Утром нашему взору предстала Вагонка — поселок-город из множества жилых строений барачного типа. В малой доле выделялись среди этого моря бараков двухэтажные брусковые дома, но и они не могли считаться долговременными, как можно было представить будущее соцгорода, глядя на первые капитальные здания: многоэтажной больницы, Дома дирекции, других, пока немногих, каменных многоквартирных домов. В сторону же вступившего в строй собственно Уралвагонзавода были обозреваемы огромные, в несколько сот метров длиною, производственные корпуса, дымящиеся заводские трубы, мощные газопроводы, движущиеся паровозы на подъездных путях, сплошной поток спешащих на смену рабочих. Все это воистину было внушительно-впечатляющим, даже торжественным свидетельством воплощенного труда тех, кто начинал с нуля, на необжитой, дикой уральской земле, мирясь с неустроенностью быта палаточных городков, преодолевая суровые испытания холодом и недоеданием. Были привлечены на эту стройку и тысячи спецпереселенцев. Их положение было еще более трудным — многие из них умирали от истощения и болезней.
   Но вот формальности были окончены: баня, санобработка одежды, инструктаж по технике безопасности, беседа с представителем милиции о правах и обязанностях гражданина. Все это было малоинтересным для людей, прошедших годы «воспитания» в исправительных лагерях. Слышались реплики: "Покороче!", "Хватит тебе…"
   Распределили нас по разным строительным участкам и объектам, которых, к слову, было там предостаточно: и каменный карьер, и лесоучасток, и пилорама, и погрузбюро, дорстрой, бетонный завод и прочее, прочее.
   Группу человек из десяти, в том числе и меня, направили в распоряжение конторы № 4, входившей в трест Уралмашстрой, которая вела строительство объектов завода № 5 и рабочего поселка под названием «Северный». Стройка эта находилась в шести-семи километрах от Вагонки, но автобусного сообщения там еще не было, и нам пришлось добираться туда пешком. Было морозно и ветрено в тот день — градусов тридцать пять ниже нуля, да и ветер встречный. У большинства же моих попутчиков, как и у меня самого, одежонка и обувь не по сезону — мерзли мы жутко, и никакая дерзкая наша храбрость не спасала: хоть и применяли все мыслимые и немыслимые способы — мерзли наши ноги и руки. И путь казался намного больше, чем был на самом деле. Не хочется и вспоминать об этом. Но кое-как добрались до конторского барака, ввалились в коридор, прогремели по скрипучему промерзшему полу и были радешеньки, что дошли.
   Нас тут же поселили в единственный, построенный на отшибе, барак. В большой (вполбарака) секции находилось нас только пока десять человек, но ожидалось прибытие еще новых людей. Поселок строился и к этому времени состоял из десяти двухэтажных брусковых домов. Все эти дома были заселены семьями рабочих-строителей (преимущественно спецпереселенцами) очень плотно: в каждой комнате по две и даже по три семьи. Сейчас и представить трудно, как это могли жить семьи, когда на душу приходилось по два-три метра жилплощади. Но вот свидетельствую: такое встречалось.
   Январь 1938 года. На строительную площадку каждый день поступают десятки вагонов и платформ различных грузов, большей частью в виде обычных строительных материалов: песок, щебень, кирпич, цемент, пиломатериалы. Я и мой товарищ и напарник Сергей Соколов — грузчики погрузбюро железнодорожного отдела. Морозы в ту зиму стояли жестокие, до минус сорока. Без теплой обуви и рукавиц работать на открытом воздухе в такой мороз при всем желании невозможно. Но, к великому нашему сожалению, на складе этого строительства в наличии только лапти, обыкновенные лыковые, выдаваемые взамен валенок. И ничего иного. Создавалось глупейшее положение: нам необходимо работать — и никаких возможностей для существования. Об этом как-то неловко вспоминать даже по прошествии лет — так велика была наша досада! Эта неразбериха, неорганизованность, безответственность омрачали души и разрушали веру в ту якобы существовавшую заботу о человеке.
