За книгу сержант заплатил.
   В истории, как я стал резчиком, нет ничего выдуманного. Я не считал себя профессионалом, но опыт имел. С отроческих лет увлекался резьбой по дереву и ваянием в этом полюбившемся мне материале. Самым серьезным образом относился к мастерству на свой лад в смысле отличительности, оригинальности, уникальности моих изделий — повторяться не умел и не позволял себе. Осмелюсь привести здесь суждение брата Александра Трифоновича об одной моей работе, подаренной ему к сорокапятилетию. Вот что он писал:
   "Дорогой Иван! Сердечно благодарю тебя за подарок, которым я был очень тронут. Выполнен прибор рукой настоящего мастера-художника. Помимо всего, я очень люблю дерево, этот материал отличается какой-то особенной теплотой, и мне тем дороже твой подарок. Спасибо еще раз. Буду хранить этот прибор среди самых дорогих для меня вещей.
   Карачарово, 14.08.55
   Твой Александр".
   Не скажу, что я уповал на непременный успех моей затеи, но все же некоторую надежду возлагал, что кое-что, может, выгорит. Было замечено, что финны весьма неравнодушны ко всякого рода редкостным сувенирам и совсем необязательно в виде подарков, главное в том, чтобы сам предмет, какая-то, пусть даже пустячная, вещица имели связь с чем-то существенным из событий в жизни. И тут любая тема годилась: от русских часов до брелока, значка, какой-нибудь поделки руками русского человека в виде курительной трубки, деревянной ложки, берестяного туеска, диковинного изваяния или просто безделушки. И надо заметить, что ни одному финну и в голову не придет, чтобы он позволил себе недобросовестность или необязательность, если он дал слово, что-либо пообещал, — всегда ведет себя с достоинством и порядочностью, о чем смею сказать из личных наблюдений.
   С течением времени в лесную запроволочную обитель русских пленных стали проникать финские крестьяне, лесники, рабочие лесосек. Вначале изредка и робко, затем более смело, поскольку со стороны охраны строгих запретов не было. Больше того: сержант и сам в таких случаях любил поприсутствовать и непременно рассказать, что, дескать, есть среди этих ребят и художник, и жонглер, и мастер дамской обуви и что финский они понимают. Для определенной категории простых финских граждан такие сведения о русских были новы, достоверны и увлекательны, и вслушивались в них с полным вниманием. Ну, естественно, художник со своей стороны должен был подтвердить, что это действительно так, и значит, надо было кое-что показать. Кстати, мы должны помнить, что речь ведь о том самом художнике Полежаеве, пережившем степень крайнего истощения. Но вот отогрелся, кистью стал владеть, к случаю мог порадовать пейзажем с натуры, натюрморт, портрет исполнить. Но бахвальства не терпел, был скромен, хотя просьб и похвал имел предостаточно.
   Примерно с половины февраля 1943 года, вскоре после завершившегося победой Советской Армии Сталинградского сражения, к нам, в этот лесной замок, по воскресным дням стали наведываться финны, и не в одиночку, не парами, а целыми группами, и, как можно было догадаться, это имело связь с тем облетевшим весь мир известием о полном разгроме армии Паулюса и пленении его самого и его трехсоттысячной армии. Рядовые финны, которые по тем или иным причинам не находились на фронте, желали поделиться с нами, русскими пленными, размышлениями о победе русских в Сталинградском сражении.
   — Ой! Ребята! Слушайте! Это было такое сражение, какого не знала мировая история! — перебивая друг друга, рассказывали финны.
   Не преувеличивая, должен упомянуть, что было чему удивиться: Финляндия была в состоянии войны с Советским Союзом, и в то же время среди финнов встречались люди, не только не питавшие вражды к русским, но даже с симпатией отзывавшиеся о русских, или, точнее, о советских воинах, которые увенчали себя славой Победы под Сталинградом.
   Конечно, нельзя сказать, что в этот маленький лагерь для пленных приходили финны только из сочувствия к пленным или из чувств солидарности к советским воинам. Приходили сюда и просто из любопытства, чтобы посмотреть, понять, сравнить, представить: что же такое за люди, воспитанные в коммунистической стране? Чем таким они отличаются от граждан Финляндии? Трудно сказать, что они могли подумать, но, на мой взгляд, впечатления у финнов о русских складывались вполне хорошие, хотя положение пленного никак не украшает человека, и не учитывать этого нельзя.
