Страница:
Этот контекст вопрошания означает, что и современная познавательная ситуация в философии, ситуация отказа от метафизики присутствия, абсолютизации анализа режима работы мысли по правилам "безлюдности" социального, культурного и иных "ландшафтов" безусловно предполагает постановку и требует возобновления и артикуляции в новой проблемной сфере традиционных философских, метафизических, к примеру, кантовских, вопросов: что я могу знать? Что я должен делать? На что я могу надеяться? И, в конечном счете, что есть человек?
А эти вопросы ставят нас, в свою очередь, перед вопросом: что есть философия?
Говоря о том, что оставленную потомству в завещание систему метафизики, созданную сообразно критике чистого разума, не следует считать малозначительным подарком, "пусть только обращают внимание на культуру разума", и отмечая, что какая-нибудь метафизика всегда была и будет существовать в мире, Кант утверждал: "Вместе с ней должна существовать и диалектика чистого разума, ибо она соответствует природе метафизики. Поэтому первая и важнейшая задача философии - раз и навсегда устранить всякое вредное влияние ее, уничтожив источник заблуждений"207.
И хотя философии с момента ее возникновения постоянно приходится бороться не с "источником", а с источниками заблуждений, и уничтожать их ей доводится не "раз и навсегда", но всегда и всякий раз начиная как бы с самого начала во всяком новом проблемном контексте, нельзя не признать, что работа "спекулятивного", в кантовском смысле слова, философа - этого, по мнению Канта, "единственного хранителя полезной для общества науки", а именно критики разума, проясняющей его права на его принципы, удостоверяющей сам способ, каким он пришел к ним, - была и остается постоянным условием самосознания, самогигиены и преобразования не только философского, но всякого человеческого опыта, как бы ни менялась его общая атмосфера, его стиль, масштаб его притязаний и
[128]
претензий, его проблемный контекст, материалы и правила. Эта работа условие того, чтобы, как писал Кант, словно предвидя нашу сегодняшнюю ситуацию, не превратить труд в игру, достоверность - в мнение, а философию - в филодоксию208.
Ибо метафизические, в том числе и кантовские, вопросы суть те вопросы, о которых можно, на мой взгляд, сказать, что они одновременно и требуют максимального участия, присутствия индивида в предметах и отношениях его опыта, и "размыкают" это присутствие, открывая его объективности209.
Более того, эти - конститутивные для аутентичного, собственно человеческого способа быть в мире - вопросы всегда будут сохранять свою безусловную и жизненную, и собственно теоретическую значимость. И в этом смысле можно сказать, что "Метафизикой Присутствия" является вся история философии, с момента ее возникновения. "Ирония" Сократа, "идолы" Бэкона, "сомнение" Декарта, трансцендентальное единство апперцепции Канта, "редукция" Гуссерля, "захваченность" Хайдеггера210, cogito, проект и "авторство" Сартра и др. - за этим разным языком стоят выполняемые в разных перспективах и ракурсах философские поиски средств, техник и способов уменьшить в нас, выражаясь современным языком, зоны действия "Оно", расширить зоны нашего присутствия в опыте и границы нашего понимания своего присутствия.
Именно эти цели преследует сократовское, бэконовское, картезианское, гуссерлевское, сартровское требование "очевидности", "наличной очевидности", "собственноличного присутствия", "чистой рефлексии" и др. "Для опыта требуется всего-навсего, чтобы мы что-то восприняли сами"211, утверждал Гегель.
Поэтому, критикуя эмпиризм ("Основная ошибка научного эмпиризма состоит всегда в том, что он, пользуясь метафизическими категориями материя, сила, одно, многое, всеобщность, бесконечность и т. д. - и руководствуясь такими категориями, пользуясь формами умозаключения и исходя из них как из предпосылок, не знает при этом, что он сам со
[129]
держит в себе метафизику, сам занимается ею; он, таким образом, пользуется этими категориями и их сочетаниями совершенно некритично и бессознательно"212 (Курсив мой. - Т.Т.), Гегель вместе с тем настаивает на важности заключенного в нем "принципа свободы, согласно которому человек должен сам видеть, должен сам присутствовать в том, что он признает достоверным в своем знании"213.
"Самоличное" присутствие человека в своем опыте - извечная тяга, условие, цель и ориентир философской рефлексии в любых ее формах. (И даже если она ищет и устанавливает только "отсутствие" и "следы...", она de facto изначально, хотя и не всегда явно, нуждается в идее "присутствия", хотя бы как "разоблачаемого" и опровергаемого ею. В любом случае, ее открытия того, где "нас нет", способны помочь поиску способов и средств осознания и понимания этого "отсутствия", путей и возможностей его преодоления, превращения в "присутствие". Иными словами, они способствуют расширению зоны последнего, развитию наших реальных способностей самосознания и самоистолкования.)
"Самоличное" присутствие в своем опыте - условие живой жизни (мысли). Живая жизнь есть такая жизнь, в которой наше настоящее и наше возможное являются не просто нашим собственным настоящим и нашим собственным возможным, но и содержащими в себе живую истину (нас самих, нашей ситуации, нашего мира, наших Других).
Именно такого рода возможное для человека и в человеке ищут философы, говоря о постоянной необходимости нашего рождения в качестве мыслящих (аутентично, вживую, как присутствующих в собственном опыте и понимающих это свое присутствие), обвиняя наше привычное, повседневное существование в неподлинности, автоматизме, сомнамбулизме и др.
Такое возможное искал Сократ, подталкивавший своей иронией собеседников к "припоминанию" того, что их душа узнала прежде воплощения, во встречах с Богом; Декарт, желавший иметь дело с человеком, родившимся вторично, в качестве мыслящего, то есть уже "не от родителей"214; Ницше, питавший надежду на способность человека к усилию решающего самопреодоления и работе рождения в себе "сверхчеловека"; Сартр, объявивший глубинной хотя и нереализуемой, но вместе с тем конститутивной для человеческого существования - онтологической структурой "человеческой реальности" страсть "быть Богом" и многие другие.