   — Как быть и что делать? — обращаюсь к Сергею. Мнется, что-то взвешивает, прикусывает губу, наконец сдержанно:
   — Лапти, конечно, можно попробовать, знакомая штука, только вот чтобы толком — онучи шерстяные нужны. В общем, знаешь, берем! Найдем и онучи… портянки, впрочем, надо спросить у хозяина…
   Так вот, подобулись в лапти — и пошло у нас с Сергеем дело, как говорится "куда с добром!". И не было причин кого-либо стесняться: выглядела наша обувь совсем, нет, не то слово — очень хорошо выглядела она, так как обувались под "брюки навыпуск", лаптей-то почти незаметно было — сами потом смеялись над собой, что поначалу испугались этой вполне достойной нашей русской крестьянской обутки. Да в ней же просто отлично: легко, тепло, удобно! Тем более на работе в мороз. Вот что я должен сказать о лаптях, испытав на собственных ногах.
   В работу по разгрузке стройматериалов мы впряглись с Сергеем тогда с полной серьезностью: в ночь, в полночь шли по первому сигналу, с совковыми лопатами на плече (личные, хорошо присаженные и тобой приработанные лопаты — вопрос очень значащий), но Боже мой, не боясь ни мороза, ни работы. Мы работали настолько успешно, что вскоре на стройке нас стали отмечать как самых достойных, и бывали случаи, когда администрация присылала в общежитие нарочных, чтобы уведомить нас и поздравить с премией. И ведь было такое в том самом тревожном 1938 году, но страха уже не чувствовалось на этой простой и грубой работе грузчика. Так и продолжалось с января до конца марта и в планах на ближайшее будущее я не загадывал о каких-либо переменах своего положения. Но перемены произошли.
   Здесь, в этом маленьком поселке, я встретил девушку, с ней начинали у меня складываться дружеские отношения. Послужила этому чистейшая случайность: уходя на работу, я как-то прихватил с собой мое первое письмо к маме из Нижнего Тагила, чтобы на пути забежать в отделение связи и отправить его заказным. В служебном помещении, за барьерчиком, возле молоденькой сотрудницы почты в тот момент сидела ее подруга. Их беседа, естественно, прервалась, я подал письмо и заметил, что взгляд девушек на конверт был весьма внимательным, как и на самого отправителя, который стоял перед ними в рабочей одежде. Всего две-три минуты и задержался я там. Получив квитанцию, слегка поклонился и сказал: "Спасибо!", а уходя — "До свидания!". Вот с этого и началось мое сближение и знакомство. Где бы мне ни случалось встретиться потом с той самой подругой сотрудницы почты, она непременно приветствовала с улыбкой на очень милом лице. Кстати скажу, что встречи пока были только беглыми: когда я шел на работу или с работы, со своей неизменной лопатой на плече, обутый в лапти. Мы обменивались приветствиями, и только. Но однажды эта девушка, шедшая с прорабского участка, догнала меня и, поравнявшись, сказала:
   — Здравствуйте! — и, улыбаясь, добавила, что теперь знает мою фамилию. — Вы Иван Трифонович Твардовский. Правда, фамилию я узнала еще тогда, на почте, а имя и отчество мне сказала табельщица из погрузбюро Анихимовская.
   — Ну вот и прекрасно! Смею просить вас назвать ваше имя, и мы будем добрыми знакомыми!
   — Моя фамилия Романова, зовут Марусей. Будем знакомы, и первенство в этом деле принадлежит мне! Согласны?
   Мы пожали друг другу руки, продолжая идти. У подъезда одного из двухэтажных домов она остановилась:
   — Здесь я живу вместе с сестрой, — указывая на окно квартиры, сказала она. — Если пожелаете — приходите, пожалуйста!
   Поблагодарив за любезное приглашение, я попрощался и ушел в свое общежитие. Про себя, между прочим, пытался определить, кто же она. О том, что на поселке много спецпереселенцев, я знал, но вслушиваясь в ее чисто русскую речь, не мог заметить ни малейшего сходства с речью переселенных из западных или южных областей Союза. В сущности, это никакого значения не имело, я искренне был рад встрече, тайно мечтал о настоящей дружбе, о счастье, о прекрасной и долгой весне и всех земных радостях, которыми так вот щедро может одарить судьба. Это была завораживающая меня вспышка чувства, свойственная, может, отдельным натурам, а может, просто молодости, — мне было двадцать три года…
   В связи с тем что прибыл я на эту стройку одновременно с группой освободившихся из лагерей и в общежитии поселился вместе с ними, то так само собой получалось, что к этой категории жителей поселка я и был причислен, то есть к тем, кого если не в глаза, то про себя называли «колонистами» или «лагерниками», и, дескать, надо подальше от них. Собственно, по этой причине терять мне было нечего, и я не старался где-либо доказывать, что, мол, "не за того принимаете" — был убежден, что человек познается в делах и ничто другое не может играть важной роли.