   Подобным посещениям способствовали и слухи, что среди небольшой группы пленных был художник, был музыкант-балалаечник, который самолично, в самых невероятных условиях, изготовил русскую балалайку и превосходно исполнял на ней удивительные мелодии, в том числе и финские. Это был юноша девятнадцати лет из Кировской области, Коля. К сожалению, его фамилию я не помню. А что такое редкостный мастер дамской обуви? Да к тому же было известно, что он, Костя Бутурлин, ленинградский мастер! И сержант не упускал случая напомнить об этом, поскольку без его ведома ни о каких сделках не могло быть и речи, а потому и слухи о ленинградском кудеснике летели через леса и болота точно туда, куда нужно. И появлялся нужный материал, появлялись и новенькие изящные дамские туфли.
   Предполагали, что это был единственный лагерь военнопленных, где охрана не препятствовала контактам финнов с пленными. Пленным же это было только на руку: финны приносили с собой сигареты, что-нибудь из продуктов, газеты и журналы, а порой, если смогли стороны договориться, например, об оплате за какую-то работу (портрет, картину, поделку, ремонт и прочее) частью деньгами, то передавали и деньги. Если же у пленного заводилась собственная, заработанная трудом, финская марка, то он мог попросить любого, чаще знакомого посетителя, купить что-либо, что также не запрещалось. Но финны лишь в редких случаях принимали деньги от пленного на сигареты или на лезвия для бритья — такие просьбы обычно выполнялись за «спасибо», сказанное по-фински.
   Для меня помимо всего немаловажным было слышать живую разговорную финскую речь, поскольку она существенно разнилась с чисто литературной, и мне, изучавшему этот язык с помощью словарей, книг, газет и всяких случайных печатных текстов, было очень непросто воспринимать беглую разговорную речь. И все же успех в знании финского языка был налицо: меня хорошо понимали, и я свободно мог объясниться. Порядочно был я знаком с грамматическими особенностями финского языка: падежные окончания, состояние предмета по временам, лицам, числам и прочее. Я должен был готовить себя, по существу, к странствиям по чужой земле с мыслью, что смогу добраться до нейтральной Швеции. Понимал, конечно, что риск велик, но иного выхода не видел, да и терять мне, находясь в плену, было нечего.
   Приближалась весна. В марте я с полной отдачей и усердием был занят — назову так — изготовлением необычных по тонкости мастерства изделий из березового капа. Но надо же иметь в виду, что от работы в лесу никто меня не освобождал — заниматься этим я мог только вечерами и в воскресные дни. Сержант пошел мне навстречу только в том, что позволил работать в чердачном помещении, чтобы мне никто не мешал. И это было весьма важно. Но больно вспоминать о том, на что я рассчитывал. Дело в том, что мне было крайне необходимо каким-то невероятным образом приобрести типично финскую штатскую одежду, пусть самую недорогую и легкую, к весенним дням (брюки, куртку, свитер, рубашку, кепку с удлиненным козырьком), чтобы заменить «форму» пленника с латинской буквой «V» — «Vanki», что означало «Пленный». Вот это было для меня наисложнейшей задачей, ради разрешения которой и впрягся я в изготовление нескольких настольных миниатюр, относящихся к прикладному искусству, исходным материалом для которых был избран все тот же березовый кап. Задумано это было в расчете на то, что прежде всего изделия должны быть филигранны и декоративно эффектны, чем и привлекут внимание и интерес. И если такая цель будет достигнута, то средства и труд будут оправданы.
   Но я уже чувствую, что читатель хочет услышать: что же за изделия мог я сотворить в тот момент в условиях плена? Да еще с претензией, называя или относя их к классу утонченного мастерства? Отвечаю так: случаи, когда человек, находясь в неволе, проявлял в себе невообразимые силы чисто творческого труда, известны с давних времен, и вряд ли нужно приводить конкретные примеры, например, из жизни крепостных или даже узников; это не требует доказательств. Мной же были изготовлены две шкатулки и портсигар. Плоскости этих изделий были отполированы до зеркального глянца, украшены ажурным орнаментом растительного мотива и увенчаны изваянием из северной фауны (упряжка оленей в движении; мальчик с овчаркой; портсигар был инкрустирован изображением дымящей трубки).