[130]
То есть человек, о котором говорит философ, всегда еще должен родиться в нас, он должен в нас рождаться постоянно.
Не чем иным, как требованием полного, абсолютного присутствия человека в собственном опыте является, на мой взгляд, ницшевский "танец" - огонь человеческой жизни - "над всеми вещами". Ницше стремится редуцировать присутствие в нашей жизни "духа тяжести" - "чужих тяжелых слов и ценностей", которые человек "навьючивает на себя".
Я выделила курсивом "чужих", чтобы подчеркнуть: "тяжелым", "чужим" является для Ницше то, что не является, не стало своим, что - поскольку оно стоит между индивидом и полнотой смысла, полнотой Бытия - мешает состоянию ликующей слитности, нераздельности со своим опытом. Состоянию, о котором можно сказать так, как о нем говорит сам Ницше: "Я в танце несусь за тобою (Жизнью. - Т.Т.), я с ритмом твоим неизбывно один"; "Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне"215. (Курсив мой. - Т.Т.)
"Видеть себя под собой" - это и есть, на мой взгляд, идеал полного присутствия себя в собственном опыте, идеал "абсолютной жизни", "живой жизни", органичного единства человека и его опыта, аутентичности. И слова Ницше "Теперь Бог танцует во мне" заставляют нас вспомнить уже приводившиеся нами ранее слова Платона о том, что душе философа предначертано вечно стремиться "к божественному и человеческому в их целокупности".
Таким образом, можно говорить о двойственном - ноэмо-ноэтическом, если воспользоваться терминологией Гуссерля, - характере присутствия: ранее мы вели речь о присутствии как о полном осуществлении некоего смысла (сущности) того, в чем мы можем присутствовать; вторая же сторона присутствия, близкая к гуссерлевскому понятию переживания, - то, что в присутствуемом мы присутствуем сами.
В этом контексте (то есть уже как бы с "обратной" стороны поиска оснований фактического, или с той стороны, в которой наше собственное присутствие в нашем опыте оказывается онтологически, экзистенциально предполагаемым, требуемым самим этим основанием, принадлежащим к сфере "Бытия"), то, что ищут философы (в том числе и Ницше), можно было бы, я думаю, назвать и поиском возможностей, условий События (события реализации "чистого смысла", полноты смысла, "сущности", истины в нашем реальном существовании).
Поэтому-то это Событие, эта "невозможная возможность" для человека не может быть вынесена вовне человека, вовне субъективности, сознания, она не может быть оторвана, отрезана от того, с кем событие происходит216. (Или не происходит: "Неслучившееся Событие" - не contra
[131]
dictio in adjecto. Мы живем в горизонте ожидаемых - выполняемых и невыполняемых - смыслов; фрустрации экспектаций тому свидетельство. Если "пустой интенциональный акт" Гуссерля - это только "подразумеваемое" при отсутствии его связи с созерцанием, то по аналогии можно, я думаю, сказать, что "неслучившееся Событие" - это тоже неисполненность подразумеваемого, как полноты ожидаемого смысла, в реальности.)
Точнее, следовало бы сказать, что эту связь можно разрывать только осознавая и признавая частичность исследовательской перспективы объективного и объективирующего исследования события, понимая его границы, его условность и уж, конечно, не строя на результатах своего анализа глобальных концепций "смерти": человека, cogito, философии и метафизики. Философ может разрывать (и разрывает) эту связь, но рвет он всегда, как говорится, "по живому", и рвет для каких-то определенных, конкретных целей познания и понимания события, например, для того, чтобы исследовать собственные, внутренние структуры, собственные внутренние (потенциальные) возможности осуществления и развертывания события безотносительно к субъекту, который может соответствовать или не соответствовать его масштабу, может "вытянуть" его на себе или "дать промашку", упустив шанс и проч.217
Иными словами, на вопрос "Зачем рвет?" можно сказать: затем, чтобы понять и показать те возможности / невозможности реализации События в реальной жизни, воплощения События как полноты Бытия, которые объективны, т.е. лежат вовне самого его агента.
Однако поскольку в мире человека для философа все является "паразитарным" (термин Сартра), зависит от характера и способа нашего присутствия в своем опыте, от "размаха нашей экзистенции" (и никто не может знать, "что может сделать свобода", как выразился Мерло-Понти), онтология гуманитарных наук (а любая наука предполагает определенную онтологию) без человека, его свободы, творчества и ответственности перестает быть, строго говоря, собственно философской гуманитарной онтологией. Она остается научной онтологией мертвого (объективаций) "человеческого", беря его вне его живой событийности и не в качестве специфиче
[132]
ски человеческого как осуществляющего в усилии человека существовать "на собственных основаниях", присутствуя в том, что происходит с ним, и понимая это свое присутствие. Такое существование есть "высшее честолюбие" не только художника (О. Мандельштам), не только философа, но и всякого мыслящего индивида.
(В каком-то из фильмов герой, крайне угнетенный своей несостоявшейся Любовью, на сочувственный вопрос о том, что с ним случилось, очень точно, на мой взгляд, ответил: "В том-то и дело, что ничего не случилось". Я думаю, что не только профессиональная, но и "реальная" философия имеет дело с этой проблемой События как реализации / нереализации полноты смысла того, что мы испытываем и что с нами происходит, понимая реальное посредством обращения к предполагаемому должному, к сущности того, на переживание чего мы претендуем или что ожидаем. Таким образом, можно сказать, что несовпадение сущего со своей собственной сущностью как его неподлинность и неистинность - "сюжет" не только "эзотерической", профессиональной, философии, но и повседневной рефлексии.)
"Присутствие" человека в предметах и отношениях его опыта, таким образом, есть постоянная "головная боль", цель и задача, пафос и искомое философа. "Метафизика присутствия" в этом смысле - никогда не реализуемая в буквальном смысле слова задача философа, однако задача постоянная и постоянно возобновляемая. (И это роднит ее с самой жизнью, в которой "присутствие" человека - как "живая жизнь", "жизнь абсолютная" - в собственном опыте является беспрестанно ускользающей из рук победой, если таковая и имела место. То есть победой, которой нельзя, завоевав, беззаботно и безмятежно пользоваться, но которую нужно постоянно снова и снова завоевывать.).