   Прибывших по так называемому «трудоустройству» после отбытия срока в лагерях поначалу было всего несколько человек; затем, к концу третьего месяца, в моем общежитии их было около полусотни. Немало из них было тех, кто оставались в своем прежнем качестве и лучшей доли не искали, чем воровская вольность, и были убеждены в том, что для Советской власти они не опасны — не «контра», а всего лишь "честные воры", что их и судят «помягше». Были среди них и такие, что порой было странно и жутко видеть взрослого человека, бесстыдно хваставшего аморальными похождениями, полным отсутствием чести и чувства долга даже перед собственными детьми, которых они где-то оставили и ничего не хотели знать об их судьбе. Случались жестокие сцены расплат, когда в азартной картежной игре проигравший оказывался несостоятельным, то есть «заигрался». В этих случаях следовало «качание» прав избиением должника, которого не положено было как-либо защищать. По воскресным дням «шустрые» ребята, не скрывая намерений, отправлялись на городской базар «поработать» по специальности и призванию не без мысли о том, чтобы показать, кто чего стоит. Вещественным доказательством считались привозимые с базара бумажки и кошельки, которые тут же дарились любопытствующим зевакам на память, после чего герой дня щедро угощал своих людей, делясь опытом и посвящая в тайны мастерства.
   В то же время среди этих людей встречались отличные специалисты, с достоинством отвечавшие за свое слово, дорожившие честью имени. Такие люди были для меня сущей находкой: радостно было общаться с ними. Это казалось важным еще и потому, что мое знакомство с девушкой Марусей Романовой наполняло мою жизнь волнующей озабоченностью и любовью, и мне претило уродливое поведение людей.
   Как-то свободным вечером я наконец решился побывать у своей милой знакомой, которую я стал называть Машей — мне казалось, что так теплее и ласковее. Мы уже часто встречались. Маша многое успела мне рассказать о себе и о судьбе своей семьи. Жила она со своей старшей сестрой и семилетним братишкой, в комнате занимали лишь один угол, поскольку здесь жили еще три подобных им семьи, с той разницей, что две были супружескими парами. На душу там приходилось не более двух квадратных метров площади. Видя такую тесноту, мне было не по себе: жить так, казалось, могут только отверженные, несчастные люди. Да и что иное можно было подумать, глядя на это семейное общежитие? Всего там могло быть с лихвой: и обид, и неправоты, и слез. Так жили уцелевшие спецпереселенцы на восьмом году ссылки.
   Маша Романова была спецпереселенкой. Она родилась в 1917 году в семье крестьянина Тюменской области, в деревне Кулига Ялуторовского района Романова Василия Яковлевича. В 1931 году эта семья была раскулачена и выслана в район строительства Уралвагонзавода. От голода и болезней в 1932 году умерли отец, мать, сестра отца и младенец-девочка. Маша и ее старшая сестра Прасковья на похоронах не присутствовали — их не отпустили с работы, и для них осталось неизвестным, где, как и кто хоронил их родителей. Все это было чистейшей правдой, и не мне было сомневаться: сам повидал всяких бед и до войны, и после. И когда я выслушал рассказ Маши обо всем, что пережила она в ссылке, то стала она родной и самой близкой навсегда.
   В начале апреля я стал десятником погрузбюро. Должность эта не являлась моей давней мечтой, произошло это не по моему желанию, но вот произошло. Дело, может, в том, что за сравнительно короткий период в не столь многочисленном коллективе я дважды был премирован за работу в необычно сильные морозы — температура понижалась до сорока трех — сорока пяти градусов, о чем упоминалось в приказах по строительству. Таким образом я стал приметен у администрации и был приглашен к начальнику конторы в его кабинет. Учтиво поприветствовав, он предложил мне присесть поближе, в кресло, и начал наш разговор примерно так:
   — Простите, вас как звать, товарищ Твардовский?
   — Иван Трифонович.
   — Ну так вот, Иван Трифонович, знаю о вас как о хорошем и дисциплинированном рабочем, и есть, значит, соображения назначить вас на должность десятника погрузбюро. Что вы можете сказать по поводу такого моего предложения?
