— Саша, дорогой мой, честное слово, все сделал.
   — Ну, Ефрем, теперь скажи мне, — Александр Трифонович сбавил голос и тихо спросил: — Жена молодая, значит, и детишки могут появиться?
   — Саша! Что же я могу тебе сказать? — тоже тихо. — Были попытки, но… стоит ли об этом?
   Александр Трифонович засмеялся и тут же:
   — Прости, Ефрем!
   — Саша! Ей-Богу, не знаю, с чего начать. Дело вот какое. Мир, как говорят, слухом полон. В Починке узнали, что ты в Смоленске. Имею поручение просить тебя побывать у земляков. Очень они просят тебя заглянуть к ним. Что ты можешь сказать по этому поводу?
   — Нет, нет! Не поеду. Не хочу фотографироваться. Если поехать, то это непременно будет. Нет, нет, нет!
   Ефрем Михайлович попытался доказать, что просьбу земляков как-то надо уважить, сделать возможное, не обидеть. Но Александр Трифонович был непреклонен: "Нет, фотографироваться не хочу!"
   Ефрем Михайлович снова:
   — Люди-земляки чтут, любят, помнят, хотят видеть тебя, Саша, но я, ей же Богу, не понимаю, что тебя так отталкивает. Ну, допустим, что сфотографируют, так неужели это плохо?
   — Не люблю помпезность, искусственность, ничего искреннего там обычно не бывает. Нет, даже не делай усилий… не делай. Это не нужно!
   Ушел Ефрем Михайлович Марьенков. Честно говоря, мне показалось, что Александр Трифонович не совсем был прав. Но кто же посмел бы его нравоучить, поправлять? Нужно сказать, что он действительно почему-то постоянно избегал, не соглашался фотографироваться. Никто из нас, его родных братьев, не удосужился такого «подарка» с ним вместе сфотографироваться. Вроде бы он бывал и родственен, и нежен, но чтоб как-то по-простецки предстать перед объективом с братьями — нет, такого не случилось.
   Мы договорились поехать утром следующего дня (19 сентября) в Лонницу к Константину Трифоновичу. Он работал в то время совхозным кузнецом: "Железки гну!" — как он сам об этом говорил, и отмечал между тем, что мастерство прежних лет утрачено, что теперь есть и сварка, и фабричный топор, и готовый заводской болт, что кузнецу приходится лишь кое-что по мелочам делать методом дедов. С огорчением он говорил, что кузнец для сельского жителя перестал быть значительным мастером. "Железки гну!" В этих словах слышалась горечь утраты.
   От станции Красное мы должны были идти километра полтора параллельно железной дороге, вспять, к усадьбе совхоза «Лонница». Александр Трифонович сказал, что в русском произношении должно быть Лённица, а не Лонница, что это не иначе как от слова «лён», но это так, как бы между прочим. Он с живым интересом обращал внимание на пасущиеся стада черно-пегих крупных коров, отмечая их упитанность и даже какие-то признаки молочности: "Шеи у животных резко утонченные: молочная порода".
   "Победа" с женщинами пришла на место значительно раньше, чем пришел поезд, которым мы, мужчины, ехали, — женщины давно нас ожидали. Но Константина дома не было: косил сено в тех местах, где скошенную траву нужно выносить из воды или же ждать морозов и затем косить по льду. Он не знал, что к нему пожалует столько гостей, и задержался на своем запоздалом покосе. Нам пришлось долго ждать его. Наконец, совсем уж под вечер, Константин появился с повозкой сена. Он спешно сбросил сено, погнал лошадь на совхозную конюшню и через полчаса был среди нас за столом. Переодетый и освежившийся, он, как бы извиняясь, рассказывал о своих хлопотах и затруднениях, избежать которых не удавалось.
   — Ах, как нескладно получилось, — говорил он, — невольно заставил вас, дорогие гости, так долго ждать.
   — А в чем же дело, Костя, что косишь ты в сентябре? — спрашивал Александр Трифонович.
   — Порядки таковы. Не разрешают косить для личного скота, пока совхоз ведет заготовку для общественного стада. Вот и ждем сентября да октября.