"Метафизика присутствия" - философский путь осмысления "удела человеческого" и философский способ поиска возможностей для человека понять свою жизнь и самоопределиться в ней и по отношению к ней.
И это усилие самосознания человеческого опыта - с момента своего возникновения и до наших дней - и тайно, и явно подпитывается, если можно так выразиться, "надеждой без надежды" (нереализуемой, но конститутивной в самой своей нереализуемости) постичь Непостижимое, Бытие, Истину Бытия. Упрямо пытаясь идти на "дальний огонь Бытия", того, что в принципе избегает объективирующей репрезентации и интерпретации, философ при этом скромен, понимая, что "Недостижимое достигается через посредство его недостижения" (Николай Кузанский).
Метафизика присутствия - не только понимание этого, но и попытка философа отдать себе в этом отчет. И о мужестве великих философов, не обольщавшихся легкостью их предприятия, можно, перефразируя Сартра, сказать, что их философствование - совсем не бесполезная "бес
[133]
полезная страсть" быть философом (если, конечно, под философией впрямую понимать "чистое знание", "знание абсолютное").
Именно в этом их безнадежном предприятии пораженье и победа часто неразличимы. Ибо именно в этой устремленности к недостижимому и способна наша жизнь трансформировать и организовывать саму себя; именно в ней возможно рождение новых форм человеческого самоосуществления в мире, возникновение того, что нельзя ни дедуцировать из фактического, наличного, ни редуцировать к нему; именно в ней возможен абсолютный "прирост Бытия" (выражение Н.А. Бердяева).
Это "присутствие" - не своевольная самозамкнутость человека; и не только картезианское cogito есть присутствие сознания с самим собой в его открытости объективности (Бытию и сущему), или присутствие с собой, Бытием и сущим. В своих знаменитых "максимах обычного человеческого рассудка" Кант связывает воедино два из этих трех моментов присутствия как предполагающих и требующих друг друга. Эти максимы таковы, - пишет он, - "1. мыслить самостоятельно; 2. мыслить, ставя себя на место другого; 3. всегда мыслить в согласии с самим собой"218.
Это - мышление в присутствии себя самого и Другого (вообще мира). Третим - определяющим и фундирующим присутствие у Канта - моментом является его знаменитая "вещь в себе". ("...Если то, что в чувственно воспринимаемом мире следует рассматривать как явление, обладает само по себе также способностью, не составляющей предмета чувственного созерцания, но могущей быть причиной явлений, то причинность такой сущности можно рассматривать с двух сторон - в качестве умопостигаемой по ее действию как вещи самой по себе и в качестве чувственной по результатам этой причинности как явления в чувственно воспринимаемом мире"219.)
"Сосредоточенность" марселевского субъекта предполагает не только его не пассивность, но и его способность быть чутким к истине, сохранять верность своему внутреннему голосу, уметь слышать "зов", "онтологическое требование" в себе. Марсель говорит о необходимости "незамыкания на себе", способности открываться другому и Богу. Человеческое, по Марселю, является подлинно человеческим только там, где оно поддерживается "нетленной основой священного: без этой основы оно разлагается и гибнет".
Да и "захваченность" хайдеггеровского человека подразумевает такую безоговорочную и послушную открытость экзистенции Бытию, что его, пожалуй, можно было бы сюрреалистически изобразить в виде одного большого уха, напряженно внимающего тихому, но властному зову Бытия.
[124]
Как же в этом отношении обстоит дело с Сартром, который, как известно, пожалуй, больше других философов стремился освободить экзистенцию от какой бы то ни было связи с внешним, трансцендентным, предданным, предзаданным, от каких бы то ни было ее обусловливаний и опосредований? Ведь стремясь максимально "опустошить" сознание, он свел собственно субъективность к ее "чистому присутствию" в ее иррефлексивном опыте, к ее дорефлексивному - не опосредованному ничем, даже рефлексией, Я, - присутствию в мире, с миром и с самим собой, своим прошлым 220.
Оставив человека наедине с его собственной открытостью (недостроенностью, недоопределенностью, незавершенностью, негарантированностью), Сартр, тем не менее, не покидает его в пространстве совершенно хаотического, безвекторного движения. Ориентир движения сартровского человека - не внешний, но внутренний, конституируемый самим человеком "на собственных основаниях" и требующий постоянного возобновления; это - не "кристаллизация", но сама живая процессуальность, акт индивидуального самоопределения, изначального решения. То есть феноменологическая редукция и экзистенциальный психоанализ Сартра, срезая кристаллизации и опосредования человеческого опыта, преследуют цель помочь человеку прислушаться к себе самому, услышать свой собственный внутренний голос, зов своей "самости", прочитать ее присутствие в своей ситуации, в мире, тем самым понять себя, свой мир, свою ситуацию. И, встав лицом к лицу с этим своим собственным, изначальным присутствием в опыте, со своим "выбираю", взять его на себя.
И если последней целью "человеческой реальности" и ее основной онтологической структурой у Сартра, как мы видели, является нереализуемое стремление человека быть Ens causa sui, абсолютной самопричинностью, то есть бытием, являющимся основанием своего бытия, то это означает, что метафизика и онтология присутствия у Сартра подчинены задаче, оставив человека наедине с пониманием специфичности его существования в универсуме как существования свободного, повернуть его лицом к его возможности быть иначе и, приняв радикальное и сознательное решение, свободно и ответственно трансформировать собственное существование, свободно и ответственно реализовать свой шанс быть человеком.
Словом, самому распорядиться специфичностью собственного существования как своим единственным, главным и последним шансом. И это понимание человеком специфичности человеческого существования как существования свободного и неоправдываемого и есть сартровский ориентир. А в этом смысле можно, соответственно, сказать, что быть соб
[135]
ственно человеком, свободой, отвечающей перед собой за саму себя и мир, - ориентир и должное для сартровского человека.