   Честно говоря, такое предложение было очень неожиданным, любые встречи с начальством все еще ассоциировались у меня с чем-то неприятным, с каким-либо выяснением, и потому я как-то замялся, вопрос повис в воздухе, и это было тут же замечено
   — Попробуйте! — продолжил начальник конторы. — Мне кажется и я надеюсь, дело у вас пойдет.
   Видя, что я не выразил радости по поводу возможного назначения, начальник рассказал о некоторых предстоящих мероприятиях в связи с уходом по болезни начальника железнодорожного отдела и назначении на его место нового человека, которому хорошо знакома работа на транспорте. Так что, — говорил он, — вы будете работать с молодым энергичным инженером, и это будет весьма интересно.
   Это мне показалось любопытным, и предложение я принял.
   Нелишне вспомнить, что в те годы даже неполное среднее образование было далеко не у всех простых людей, так что должность десятника представлялась никак не меньше, как должность среднего техперсонала, шла по категории ИТР. В столовой имелись отдельные места, и не должен был такой «ответработник» находиться в общежитии вместе с рабочими. И конечно же не должен был носить лапти, быть небрежно одетым, словом, он должен был быть заметным, помимо всего, и своим внешним видом. И ни в коем случае не держать себя за панибрата с людьми, находящимися под его руководством. К счастью, все это мне было известно — калачом я был уже достаточно тертым.
   Новым начальником железнодорожного отдела был назначен инженер Богинский Сергей Андреевич. Пришел он из плановоэкономического отдела, который возглавлял год или два, но его влекло к транспорту, поскольку и образование он получил в этом направлении. С именем этого человека связаны самые светлые дни моей работы в те годы на Урале вплоть до призыва меня в июне 1940 года на службу в Красную Армию. С первого дня знакомства я увидел в нем серьезного, но очень общительного человека, умевшего быть требовательным и щедрым на внимание, на бескорыстную помощь в любых возникающих затруднениях как по службе, так и вне ее, если только был в силах это сделать. Болезненно воспринимал несправедливость по отношению к спецпереселенцам, сочувствовал, что в гражданском правовом отношении они оставались ущемленными многие годы.
   — Не могу понять, — говорил он, — почему эти трудолюбивые люди низведены до положения форменного рабства? Ведь это позор социалистическому обществу!
   7 июля 1938 года стало днем нашего с Машей законного вступления в брак. Это было нами решено заранее, и день тот помнится с чувством особого права и долга. "Надев свое лучшее платье", как сказал поэт, мы с Машей отправились в центральный поселок — Вагонку, чтобы зарегистрироваться в загсе. "Мы должны быть только счастливыми!" — эти слова вертелись в нашем сознании сами по себе. И Маша не отпускала моей руки, льнула все ближе, в улыбке вглядываясь в мое лицо; она была полна светлой радостью дня. Мы и путь избрали себе по душе: знакомой, любимой тропинкой, которая начиналась возле поселкового клуба, вела через небольшой сосновый бор, затем цветущим разнотравьем по косогору, скатывающему к магистрали, идущей к центру Вагонки.
   Регистрация брака свершилась без осложнений: я предъявил паспорт, Маша — полученную от комендатуры справку. Сотрудница бюро загса произвела запись, поздравила с вступлением в брак, пожелала быть счастливыми и всего того, что в таких случаях принято желать новобрачным.
   Свадебного застолья предусмотрено нами не было. Чтобы хоть немного придать торжественности нашему задушевно-личному счастью, мы зашли в ресторан, который, кстати, был рядом, в одном из временных сооружений, заказали почему-то (скорее всего по незнанию) бутылку какого-то розового ликера, что-то из съестного, этим и закончили наше интимное застолье, употребив лишь несколько граммов того неведомого нам напитка. Первым, кто нас поздравил, был инженер Богинский. От него же нам было дано разрешение поселиться в комнате бывшего начальника железнодорожного отдела.
   Вряд ли нужны подробности о начальном периоде нашей семейной жизни. Должно быть понятным, что у невесты-спецпереселенки не могло быть какого-то припасенного имущества в форме так называемого приданного — была она, по существу, совершенно неимущей, если, конечно, не считать скромной одежды на каждый день. И денежных средств у нас нашлось лишь на покупку двух стульев, примитивного кухонного стола, самой дешевой кровати, кой чего из посуды. Вот и все, чем могли бы обзавестись для начала. Но мы были очень счастливы, что так вот, самостоятельно, без каких-либо вспомоществований вышли из затруднения. Собственно, мы не были каким-то исключением — так же примерно начинали и другие только что поженившиеся пары.