   Застольная беседа, однако, приобрела самый благодушный характер, все были веселы, довольны и рады. Ни о чем особо серьезном не судили, разговоры возникали в связи с тем или другим случайным словом или примером. Было ясно, что встретились братья и сестры с мамой, которая без памяти рада была видеть своих детей за одним столом, так вот дружественно беседующих, видеть их взрослыми, с их очень разными судьбами. Грустно, конечно, при мысли, что не сидели за семейным столом наш отец Трифон Гордеевич и младший брат Василий: их уже не было на этом свете…
   Было уже темно, когда послышался стук в дверь, и мы увидели вошедшего незнакомого человека. Это был совхозный механик, которому взбрело в голову взглянуть на гостей Константина Трифоновича. Ничуть не стесняясь, прямо от дверей он громко сказал:
   — Ах вы, кудесники! Позвольте же мне познакомиться с Александром Трифоновичем!
   Никто не принял всерьез того, что он назвал всех кудесниками, и само появление этого человека не вызвало особого удивления. Александр Трифонович внимательно смотрел на него и даже подал ему руку и предложил сесть за стол.
   — Видите ли, Александр Трифонович, — начал этот человек, приложив руку к груди, я тоже, понимаете, тоже пишу… стихи, и потому видеть вас было всегда моей мечтой.
   — Интересно, очень интересно. Может быть, вы что-нибудь прочтете? — сказал Александр Трифонович.
   — Нет. Прочесть я не могу, а лучше позвольте мне спеть.
   — Ну, пожалуйста, давайте спойте.
   И он затянул диковатым голосом: "Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися". И поначалу Александр Трифонович подтянул ему, но тут же обнаружилось, что «поэт» явно нетрезв, что петь он совершенно не может и делать ему среди нас нечего. Пришлось Константину Трифоновичу упрашивать его, чтобы шел отдыхать к себе домой. Но не тут-то было — с таким предложением он не хотел соглашаться и сказал:
   — Эх, Александр Трифонович, было же вами сказано: "С кем я не был, с кем я не пил в первый раз, в последний раз". А со мной? А?! — И продолжил: — "С кем я только не был дружен… Сколько душам был я нужен…"
   Эти строки всем нам, конечно, были известны, но в этот момент мы услышали их из уст того самого «вероятного» читателя, которого автор предвидел и чьим мнением дорожил: "Ни на чью иную славу не сменю того вовек". И все мы смотрели на Александра Трифоновича и гадали, что он скажет. Ждать долго не пришлось. Облокотившись на стол и несколько подавшись вперед, он сделал чуть заметный кивок, и, глядя на этого человека, негромко сказал:
   — Спасибо, спасибо. Но почему запомнились именно эти строки?
   — Нет, Александр Трифонович, не только эти запомнились. Многое запомнилось: "И годами с грустью нежной — меж иных любых тревог — угол отчий, мир мой прежний я в душе моей берег".
   Услышав это четверостишие, мы подумали, что с нами не какой-то пьяница, а человек с развитым чувством прекрасного, который стихи любит и читает их вдохновенно.
   Время было уже позднее, нужно было подумать, как организовать постель для пятерых мужчин. Женщин было шесть, и все имевшиеся места были отданы им. Мужчинам же предстояло спать прямо на полу. И — ничего. Притащили сена, разровняли, прикрыли простынями и так вот, без особых удобств, но и без заметной печали — уснули. Трудно спал Александр Трифонович: лежал на спине, дыхание было натужным, нездоровым, прерывистым. Мать очень была обеспокоена и наутро говорила ему об этом, просила поберечься, не пить, не переутомляться. На это он ответил:
   — Нет, нет, мама, я последнее время, если и случается, то так, дня три… проходит. Купаюсь, придерживаюсь режима.
   Утром 19 сентября, часов в семь, все мы были на ногах. Выпив по стакану чая, Александр Трифонович и Александр Григорьевич Дементьев пожелали прогуляться. Отправился с ними и я. Пошли по направлению к автостраде Москва — Минск, которая совсем рядом, всего метров пятьсот-шестьсот от усадьбы. Вступив на асфальт, Александр Трифонович предложил пробежать трусцой. Но и трусца для столь грузных, отяжелевших людей, какими были тогда Александр Трифонович и Александр Григорьевич, — нагрузка серьезная, и пробежать они смогли метров двести и уже запыхались, перешли на шаг. Шли минут двадцать. С правой стороны автострады, по ходу на запад, — братские могилы павших в Великой Отечественной войне. Здесь Александр Трифонович остановился:
   — Давайте зайдем, почтим память погибших за родину.