Итак, можно сказать, что философия (философский поиск "оснований" как принадлежащих сфере бытия) есть, во-первых, способ познания и понимания, реального в том числе, организуемый собственным, присущим только ей образом, а именно через познание реального в сопряжении с должным и возможным; во-вторых, знание, в том числе и знание реального.
"Удваивающий" ход философской рефлексии, сопряжение ею реального и возможного (должного) конститутивно как для самой философии (мы уже говорили, что в этом удвоении к предполагаемому, предельному конституируется собственное пространство философской рефлексии, и - в качестве разговора "языком абсолютов" - оно конституируется как не совпадающее с пространством повседневного и научного сознания), так и для самого реального человеческого существования, для человеческого мира.
Ибо эта область должного в философии - не область абстрактных, "бессильных", как выражался Гегель, пожеланий и сентенций, произвольных рационалистических схем, извне навязываемых ею жизни. Это - измерение мира, в котором реально живет человек и без которого он не является человеком, без которого даже мир не конституируется в качестве человеческого мира.
Поэтому-то Хайдеггер и может говорить о возможности явления "мира как мира", о воссиянии того круга, "из которого выпростается в ладность своей односложности легкое окружение земли и неба, божеств и смертных"221. Ибо "вещь", "веществуя", "дает пребыть земле и небу, божествам и смертным; давая им пребыть, вещь приводит этих четверых в их далях к взаимной близости. ... Далекое хранимо близостью.
... Говоря - земля, мы мыслим тут же, от простоты четырех, и остальных трех.
... Говоря - небо, мы от простоты четверых мыслим тем самым уже и других трех.
... Именуя божества, мы мыслим вместе уже и других трех от односложной простоты четверицы.
... Они (смертные. - Т.Т.) - осуществляющееся отношение к бытию как бытию"222.
Даже самые примитивные общества не существуют без области возможного и должного, пусть это будет выражено и не эксплицирующим языком философии, а языком примитивного искусства, мифологии, ритуала и др. Не "выдумывая" их, философы делают попытки эксплицировать в
[136]
том числе и этот фактический опыт должного и возможного; выявить и прояснить их как то, что принадлежит самой специфической природе человека и его мира; наконец, понять, удостоверить их присущими самой философии запределивающими, предельными - средствами.
Человека нельзя "вывести из мира", из "наличного": и он сам, и его мир всегда уже включают в себя "воображаемое", символическое. "Все, что существует в рамках социально-исторического мира, неразрывно переплетено с символическим... Реальные действия, коллективные или индивидуальные работа, потребление, война, любовь, деторождение - и неисчислимые материальные продукты, без которых ни одно общество не могло бы прожить ни минуты, не являются (всегда и непосредственно) символами. Но их существование невозможно вне рамок символической структуры"223, подчеркивает К. Касториадис. Хотя институты и не могут быть сведены к символическому, они могут существовать только в символическом, - замечает он, - символизм же предполагает способность воображения в человеке: способность "видеть в вещи то, чем она не является, или видеть ее другой, чем она есть на самом деле". Он предполагает способность человека устанавливать постоянную связь между двумя терминами - связь репрезентации одного другим. Поэтому общество должно искать "необходимое дополнение своему порядку в воображаемом"224.
И даже в качестве некоторого рода "предзнания" (а умозрительная укорененность знания философа позволяет назвать его "предзнанием" по отношению к любому конкретному опыту познания, к любому "позитивному знанию", поскольку оно предвосхищает последнее, участвуя с самого начала в организации процесса его получения, задавая сам способ его производства) знание, поставляемое философией, может претендовать на статус знания, причем, как мы увидим, знания строгого (необходимого) и ответственного.
И весь вопрос для нас в спорах о том, является ли философия знанием, состоит в том, какой природы, какого рода это знание, которое - хотя и получено в опыте трансцендирования эмпирии, в "очищающей" трансформации фактического, хотя и удостоверяется и разрешается только в специально конституируемом философской рефлексией умозрительном поле, являясь в этом смысле знанием должного и возможного, - есть, тем не менее (и не только несмотря на свое несовпадение с фактическим, но как раз благодаря этому несовпадению), знание условий возможности эмпирического опыта, правило постижимости эмпирии и средство ее реального изменения. Может быть, точнее было бы сказать: одно из необходимых и очень важных средств.
[137]
Будучи условием возможности эмпирического опыта, это знание - как знание сущностное - некоторым образом всегда уже присутствует в нем. Вот как об этом говорит, к примеру, Гуссерль. Для феноменолога cogitata - не только актуальные переживания: "Напротив, в к а ж д о й а к т у а л ь н о с т и и м п л и ц и т н о с о д е р ж а т с я е е п о т е н ц и а л ь н о с т и, которые представляют собой не пустые, но заранее очерченные в своем содержании возможности, а именно, возможности, интенционально намеченные в том или ином актуальном переживании, которые, к тому же, характеризуются тем, что осуществлять их может само Я"225.
Объявляя одной из основных черт интенциональности наличие сопровождающего переживание подвижного интенционального горизонта, "в котором осуществляются отсылки к открытым для самого переживания потенциальностям осознания", Гуссерль говорит о возможности раскрыть предметный смысл, всегда лишь имплицитно намеченный в актуальном cogito, вопрошая и истолковывая эти горизонты. "Смысл этот, cogitatum qua cogitatum, непредставим в качестве готовой данности; он проясняется лишь в результате истолкования данного, а также других, вновь и вновь пробуждаемых горизонтов. Хотя само предочерчивание всегда несовершенно, оно в своей неопределенности обладает, однако, определенной структурой. Например, в отношении скрытых от взгляда сторон игральной кости еще многое остается неопределенным, и все же она уже заранее схвачена как игральная кость..."226.
Не принимая эмпирическую теорию возникновения общих понятий путем абстрагирования от какого-либо класса предметов, Гуссерль настаивает на том, что именно в априори заключена вся присущая факту рациональность, и что только познание сущности придает факту осмысленность. Полагая статус "факта" как раз не бесспорным (феноменологии надлежит еще выяснить, что легитимизирует факты? в силу каких оснований некоторое данное сознанию положение дел оценивается как соответствующее реальности?), Гуссерль задается вопросом о легитимности метода сущностного созерцания.
