадачивать тот факт, что "удивить", заинтересовать, впечатлить философа может не только такое автономное поведение человека, как великодушие, героизм, самопожертвование и другие яркие и так называемые позитивные проявления свободы. Возьмем, к примеру, Сартра, который - в отличие от классической философии (где темы, которые привлекут пристальное внимание Сартра, были скорее маргинальными), от Хайдеггера, не интересовавшегося "тем или иным среди сущего", - будет задавать себе вопрос об условиях возможности любого конкретного, в том числе и самого мельчайшего, невзрачного, неприглядного из фактов человеческого опыта, таких, как то или иное конкретное гастрономическое предпочтение человека, его малодушие, трусость, предательство, конформизм, воровство и проч. Сартра, обуреваемого, по его собственному выражению, "страстью понимать людей", "конкретное", интересует: при каких условиях возможно, чтобы такая-то конкретная личность совершила такой-то конкретный акт? испытывала такие-то конкретные чувства и состояния? имела такие-то конкретные привычки, пристрастия, предпочтения?