   Сняв головные уборы, мы подошли к тропинке между белых рядов из надгробных плит и, тихо продвигаясь, читали начертанные имена. Александр Трифонович не пропустил ни единой надписи и произносил имена шепотом, а когда уходили, — прочел четыре зарифмованные строки, не мог их запомнить, но что-то все же удержалось:
   по смыслу стихи были очень похожи на концовку "Жестокой памяти":
   И памятью той, вероятно,
   Душа моя будет больна,
   Покамест бедой невозвратной
   Не станет для мира война.
   Завтракали часов в десять. Затем сразу же, не помню, по чьему предложению, на «Победе» поехали в бывшее имение Мухиных, где, по словам Константина Трифоновича, родилась и росла известный скульптор В. И. Мухина. Это имение в пяти-шести километрах от станции Красное. Конечно, «Победа» не могла увезти всех, поехали человек шесть, хотя и это превышало норму, но расчет был на то, что нас никто не остановит на проселочной дороге.
   Никаких строений там мы не нашли, но в старом и очень запущенном, заросшем диким подлеском парке еще можно было заметить остатки аллей, линии бывших дорожек. Сохранились там и дубы из посадок прошлых столетий. Под их кронами виднелись кусты калины, заросли черемухи, прочего древесного самосева. Александр Трифонович срезал ветку калины с гроздью красных ягод, вертел ее в руках, то отодвигая от себя на вытянутую руку, то приближая и рассматривая ее с разных сторон. А мне в ту минуту вспомнились слова из некрасовского стихотворения «Саша»: "Там из-за старой нахмуренной ели красные гроздья калины глядели". Заброшенность и запущенность парка навевала грусть, и было неясно: виной ли этому прошедшая война или это была обычная бесхозяйственность тех, кто ведал и как-то распоряжался парковой территорией. Однако не было причин сожалеть, что мы побывали в бывшем, а точнее — на месте бывшего имения Мухиных, проветрились, коснулись остатков "старины глубокой", отдохнули на воздухе. Сентябрь уже по-особому окрасил природу: многие лиственные деревья контрастно выделялись ранней желтизной, и Константин Трифонович пробовал остановить на этом наше внимание: "Посмотрите, как красива умирающая природа!" Он же напомнил, что нас ждут дома, пора ехать обедать.
   Когда мы возвратились в Лонницу, то как-то непроизвольно я обратил внимание на шофера, который бессловесно и старательно исполнял указания своего шефа, то есть Александра Трифоновича, часами и днями неотлучно оставаясь возле «Победы», принадлежавшей брату, в постоянном ожидании. Я не приметил, чтобы ему предложили пообедать, ну хотя бы посидеть в комнате. И я подумал, что, пожалуй, надо об этом сказать Александру Трифоновичу. Улучив удобный момент, когда никто не мог слышать нас, я возьми и скажи:
   — Слушай, Саша! Почему же ты относишься к своему шоферу так, что и не вспоминаешь о нем? Может, можно пригласить его к обеду? Ведь скучно же ему в одиночестве.
   — А ты, знаешь, не очень печалься о нем. Он получает побольше твоего. Так что не замрет: человек не забудет сам себя накормить. Да я его ничем и не ограничиваю: пусть скажет, если ему нужно отлучиться для личных нужд. Нет, не переживай за моего шофера. Он на работе, и ему за все оплачено.
   На этом и прервался наш разговор. Но я подумал: "Вот оно! Слава не всем под силу. Где же забота о ближнем, если границу рублем прочерчивают: "он получает побольше твоего"? Можно, значит, человека даже не замечать, если есть уверенность, что вознаграждение за услуги вручено?