А эти вопросы ставят нас, в свою очередь, перед вопросом: что есть философия?
Говоря о том, что оставленную потомству в завещание систему метафизики, созданную сообразно критике чистого разума, не следует считать малозначительным подарком, "пусть только обращают внимание на культуру разума", и отмечая, что какая-нибудь метафизика всегда была и будет существовать в мире, Кант утверждал: "Вместе с ней должна существовать и диалектика чистого разума, ибо она соответствует природе метафизики. Поэтому первая и важнейшая задача философии - раз и навсегда устранить всякое вредное влияние ее, уничтожив источник заблуждений"207.
И хотя философии с момента ее возникновения постоянно приходится бороться не с "источником", а с источниками заблуждений, и уничтожать их ей доводится не "раз и навсегда", но всегда и всякий раз начиная как бы с самого начала во всяком новом проблемном контексте, нельзя не признать, что работа "спекулятивного", в кантовском смысле слова, философа - этого, по мнению Канта, "единственного хранителя полезной для общества науки", а именно критики разума, проясняющей его права на его принципы, удостоверяющей сам способ, каким он пришел к ним, - была и остается постоянным условием самосознания, самогигиены и преобразования не только философского, но всякого человеческого опыта, как бы ни менялась его общая атмосфера, его стиль, масштаб его притязаний и
[128]
претензий, его проблемный контекст, материалы и правила. Эта работа условие того, чтобы, как писал Кант, словно предвидя нашу сегодняшнюю ситуацию, не превратить труд в игру, достоверность - в мнение, а философию - в филодоксию208.
Ибо метафизические, в том числе и кантовские, вопросы суть те вопросы, о которых можно, на мой взгляд, сказать, что они одновременно и требуют максимального участия, присутствия индивида в предметах и отношениях его опыта, и "размыкают" это присутствие, открывая его объективности209.
Более того, эти - конститутивные для аутентичного, собственно человеческого способа быть в мире - вопросы всегда будут сохранять свою безусловную и жизненную, и собственно теоретическую значимость. И в этом смысле можно сказать, что "Метафизикой Присутствия" является вся история философии, с момента ее возникновения. "Ирония" Сократа, "идолы" Бэкона, "сомнение" Декарта, трансцендентальное единство апперцепции Канта, "редукция" Гуссерля, "захваченность" Хайдеггера210, cogito, проект и "авторство" Сартра и др. - за этим разным языком стоят выполняемые в разных перспективах и ракурсах философские поиски средств, техник и способов уменьшить в нас, выражаясь современным языком, зоны действия "Оно", расширить зоны нашего присутствия в опыте и границы нашего понимания своего присутствия.
Именно эти цели преследует сократовское, бэконовское, картезианское, гуссерлевское, сартровское требование "очевидности", "наличной очевидности", "собственноличного присутствия", "чистой рефлексии" и др. "Для опыта требуется всего-навсего, чтобы мы что-то восприняли сами"211, утверждал Гегель.
Поэтому, критикуя эмпиризм ("Основная ошибка научного эмпиризма состоит всегда в том, что он, пользуясь метафизическими категориями материя, сила, одно, многое, всеобщность, бесконечность и т. д. - и руководствуясь такими категориями, пользуясь формами умозаключения и исходя из них как из предпосылок, не знает при этом, что он сам со
[129]
держит в себе метафизику, сам занимается ею; он, таким образом, пользуется этими категориями и их сочетаниями совершенно некритично и бессознательно"212 (Курсив мой. - Т.Т.), Гегель вместе с тем настаивает на важности заключенного в нем "принципа свободы, согласно которому человек должен сам видеть, должен сам присутствовать в том, что он признает достоверным в своем знании"213.
"Самоличное" присутствие человека в своем опыте - извечная тяга, условие, цель и ориентир философской рефлексии в любых ее формах. (И даже если она ищет и устанавливает только "отсутствие" и "следы...", она de facto изначально, хотя и не всегда явно, нуждается в идее "присутствия", хотя бы как "разоблачаемого" и опровергаемого ею. В любом случае, ее открытия того, где "нас нет", способны помочь поиску способов и средств осознания и понимания этого "отсутствия", путей и возможностей его преодоления, превращения в "присутствие". Иными словами, они способствуют расширению зоны последнего, развитию наших реальных способностей самосознания и самоистолкования.)
"Самоличное" присутствие в своем опыте - условие живой жизни (мысли). Живая жизнь есть такая жизнь, в которой наше настоящее и наше возможное являются не просто нашим собственным настоящим и нашим собственным возможным, но и содержащими в себе живую истину (нас самих, нашей ситуации, нашего мира, наших Других).
Именно такого рода возможное для человека и в человеке ищут философы, говоря о постоянной необходимости нашего рождения в качестве мыслящих (аутентично, вживую, как присутствующих в собственном опыте и понимающих это свое присутствие), обвиняя наше привычное, повседневное существование в неподлинности, автоматизме, сомнамбулизме и др.
Такое возможное искал Сократ, подталкивавший своей иронией собеседников к "припоминанию" того, что их душа узнала прежде воплощения, во встречах с Богом; Декарт, желавший иметь дело с человеком, родившимся вторично, в качестве мыслящего, то есть уже "не от родителей"214; Ницше, питавший надежду на способность человека к усилию решающего самопреодоления и работе рождения в себе "сверхчеловека"; Сартр, объявивший глубинной хотя и нереализуемой, но вместе с тем конститутивной для человеческого существования - онтологической структурой "человеческой реальности" страсть "быть Богом" и многие другие.
[130]
То есть человек, о котором говорит философ, всегда еще должен родиться в нас, он должен в нас рождаться постоянно.