   Все у нас ладилось, и не было предела интереса и жизненным увлечениям. В меру наших возможностей терпеливо и расчетливо, как могли, улучшали и украшали мы свой быт. И так славно было на душе, что свела нас судьба, и весь мир, казалось, стал краше и добрее. А тут и радиоприемник приобрели; он открыл нам окно в мир событий — слушали и не могли наслушаться, засиживаясь до глубокой ночи. И был случай, что в один из таких вечеров по радио выступал поэт Михаил Васильевич Исаковский, автор той самой, тогда еще только появившейся, песни «Катюша». И помнится, что свое выступление он начал словами: "Родился я на Смоленщине…". Это было так трогательно для меня — слышать голос земляка, которого случалось видеть и быть с ним рядом, — сердце мое сжималось.
   В мае 1939 года Маша была в декретном отпуске, мы трепетно ждали нашего первенца. И день этот пришел: 28 мая у нее начались родовые схватки, нужно было отправить ее в больницу. Бегу к диспетчеру Шиманскому. Человек, думаю, понимающий — поможет. Но не так все просто: "Лимузин ушел в банк!" — разводит руками диспетчер, но делает попытку вызвать «скорую», его слышат, он старательно объясняет ситуацию. Ответ неутешительный: приехать могут часа через два. Досадно и обидно, и ничего не могу придумать. "Ах, будь что будет!" — бегу прямо к начальнику конторы, в кабинет, и прошу помощи: мол, так и так, жена… нужно отвезти, «Скорая» не обещает… Начальник меня понимает, нажимает кнопку, входит секретарь. "Позовите шофера!" — дает указание и тут же желает мне счастливого пути.
   29 мая меня поздравили с днем рождения сына, но свидание разрешили лишь на второй день. Но вот я уже в больнице, поднялся на третий этаж. Маше передали, и она вышла, держа на руках спящего сына, и, приоткрыв простынку, показала мне личико крошечного человека, в котором я уловил родные черты, мысленно сказал: "Слава Богу", пожелал здоровья Маше и сыночку, поцеловал Машу, попрощался, обещая звонить, чтобы узнать, когда можно будет приехать за ней.
   После того как я привез домой Машу, мы успели перебрать множество русских мужских имен, чтобы окончательно решить, каким именем наделить нашего первенца. Остановились на имени Валерий. Я должен был поехать в загс и выполнить эту святую обязанность — зарегистрировать новорожденного. Никаких плохих предчувствий не возникало у нас, и разве ж могли мы ожидать, что акт регистрации мог принести нам тяжкую душевную боль, потрясшую наше сознание до нервного расстройства. Вот как все это произошло.
   Войдя в помещение загса, я обратился к сотруднице.
   — Давайте ваши документы! — были ее слова, когда я присел.
   Документы у меня были готовы, и я подал свой паспорт и справку от комендатуры на имя жены и справку из больницы о рождении ребенка. Быстро взглянув, спросила второй паспорт.
   — У матери новорожденного паспорта нет — она спецпереселенка, — ответил я, не предвидя, что из-за этого может не состояться акт регистрации, и поспешил добавить, что вместо паспорта я подал справку от комендатуры.
   — Нет, нет! — вспыхнула сотрудница. — Что вы! Регистрацию новорожденных спецпереселенцев производит только комендатура НКВД. Мы не можем ее подменять!
   — Боже мой! Как же так?! Получается, что я, являясь отцом ребенка, гражданин СССР, но этого еще недостаточно?
   — Ничего не знаю! Новорожденный — дитя спецпереселенки и по положению должен быть зарегистрирован по группе спецпереселенцев.
   Не могу передать, что в те минуты происходило во мне, в моем сознании. Я готов был рыдать и проклинать все и вся. Я не знал, как и что сказать жене, придя домой, той, что так верила в свое счастье и так жестоко должна быть наказана. Принести ей приговор за несовершенную вину! Упрекнуть ее в том, что она родилась у родителей, которых сталинская репрессия загнала в могилу? "Что же делается на нашей земле? — думал я. — Если так попираются священные человеческие права, то жизнь теряет всякий смысл". Во мне горел, бурлил вулкан негодований. Но спрашивать и доказывать было бесполезно.