   В первой половине мая 1943 года нас четверых — меня, Графа, боксера из Ленинграда Игнатущенко и Семена (фамилию не помню) из Пензенской области — везли этапом в обыкновенном товарном вагоне в северо-западном направлении. Мы догадывались, что не иначе как в штрафной лагерь. Произошло это после моего вместе с Графом побега: нас задержали истошно-немолчным криком: "Стой! Стой, Граф! Не смей, не смей!.." — это кричал бегущий впереди охранника дневальный — видел: автобус остановился, мы были у открытой дверцы… Могли бы, конечно, войти и в салон, но поняли, что уехать не удастся; дали знак водителю, что мы не поедем, и автобус ушел. Задумано же было так: сбросив с себя одежду военнопленного, затаиться у автодороги и ждать автобуса, чтобы наискорейше отдалиться от мест, где, как представлялось, поначалу непременно будут вести поиски. Вероятно, так оно могло и завершиться. Но никто не подозревал, что дневальному было поручено вести слежку за всем, что могло происходить в этой группе военнопленных, тем более когда участились контакты между пленными и штатскими финнами. Ему удавалось и подслушать, и приметить, кому и что могло быть передано, мог он, таким образом, знать и о том, что есть «значки» кое у кого и что конкретно припрятано, и так далее. Его недремлющее око было всегда на страже: мог он заметить и то, что Граф и Березовский поддевали под обычную робу нечто дополнительное из припасенного, что и толкнуло его к доносу и участию в поимке.
   Да, кому еще не доводилось быть в положении пойманного, не дай Бог и знать о том, как оно чувствуется, когда ведут тебя, неудачника, торжествуя над твоей несчастной участью. Спасибо хоть за то, что нас не били, — сержант не позволил. Но было, право же, как-то неловко, что из-за нас пострадали Игнатущенко и Семен — их присоединили по подозрению в намерении тоже бежать.
   В вагоне мы были не менее суток. В нашем представлении было необычным, что мы четверо занимали вагон! Нам была дана вода, этапный паек продовольствия, но хоть плачь, кричи — ни звука ответа на просьбу по естественным надобностям — охрана нас, похоже, не сопровождала. Выход из положения, конечно, мы нашли, но ругательных слов в адрес финских правителей было послано "от души" с добавкой. Где-то стояли на запасных путях часов пять или больше, — и надо же! — какая-то неведомая нам говорившая по-русски женщина, оказавшаяся поодаль, услышав нашу ругательную речь, остановилась и безбоязненно обратилась к нам:
   — Здравствуйте, русские люди!
   Боже мой, как мы были тронуты этим обычным приветствием из уст женщины-матери! Да и как не дошло бы до глубины души родное сочувственное слово, если ничего такого не приходилось слышать два года! Эти вдруг долетевшие слова в минуту почти отчаяния и тоски коснулись непередаваемой, чарующей сущностью, и всем нам хотелось взглянуть на ту добрую и милую русскую женщину, которая еще успела сказать, что "Россию никто не победит, верьте, надейтесь…"
   На железнодорожной станции города Вааса нас посадили на грузовую машину и увезли в лагерь для русских пленных, который находился в семи километрах от города, возле селения Муустасаари (Черный остров). О том, что это был штрафной лагерь, можно было догадаться без слов и пояснений. Поражало прежде всего то, что сравнительно небольшая территория, обнесенная многорядным ограждением из колючей проволоки, была усеяна и загромождена бессчетным множеством больших камней-валунов. За исключением небольшой площадки и узких проходов к баракам, округлые граниты были везде и всюду. Это создавало постоянное неудобство при встречных движениях, люди вынуждены были тратить немалые усилия, пробираясь между этих преград, нередко ударяясь о камни, проклиная все на свете и тех, кто с такой изощренностью осложнил условия жизни людей, оказавшихся в плену.