Не чем иным, как требованием полного, абсолютного присутствия человека в собственном опыте является, на мой взгляд, ницшевский "танец" - огонь человеческой жизни - "над всеми вещами". Ницше стремится редуцировать присутствие в нашей жизни "духа тяжести" - "чужих тяжелых слов и ценностей", которые человек "навьючивает на себя".
Я выделила курсивом "чужих", чтобы подчеркнуть: "тяжелым", "чужим" является для Ницше то, что не является, не стало своим, что - поскольку оно стоит между индивидом и полнотой смысла, полнотой Бытия - мешает состоянию ликующей слитности, нераздельности со своим опытом. Состоянию, о котором можно сказать так, как о нем говорит сам Ницше: "Я в танце несусь за тобою (Жизнью. - Т.Т.), я с ритмом твоим неизбывно один"; "Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне"215. (Курсив мой. - Т.Т.)
"Видеть себя под собой" - это и есть, на мой взгляд, идеал полного присутствия себя в собственном опыте, идеал "абсолютной жизни", "живой жизни", органичного единства человека и его опыта, аутентичности. И слова Ницше "Теперь Бог танцует во мне" заставляют нас вспомнить уже приводившиеся нами ранее слова Платона о том, что душе философа предначертано вечно стремиться "к божественному и человеческому в их целокупности".
Таким образом, можно говорить о двойственном - ноэмо-ноэтическом, если воспользоваться терминологией Гуссерля, - характере присутствия: ранее мы вели речь о присутствии как о полном осуществлении некоего смысла (сущности) того, в чем мы можем присутствовать; вторая же сторона присутствия, близкая к гуссерлевскому понятию переживания, - то, что в присутствуемом мы присутствуем сами.
В этом контексте (то есть уже как бы с "обратной" стороны поиска оснований фактического, или с той стороны, в которой наше собственное присутствие в нашем опыте оказывается онтологически, экзистенциально предполагаемым, требуемым самим этим основанием, принадлежащим к сфере "Бытия"), то, что ищут философы (в том числе и Ницше), можно было бы, я думаю, назвать и поиском возможностей, условий События (события реализации "чистого смысла", полноты смысла, "сущности", истины в нашем реальном существовании).
Поэтому-то это Событие, эта "невозможная возможность" для человека не может быть вынесена вовне человека, вовне субъективности, сознания, она не может быть оторвана, отрезана от того, с кем событие происходит216. (Или не происходит: "Неслучившееся Событие" - не contra
[131]
dictio in adjecto. Мы живем в горизонте ожидаемых - выполняемых и невыполняемых - смыслов; фрустрации экспектаций тому свидетельство. Если "пустой интенциональный акт" Гуссерля - это только "подразумеваемое" при отсутствии его связи с созерцанием, то по аналогии можно, я думаю, сказать, что "неслучившееся Событие" - это тоже неисполненность подразумеваемого, как полноты ожидаемого смысла, в реальности.)
Точнее, следовало бы сказать, что эту связь можно разрывать только осознавая и признавая частичность исследовательской перспективы объективного и объективирующего исследования события, понимая его границы, его условность и уж, конечно, не строя на результатах своего анализа глобальных концепций "смерти": человека, cogito, философии и метафизики. Философ может разрывать (и разрывает) эту связь, но рвет он всегда, как говорится, "по живому", и рвет для каких-то определенных, конкретных целей познания и понимания события, например, для того, чтобы исследовать собственные, внутренние структуры, собственные внутренние (потенциальные) возможности осуществления и развертывания события безотносительно к субъекту, который может соответствовать или не соответствовать его масштабу, может "вытянуть" его на себе или "дать промашку", упустив шанс и проч.217
Иными словами, на вопрос "Зачем рвет?" можно сказать: затем, чтобы понять и показать те возможности / невозможности реализации События в реальной жизни, воплощения События как полноты Бытия, которые объективны, т.е. лежат вовне самого его агента.
Однако поскольку в мире человека для философа все является "паразитарным" (термин Сартра), зависит от характера и способа нашего присутствия в своем опыте, от "размаха нашей экзистенции" (и никто не может знать, "что может сделать свобода", как выразился Мерло-Понти), онтология гуманитарных наук (а любая наука предполагает определенную онтологию) без человека, его свободы, творчества и ответственности перестает быть, строго говоря, собственно философской гуманитарной онтологией. Она остается научной онтологией мертвого (объективаций) "человеческого", беря его вне его живой событийности и не в качестве специфиче
[132]
ски человеческого как осуществляющего в усилии человека существовать "на собственных основаниях", присутствуя в том, что происходит с ним, и понимая это свое присутствие. Такое существование есть "высшее честолюбие" не только художника (О. Мандельштам), не только философа, но и всякого мыслящего индивида.
(В каком-то из фильмов герой, крайне угнетенный своей несостоявшейся Любовью, на сочувственный вопрос о том, что с ним случилось, очень точно, на мой взгляд, ответил: "В том-то и дело, что ничего не случилось". Я думаю, что не только профессиональная, но и "реальная" философия имеет дело с этой проблемой События как реализации / нереализации полноты смысла того, что мы испытываем и что с нами происходит, понимая реальное посредством обращения к предполагаемому должному, к сущности того, на переживание чего мы претендуем или что ожидаем. Таким образом, можно сказать, что несовпадение сущего со своей собственной сущностью как его неподлинность и неистинность - "сюжет" не только "эзотерической", профессиональной, философии, но и повседневной рефлексии.)
"Присутствие" человека в предметах и отношениях его опыта, таким образом, есть постоянная "головная боль", цель и задача, пафос и искомое философа. "Метафизика присутствия" в этом смысле - никогда не реализуемая в буквальном смысле слова задача философа, однако задача постоянная и постоянно возобновляемая. (И это роднит ее с самой жизнью, в которой "присутствие" человека - как "живая жизнь", "жизнь абсолютная" - в собственном опыте является беспрестанно ускользающей из рук победой, если таковая и имела место. То есть победой, которой нельзя, завоевав, беззаботно и безмятежно пользоваться, но которую нужно постоянно снова и снова завоевывать.).