   Произошло это, когда надо было выжидать какое-то время, пока приготовят стол. Мы ходили вокруг дома Константина. Сад состоял еще из маленьких деревьев, которые Константин осматривал часто, и это приносило ему радость. Мы прошли к реке Ольшанке, и тут я посмел спросить Александра Трифоновича о том, что давно меня мучило:
   — Саша, скажи мне правду: как могло случиться, что ты писал хвалебные стихотворения о Сталине, пока он был живой. Как могло случиться, что ты так резко начал совсем по-другому о нем же, о Сталине?
   Для Александра Трифоновича этот вопрос был нежданным-негаданным. Он не сразу ответил. Прошло несколько минут, мы шагали молча. Потом он ответил: "Я так чувствовал. Я подчинялся моим чувствам". Наш разговор на эту тему прервался: позвали к столу. Обед у старшего брата в его хате, им же построенной (правда, уже тогда старались обыкновенную хату называть домом), был обильным. Было на столе и соленое, и копченое, и птица запеченная с ароматным гарниром, и жареные грибы, и пироги, и пельмени, так что можно было только удивляться разнообразию угощений в семье кузнеца. А вот спиртного было только по чарочке, для мужчин. И дело не в скупости хозяев, а лишь в том, что Константин опасался, как бы не повредить Александру Трифоновичу, — предстоял отъезд вечером того же дня.
   В общем, что ж? Пересказывать подробности того, как веселились, шутили и смеялись, нет необходимости. Все мы были довольны тем, что встретились, что родственность выжила, пройдя жестокие испытания. Вот только рано ушли от нас отец и младший брат Василий…
   "Победа" должна была сделать два хода в Смоленск. Первым рейсом отправили женщин — их было пять, а вторым — уехали мы, мужчины.
   Меня и Марию Васильевну с нашей маленькой Олей довезли до нашей хижины на 4-й Северной улице. Александр Трифонович и Александр Григорьевич Дементьев даже на минуточку забежали посмотреть, как мы устроились, как живем, но тут же уехали к нашей маме. Через день, 21 сентября, мы снова встретились у мамы. Александра Григорьевича уже не было: уехал к себе, в Москву, поездом. Эта встреча была особенно интересной: Александр Трифонович, как никогда прежде, интересовался нашим мнением о его произведениях. Спросил сестру Марию, что ей больше всего нравится из его сочинений.
   — Очень трудно сказать, — отвечала она. — Больше всего, может, нравится и не самое лучшее. Потому, знаешь, Саша, только не смейся, пожалуйста, скажу: больше всего мне нравится восемнадцатая книга из "Страны Муравии" — и тут же продекламировала: — "Стоят столы кленовые, хозяйка, нагружай!.." Смущенно заулыбалась и даже закрыла лицо ладонями.
   — Ну что ж ты так сомневалась? Очень похоже, что так оно и есть, — сделал он заключение и посмотрел на мать.
   — А мне, Шура, так нравится твой «Ивушка», что не могу тебе и передать: "Ивушка-печник… умер Ивушка…" Она хотела тоже сказать так, как в самом стихотворении, но не получилось, заохала, махнула рукой: дескать, ладно, посмейтесь…
   — А что скажет Иван? — обратил он свой взгляд на меня. Я давно был готов ответить на подобный вопрос:
   — Самым лучшим из всех твоих стихотворений считаю "Я убит подо Ржевом". Тронут им до глубины. А из поэм считаю лучшей "За далью — даль", хотя, конечно, говорю пока об опубликованной ее части.
   Я тогда ни от кого не слышал и ничего не читал об этих произведениях и, естественно, говорил так, как думал.
   Александр Трифонович поглядел на меня каким-то горячим, светящимся добротой взглядом и тут же привстал, пожал мне руку:
   — Спасибо, Ваня! Я очень рад, рад, что так думает мой брат, еще спасибо тебе! Ты правильно понял это стихотворение, оно мне очень дорого.
   Вскоре я стал собираться к себе, но мы еще не прощались, и я пригласил Александра Трифоновича побывать у меня еще раз.
   — Спасибо, Ваня! Пожалуй, я заеду. Вот надо маме помочь насчет дровишек.