   В этом лагере в основном содержались пленные, которые совершили побег, но были задержаны. Попадали сюда и по другим причинам, например за воровство, но это в малом числе. Использовали пленных на довольно тяжелых работах на строительстве аэродрома, погрузке и разгрузке в порту, изредка на сельскохозяйственных и других работах.
   Общая атмосфера жизни пленных была наполнена духом унизительного отношения к русским: за малейшую провинность, а чаще всего на почве какой-то необъяснимой насаждавшейся ненависти, узников пороли розгами: для чего возле бани, в бочке с водой, всегда торчали заготовленные ивовые прутья. Немилосерден и жесток был начальник лагеря, получивший лагерное звание Черный лейтенант. В полную противоположность представлению, что финны якобы должны быть блондинами, начальник лагеря был смугл лицом и черен, как смоль, волосом. Своим желчно-злобным взглядом он, казалось, мог парализовать жертву. Поэтому его появление в зоне немедленно замечалось, и об этом, как по цепи, все узнавали: "Черный в зоне!" Он был невзрачен, мал ростом, сух и насторожен, как голодный хищник. По его же указанию в зоне была вырыта двухметровой глубины яма с отвесными стенками, куда могли сбросить провинившегося и продержать в ней сутки и двое при любой погоде.
   Люди слабели, болели, умирали. Как теперь стало известно, в Ваасовском лагере только на русском кладбище похоронено в 1943 году около семидесяти человек. Убежать из этого лагеря никому не удавалось. Случаи самых дерзких попыток заканчивались неудачей, чаще — гибелью тех, кто рискнул убежать. Был случай, когда четыре пленных, работая в песчаном карьере в двадцати километрах от лагеря, отняли у конвоира винтовку и патроны, затем связали его, заткнули кляпом рот и бежали. Возглавил побег бывший моряк Вася. В лагере его и звали Моряком, на равных у него были и еще две клички: Москва и Боцман. Далеко уйти беглецы не успели, служебные собаки их настигли. Сколько могли они отстреливались, но одной винтовкой отразить осаду было немыслимо, и все они погибли. Со следами жестокой расправы труп Васи Моряка был привезен в лагерь для показа и назидания и не убирался двое суток.
   За давностью времени моего пребывания в штрафном лагере в Финляндии и в связи, видимо, с преклонностью возраста, имена людей, среди которых жил, терпел и Бог его знает на что рассчитывал и надеялся, помню очень немногие. Да и сама жизнь так складывалась — долгими годами шел по белому свету вместе с массой вконец обездоленных, как бы безликих, лишенных индивидуальных черт, низведенных до полной утраты желаний касаться возвышенных чувств самой примитивностью существования. Был все же в штрафном финском лагере один пленный родом из Рязанской области — Николай Дьяков, с которым я как-то сблизился и поделился некоторыми тайнами — рассказал ему, что настоящая моя фамилия Твардовский, что поэт Александр Твардовский доводится мне родным братом. И вот хотя жизнь нас вскоре и разлучила, но он не забыл меня и спустя почти тридцать лет нашел меня. Встречаемся. Вспоминаем. Он живет в Москве, тоже пенсионер и тоже написал книгу о своих злоключениях.
   Сказать, что я родился в рубашке, вроде бы нельзя. Выпало мне в жизни с лихвой всяческих несчастий, хотя и дожил вот до светлых, радостных дней моей судьбы — времени перестройки, чему искренне рад: "Судьба не обделила, своим добром не обошла", как вычитал у одного поэта. Но это к слову. Рассказ же пойдет о том, что было и прошло…
   Июль 1943 года. Лагерь военнопленных в Финляндии «Муустасаари». Время утреннего развода по местам работы, основная масса пленных уже собралась возле вахты и на площадке, но из зоны ее не выводят. Переводчик поднялся на камень-валун, послышалось громкое: "Внимание! Слушайте! Кто имеет специальность литейщика?" — сказано было именно так: литейщика. Не горнового, не сталевара, не вагранщика, формовщика, заливщика. Среди пленных, а было их около четырехсот, нашлось только двое, которые назвались литейщиками: Григоренко Анатолий и я — автор этих строк.
   — Подойдите сюда! — было сказано.