"Метафизика присутствия" - философский путь осмысления "удела человеческого" и философский способ поиска возможностей для человека понять свою жизнь и самоопределиться в ней и по отношению к ней.
И это усилие самосознания человеческого опыта - с момента своего возникновения и до наших дней - и тайно, и явно подпитывается, если можно так выразиться, "надеждой без надежды" (нереализуемой, но конститутивной в самой своей нереализуемости) постичь Непостижимое, Бытие, Истину Бытия. Упрямо пытаясь идти на "дальний огонь Бытия", того, что в принципе избегает объективирующей репрезентации и интерпретации, философ при этом скромен, понимая, что "Недостижимое достигается через посредство его недостижения" (Николай Кузанский).
Метафизика присутствия - не только понимание этого, но и попытка философа отдать себе в этом отчет. И о мужестве великих философов, не обольщавшихся легкостью их предприятия, можно, перефразируя Сартра, сказать, что их философствование - совсем не бесполезная "бес
[133]
полезная страсть" быть философом (если, конечно, под философией впрямую понимать "чистое знание", "знание абсолютное").
Именно в этом их безнадежном предприятии пораженье и победа часто неразличимы. Ибо именно в этой устремленности к недостижимому и способна наша жизнь трансформировать и организовывать саму себя; именно в ней возможно рождение новых форм человеческого самоосуществления в мире, возникновение того, что нельзя ни дедуцировать из фактического, наличного, ни редуцировать к нему; именно в ней возможен абсолютный "прирост Бытия" (выражение Н.А. Бердяева).
Это "присутствие" - не своевольная самозамкнутость человека; и не только картезианское cogito есть присутствие сознания с самим собой в его открытости объективности (Бытию и сущему), или присутствие с собой, Бытием и сущим. В своих знаменитых "максимах обычного человеческого рассудка" Кант связывает воедино два из этих трех моментов присутствия как предполагающих и требующих друг друга. Эти максимы таковы, - пишет он, - "1. мыслить самостоятельно; 2. мыслить, ставя себя на место другого; 3. всегда мыслить в согласии с самим собой"218.
Это - мышление в присутствии себя самого и Другого (вообще мира). Третим - определяющим и фундирующим присутствие у Канта - моментом является его знаменитая "вещь в себе". ("...Если то, что в чувственно воспринимаемом мире следует рассматривать как явление, обладает само по себе также способностью, не составляющей предмета чувственного созерцания, но могущей быть причиной явлений, то причинность такой сущности можно рассматривать с двух сторон - в качестве умопостигаемой по ее действию как вещи самой по себе и в качестве чувственной по результатам этой причинности как явления в чувственно воспринимаемом мире"219.)
"Сосредоточенность" марселевского субъекта предполагает не только его не пассивность, но и его способность быть чутким к истине, сохранять верность своему внутреннему голосу, уметь слышать "зов", "онтологическое требование" в себе. Марсель говорит о необходимости "незамыкания на себе", способности открываться другому и Богу. Человеческое, по Марселю, является подлинно человеческим только там, где оно поддерживается "нетленной основой священного: без этой основы оно разлагается и гибнет".
Да и "захваченность" хайдеггеровского человека подразумевает такую безоговорочную и послушную открытость экзистенции Бытию, что его, пожалуй, можно было бы сюрреалистически изобразить в виде одного большого уха, напряженно внимающего тихому, но властному зову Бытия.
[124]
Как же в этом отношении обстоит дело с Сартром, который, как известно, пожалуй, больше других философов стремился освободить экзистенцию от какой бы то ни было связи с внешним, трансцендентным, предданным, предзаданным, от каких бы то ни было ее обусловливаний и опосредований? Ведь стремясь максимально "опустошить" сознание, он свел собственно субъективность к ее "чистому присутствию" в ее иррефлексивном опыте, к ее дорефлексивному - не опосредованному ничем, даже рефлексией, Я, - присутствию в мире, с миром и с самим собой, своим прошлым 220.
Оставив человека наедине с его собственной открытостью (недостроенностью, недоопределенностью, незавершенностью, негарантированностью), Сартр, тем не менее, не покидает его в пространстве совершенно хаотического, безвекторного движения. Ориентир движения сартровского человека - не внешний, но внутренний, конституируемый самим человеком "на собственных основаниях" и требующий постоянного возобновления; это - не "кристаллизация", но сама живая процессуальность, акт индивидуального самоопределения, изначального решения. То есть феноменологическая редукция и экзистенциальный психоанализ Сартра, срезая кристаллизации и опосредования человеческого опыта, преследуют цель помочь человеку прислушаться к себе самому, услышать свой собственный внутренний голос, зов своей "самости", прочитать ее присутствие в своей ситуации, в мире, тем самым понять себя, свой мир, свою ситуацию. И, встав лицом к лицу с этим своим собственным, изначальным присутствием в опыте, со своим "выбираю", взять его на себя.
И если последней целью "человеческой реальности" и ее основной онтологической структурой у Сартра, как мы видели, является нереализуемое стремление человека быть Ens causa sui, абсолютной самопричинностью, то есть бытием, являющимся основанием своего бытия, то это означает, что метафизика и онтология присутствия у Сартра подчинены задаче, оставив человека наедине с пониманием специфичности его существования в универсуме как существования свободного, повернуть его лицом к его возможности быть иначе и, приняв радикальное и сознательное решение, свободно и ответственно трансформировать собственное существование, свободно и ответственно реализовать свой шанс быть человеком.
Словом, самому распорядиться специфичностью собственного существования как своим единственным, главным и последним шансом. И это понимание человеком специфичности человеческого существования как существования свободного и неоправдываемого и есть сартровский ориентир. А в этом смысле можно, соответственно, сказать, что быть соб
[135]
ственно человеком, свободой, отвечающей перед собой за саму себя и мир, - ориентир и должное для сартровского человека.
Итак, можно сказать, что философия (философский поиск "оснований" как принадлежащих сфере бытия) есть, во-первых, способ познания и понимания, реального в том числе, организуемый собственным, присущим только ей образом, а именно через познание реального в сопряжении с должным и возможным; во-вторых, знание, в том числе и знание реального.