   Скрыть от жены то, чем закончилось мое посещение загса, я не считал возможным и боялся, что как бы не возникло у нее подозрения, что я могу испытывать разочарование в том, что мы стали супругами. Она не знала, что сам я тоже был таким же спецпереселенцем и в полной мере познал положение изгнанных из родных мест. Однако открыться ей в этом до поры не счел целесообразным: никто пока об этом не знал, приехал я в Нижний Тагил добровольно, и ни к чему было посвящать в это жену. В дальнейшем, правда, Маша узнала, что семья Твардовских была в ссылке.
   Пока я добирался до дома, все думал, как лучше объяснить Маше, что регистрация не состоялась. Пришел к тому, что сказать нужно только правду, но ни в коем случае не выражать огорчений. Словом, суметь не придать случившемуся серьезного значения: плевать, дескать, на все неувязки, образуется, так как есть же Сталинская Конституция, где сказано ясно, что сын за отца не отвечает и самоуправству хода не дадут. Было похоже, такой прием мне в какой-то мере удался, — внешне сильного беспокойства Маша не выразила. Сообщил ей и о том, что намерен поговорить с Богинским, он, надеюсь, подскажет, как лучше поступить в этом вопросе.
   Богинский терпеливо и внимательно выслушал меня, искренне посочувствовал нам с Машей и, пораздумав, пришел к выводу, что допущено нарушение закона о правах граждан. "Раз дело приняло такой оборот, — обещаю тебе покопаться в юридических справочниках и завтра сообщить тебе", — сказал он. Назавтра Сергей Андреевич сказал:
   — Справочники я просмотрел и убедился, что есть смысл отправить письмо товарищу Сталину. Это же черт знает что происходит: новорожденного зачислять в списки ссыльных! Нет, нет! Я напишу такое письмо товарищу Сталину, что местным мудрецам непоздоровится! Ты перепишешь своей рукой, отвезешь на почтамт и сдашь заказным. Тут, брат, никто не рискнет вскрыть. Вот так, дорогой мой!
   Письмо Сталину было написано Сергеем Андреевичем и прослушано мной в чтении самого автора. В подлинности передать содержание его, конечно, не берусь, но были в нем и вера, и любовь, и надежда, и просьба прислушаться с отеческой заботой и мудростью Великого вождя и учителя, чтобы преградить попрание конституционных прав граждан ведомой им Великой социалистической страны.
   По наивности моей, помню, я не мог удержаться и самым честным образом ронял слезу, потому как не мог и в мыслях допустить, что такое письмо не возымеет действия, даже на окаменевшее сердце.
   Переписал я это письмо старательно, Боже мой, не допустил никаких ошибок в тексте и сразу же помчался на главпочтамт. Надеюсь, читатель поймет меня, что конверт с адресом "Москва, Кремль, Иосифу Виссарионовичу Сталину" в те годы любого почтового работника вводил в оторопь и растерянность.
   — Самому?.. — переспросил почтовый работник в ожидании подтверждения: не ошибка ли.
   — Так, так точно, товарищу Сталину! — отвечал я серьезно, хотя было и чувство какого-то риска.
   Около трех недель я ждал ответа. Дождался… Нас посетил представитель комендатуры НКВД. Он сказал, что ответ на письмо мое в Москву получен из области в адрес районной комендатуры. Назначил день моей явки в комендатуру, имея при себе документы для регистрации новорожденного.
   — Вы теперь убедились, что писать в Москву бессмысленно, — сказал представитель НКВД с показным чувством вершителя судеб. — Комендатура правомочна решать на месте любые вопросы. Не повторяйте впредь подобные действия — для вас же будет лучше.
   Комендатуру я нашел в поселке Пихтовке, в одном из бараков, где и встретил уже знакомого представителя НКВД. Принял он меня, как человека в чем-то провинившегося, с покровительственной улыбкой, какую может позволить себе сильный к слабому.
   — Могу ознакомить вас о том, чего вы не ожидали. Вот ваше письмо. Его переслали из Москвы нам! — Он показал мне конверт с приколотой служебной запиской с грифом "Секретариат ЦК ВКП(б)…", адресованной Свердловской областной комендатуре НКВД.