   Черный лейтенант — начальник лагеря и возле него пожилой, небольшого роста, изрядно располневший господин в будничном костюме, но при галстуке, как в тот же день стало известно — предприниматель, владелец небольших литейно-механических мастерских. Через переводчика нам были заданы вопросы:
   — Что вам знакомо по литейному производству?
   Я ответил, что знаю и могу формовать вручную по моделям в парных опоках и на плацу в одиночных. Знаком с тигельной плавкой на коксе и многим другим в фасонно-литейном производстве. Я понял, что мои ответы произвели хорошее впечатление на предпринимателя, как и ответы моего товарища. Таким образом Черный лейтенант запродал нас владельцу мастерских по какому-то соглашению, и нас стали водить под конвоем на это частное производство. На весь рабочий день нас оставляли в мастерских под ответственность хозяина, а по окончании рабочего дня, так же под конвоем, уводили в лагерь.
   Но одно то, что в течение дня мы не видели ни охраны, ни погонял-переводчиков, что находились среди простых, мирных, рабочих людей, которые относились к нам, без всякой тени неприязни, сочувственно, — казалось чуть ли не сном. И невозможно было понять ту поразительную разницу между жестокостями по отношению к пленным в лагерной зоне, где властвовали ненависть и насилие, и тем, что мы почувствовали, оказавшись на производстве вместе с финскими рабочими.
   Это было очень маленькое частное предприятие, состоявшее из двух отделений: литейного, в котором работали, включая и нас, всего пять человек, и механического на семь рабочих мест. Изготовлялись здесь всякие мелкие и мельчайшие детали для моторных катеров: гребные винты, кнехты, декоративные накладки, ручки, краники, болтики и прочее. Все это тщательно обрабатывалось и доводилось до глянца шлифовкой и полировкой.
   В литейном отделении мы увидели единственного старого и слабого мужчину-литейщика, набивавшего формовочной землей спаренную опоку, стоя у формовочного стола. Были там еще две женщины, готовившие стержни для форм, а также занимавшиеся очисткой литья, приготовлением формовочной смеси и так далее. Было совершенно ясно, что здесь мы нужны позарез: одному мужчине, тем более слабому, в литейке делать нечего. Тигель с металлом, хотя бы килограммов на семьдесят, поднять из горна, поставить в рогач и разлить в формы посильно только двум рабочим. Так что у хозяина была, может, единственная надежда на двух русских пленных, и ему не терпелось увидеть, что они из себя представляют в деле. Мы же, в свою очередь, не могли рассчитывать на милосердие хозяина, понимали, что ему нужны умелые руки. Он снял с полки модель трехлопастного гребного винта и повертел ее в руках так и этак перед нами, переводя свой взгляд с одного на другого, как бы спрашивая: "Ну, понимаете?" и сказал: "Будьте добры, делайте!"
   Хозяин предприятия был из финских шведов по фамилии Сёдерлюнд, отлично знал, на чем испытать: изготовить форму для отливки хотя бы и малого трехлопастного гребного винта — работа из наиболее сложных, это мне было известно; модель неразъемна, в связи с чем снять верхнюю опоку, не нарушив форму, нельзя, если не применить так называемые по рабочему лепёхи — дополнительные вкладыши из формовочного состава для стержней, снимаемые отдельно. Об этом как раз трудно догадаться, если не случалось ни видеть, ни слышать — допустить ошибку проще простого. Нам же иметь такой финал испытаний было крайне невыгодно, и мы постарались его избежать.
   Я употребил слово «постарались» и вот подумал, что кто-то из читателей может это понять, как раболепное желание угодить хозяину. Но я с полной серьезностью хочу сказать, что об этом совсем не думалось. Для меня дорога была сама возможность хотя бы в течение дня не видеть тех, кто усердно нес службу угнетения, чем бесстыдно спасал себя. Кроме того, я рассчитывал, что если удастся удержаться в стороне от зоны, то, может, подвернется удобный момент перебраться в Швецию — страну, которая помогает всем ввергнутым войной в несчастье.