"Удваивающий" ход философской рефлексии, сопряжение ею реального и возможного (должного) конститутивно как для самой философии (мы уже говорили, что в этом удвоении к предполагаемому, предельному конституируется собственное пространство философской рефлексии, и - в качестве разговора "языком абсолютов" - оно конституируется как не совпадающее с пространством повседневного и научного сознания), так и для самого реального человеческого существования, для человеческого мира.
Ибо эта область должного в философии - не область абстрактных, "бессильных", как выражался Гегель, пожеланий и сентенций, произвольных рационалистических схем, извне навязываемых ею жизни. Это - измерение мира, в котором реально живет человек и без которого он не является человеком, без которого даже мир не конституируется в качестве человеческого мира.
Поэтому-то Хайдеггер и может говорить о возможности явления "мира как мира", о воссиянии того круга, "из которого выпростается в ладность своей односложности легкое окружение земли и неба, божеств и смертных"221. Ибо "вещь", "веществуя", "дает пребыть земле и небу, божествам и смертным; давая им пребыть, вещь приводит этих четверых в их далях к взаимной близости. ... Далекое хранимо близостью.
... Говоря - земля, мы мыслим тут же, от простоты четырех, и остальных трех.
... Говоря - небо, мы от простоты четверых мыслим тем самым уже и других трех.
... Именуя божества, мы мыслим вместе уже и других трех от односложной простоты четверицы.
... Они (смертные. - Т.Т.) - осуществляющееся отношение к бытию как бытию"222.
Даже самые примитивные общества не существуют без области возможного и должного, пусть это будет выражено и не эксплицирующим языком философии, а языком примитивного искусства, мифологии, ритуала и др. Не "выдумывая" их, философы делают попытки эксплицировать в
[136]
том числе и этот фактический опыт должного и возможного; выявить и прояснить их как то, что принадлежит самой специфической природе человека и его мира; наконец, понять, удостоверить их присущими самой философии запределивающими, предельными - средствами.
Человека нельзя "вывести из мира", из "наличного": и он сам, и его мир всегда уже включают в себя "воображаемое", символическое. "Все, что существует в рамках социально-исторического мира, неразрывно переплетено с символическим... Реальные действия, коллективные или индивидуальные работа, потребление, война, любовь, деторождение - и неисчислимые материальные продукты, без которых ни одно общество не могло бы прожить ни минуты, не являются (всегда и непосредственно) символами. Но их существование невозможно вне рамок символической структуры"223, подчеркивает К. Касториадис. Хотя институты и не могут быть сведены к символическому, они могут существовать только в символическом, - замечает он, - символизм же предполагает способность воображения в человеке: способность "видеть в вещи то, чем она не является, или видеть ее другой, чем она есть на самом деле". Он предполагает способность человека устанавливать постоянную связь между двумя терминами - связь репрезентации одного другим. Поэтому общество должно искать "необходимое дополнение своему порядку в воображаемом"224.
И даже в качестве некоторого рода "предзнания" (а умозрительная укорененность знания философа позволяет назвать его "предзнанием" по отношению к любому конкретному опыту познания, к любому "позитивному знанию", поскольку оно предвосхищает последнее, участвуя с самого начала в организации процесса его получения, задавая сам способ его производства) знание, поставляемое философией, может претендовать на статус знания, причем, как мы увидим, знания строгого (необходимого) и ответственного.
И весь вопрос для нас в спорах о том, является ли философия знанием, состоит в том, какой природы, какого рода это знание, которое - хотя и получено в опыте трансцендирования эмпирии, в "очищающей" трансформации фактического, хотя и удостоверяется и разрешается только в специально конституируемом философской рефлексией умозрительном поле, являясь в этом смысле знанием должного и возможного, - есть, тем не менее (и не только несмотря на свое несовпадение с фактическим, но как раз благодаря этому несовпадению), знание условий возможности эмпирического опыта, правило постижимости эмпирии и средство ее реального изменения. Может быть, точнее было бы сказать: одно из необходимых и очень важных средств.
[137]
Будучи условием возможности эмпирического опыта, это знание - как знание сущностное - некоторым образом всегда уже присутствует в нем. Вот как об этом говорит, к примеру, Гуссерль. Для феноменолога cogitata - не только актуальные переживания: "Напротив, в к а ж д о й а к т у а л ь н о с т и и м п л и ц и т н о с о д е р ж а т с я е е п о т е н ц и а л ь н о с т и, которые представляют собой не пустые, но заранее очерченные в своем содержании возможности, а именно, возможности, интенционально намеченные в том или ином актуальном переживании, которые, к тому же, характеризуются тем, что осуществлять их может само Я"225.
Объявляя одной из основных черт интенциональности наличие сопровождающего переживание подвижного интенционального горизонта, "в котором осуществляются отсылки к открытым для самого переживания потенциальностям осознания", Гуссерль говорит о возможности раскрыть предметный смысл, всегда лишь имплицитно намеченный в актуальном cogito, вопрошая и истолковывая эти горизонты. "Смысл этот, cogitatum qua cogitatum, непредставим в качестве готовой данности; он проясняется лишь в результате истолкования данного, а также других, вновь и вновь пробуждаемых горизонтов. Хотя само предочерчивание всегда несовершенно, оно в своей неопределенности обладает, однако, определенной структурой. Например, в отношении скрытых от взгляда сторон игральной кости еще многое остается неопределенным, и все же она уже заранее схвачена как игральная кость..."226.
Не принимая эмпирическую теорию возникновения общих понятий путем абстрагирования от какого-либо класса предметов, Гуссерль настаивает на том, что именно в априори заключена вся присущая факту рациональность, и что только познание сущности придает факту осмысленность. Полагая статус "факта" как раз не бесспорным (феноменологии надлежит еще выяснить, что легитимизирует факты? в силу каких оснований некоторое данное сознанию положение дел оценивается как соответствующее реальности?), Гуссерль задается вопросом о легитимности метода сущностного созерцания.