   Совершенно беспристрастно смею сказать, что хозяин предприятия Сёдерлюнд оказался очень неплохим и сговорчивым человеком. То, что он проявлял заботу о людях и в том числе, может, особенно о нас, пленных, подтверждалось постоянно. Он никогда не посмел сказать "давай, давай", как это практиковалось у нас в СССР не только в местах спецпереселений и в лагерях НКВД, но ведь и в колхозах было так. О том же, что, работая у этого мелкого собственника, мы, пленные, не знали голода — нет нужды и говорить: обед и ужин для нас готовила и приносила в бытовую комнату его дочь. Звали ее непривычным для русских двойным именем Анна-Лиса. Ее личная жизнь была помечена глубокой душевной травмой — муж наложил на себя руки, оставив ее с младенцем, когда ей было только двадцать. В нашу бытность мальчику было уже лет пять-шесть, и он всегда был с мамой рядом. Красотой она не отличалась, к тому же была излишне полной для своего возраста, и было похоже, что это ее немало огорчало. К нам, русским, она была расположена весьма любезно и доброжелательно — к случаю охотно могла присесть возле нас во время обеда, в меру приличия полюбопытничать, порасспросить о том, о сем. А уходя, непременно скажет: "Кайкеа хювин тейлле, поят!" {9} Такое ее отношение очень трогало нас и возвышало ее как женщину. Возможно, это объяснялось ее личной печалью о своей неблагополучной судьбе, но если и так, то свойственно это только хорошим людям.
   В течение всего рабочего дня наше положение как-то скрашивалось: называли нас по имени, не слышалось унизительного финского «сотаванки» ("военнопленный"), не резало слух каким-то образом залетевшее из лагерей НКВД блатное: "А ну, суки, вылетай без последнего!", "Ты, падло, куда прешь?!", "Тебе, гнилая твоя потроха..!", не давила бесконечная ужасающая ненависть-злоба к себе подобному. Конечно же на работе у Сёдерлюнда ничего похожего не было. Но вот кончается рабочий день, приходит охранник с автоматом и уводит тебя в зону, «отдыхать» в аду. Ведут тебя по улице пригородного поселка, ты видишь мельканье ног встречноидущих, но тебе не хочется даже приподнять голову, смотришь вниз и думаешь, думаешь… И не мил тебе свет. И не на что тебе надеяться — впереди, если даже это случится и ты вернешься на Родину, ждет тебя какая-нибудь Индигирка или Колыма, Норильск или Печора: "Сойдешь поневоле с ума — оттуда возврата уж нету!", как поется в песне колымских зэков.
   Все же в конце концов взбрело мне в голову вот что: а не затеять ли разговор с хозяином о том, чтобы не водили нас на ночлег в зону? Подумалось так: хозяин сам из себя вроде бы человек сговорчивый и доступный. На работе у него никто нас не охраняет, нет сомнений и в том, что как работники мы ему очень необходимы, ведем себя вполне добросовестно. Так за какой же такой грех мы должны переносить нечеловеческие муки лагерных условий в часы ночного отдыха? Этой мыслью я поделился с Анатолием, которого теперь уже, казалось, порядочно понял по совместной работе и положению. Он, Анатолий, мужчина моего же возраста, с делом знаком хорошо, очень честолюбив, но не глуп и симпатичен. Не было между нами и секретов. Слушал он меня и плечами пожимал.
   — Слушай, Иван! — начал он. — Ты, право же, черт знает, право же, не то проницатель, не то отгадчик: ты как мог почувствовать или разгадать мои мысли? Отгадал, присвоил и подаешь теперь мне, как свои. Вот брат чудо! Поверь мне, я давно думаю об этом. Знаю, что уже многие из пленных этого же лагеря живут у крестьян, без охраны. Так почему бы и нам об этом не поговорить?
   Саму беседу с хозяином вряд ли стоит описывать подробно, скажу покороче. Финским я владел к тому времени лучше Анатолия, и потому было решено, что вести разговор более с руки мне. Хозяин был молчалив вообще, и это меня несколько смущало: трудно было понять, как он реагирует — на этот раз он только слушал да покачивал головой. Были некоторые проблески не то ухмылки, не то улыбки, как бы удивляясь моей смелости, но хотя и не сказал ни «да», ни «нет», неудовольствия не выразил. Сказал только одно: "Селева!" ("Ясно!"), с тем и ушел.