   На кухне все еще сохранялась русская печь, сложенная покойным нашим отцом в первый же год после изгнания немцев из Смоленска; газа еще не было. Когда я вышел в прихожую, то неожиданно для себя увидел старуху. Это была теща Александра Трифоновича Ирина Евдокимовна Горелова. Я не был знаком с ней ни прежде, ни позже. Лет десять она с внуком жила в этой же квартире, в отдельной средней комнатке. Как, по какой причине она была поселена Александром Трифоновичем в эту квартиру, я не знаю и, наверное, никто не знает. Но для меня было загадкой уже одно то, что Александр Трифонович ни одним словом тогда о ней не вспомнил и она не была приглашена к нашему столу. Она не выходила из комнаты и не подавала никаких признаков, что она здесь есть.
   Можно бы о ней и не упоминать в этих записках, но поскольку из довоенных писем ко мне и дневниковых записей Александра Трифоновича можно понять, что он относился к ней уважительно. А вот сейчас он как бы не хотел и знать, что она есть на свете. Она умерла, кажется, в 1960 году. Так что в одной квартире с нашей матерью она прожила лет пятнадцать. Как наша мать, так и Ирина Евдокимовна были на полном обеспечении Александра Трифоновича. Ежемесячно первого числа почта вручала переводы: матери — 150 рублей, теще — 100 рублей. Что же еще желать? Но если коснуться более сокровенной стороны жизни двух этих женщин, то, как говорится, "ни в сказке сказать, ни пером описать", — насколько их жизнь была мучительной для обеих. Они ненавидели друг друга. У одной была умная дочь, у другой — талантливый сын. Казалось, есть основание радоваться сватьям: их дети нашли друг в друге верных спутников жизни, смогли построить семейное счастье. Однако такого не случилось, и они постоянно враждовали. Как мне известно, наша мать скрывала от сына истинные взаимоотношения со сватьей, не жаловалась и не просила, чтобы он подумал об отдельной квартире для своей тещи. Но то ли он догадывался, то ли каким-то образом до него доходили слухи, он стал холоден к Ирине Евдокимовне и никогда о ней не спрашивал.
   Как-то в начале семидесятых годов я гостил в Смоленске. Вместе с сестрами и братом Павлом мне пришлось быть у сестры нашей матери Елены Митрофановны. У ней было большое горе: только что похоронила мужа. Все мы хорошо знали Ивана Филипповича и были тронуты рассказом о его кончине. Выйдя на пенсию, он заскучал, стал томиться каким-то странным чувством и в конце концов наложил на себя руки. В общем, было очень тяжело слышать о том, как он накануне побывал у племянника в радиомастерской, взял отрезок кабеля и просил помочь Елене Митрофановне «закопать» его…
   В тот же день мы ходили на кладбище. Душевной потребностью было почтить дорогих и кровно близких людей, поклониться их праху.
   Благодаря Елене Митрофановне мы скоро нашли могилу отца. Здесь же похоронена и наша мама. На средства Александра Трифоновича над их прахом установлен гранитный памятник, на полированной части которого выбита надпись: имена родителей, даты рождения и кончины.
   До чего же неузнаваемо стало само кладбище! Значительная часть его уже стерта с лица земли надвинувшимися массивами жилых многоэтажек. И, видимо, процесс этот будет продолжаться до полного уничтожения этого места — места вечного покоя наших предков.
   Когда мы проходили тропкой между могилок, Елена Митрофановна приостановила нас возле одной оградки. Она была сварена из ребристого арматурного металла, очень проржавела и покосилась. Прямоугольник оградки изнутри зарос сорной травой, а в центральной части был виден глубокий провал осевшей от времени земли.
   — Это могила тещи Александра Трифоновича, — сказала Елена Митрофановна. — Здесь никто никогда не бывал с того дня, как ее внук поставил эту оградку…
   Вернемся к тем дням 1956 года, которые Александр Трифонович провел в Смоленске. 23 сентября во второй половине дня к моей хате на 4-й Северной подкатили две «Победы» одновременно. В одной из них приехал Александр Трифонович, сестра Анна и мама. Во второй — корреспондент газеты «Правда» по Смоленской области. Имени его не помню, и, наверное, это не столь уж важно (дату я хорошо помню, кому будет нужно узнать, не составит большого труда). В нашей единственной комнате было прибрано и даже уютно, но не было в ней стола. Собственно, стол вот-вот должен был появиться, как раз я занимался им в пристройке, оставалось только отделать столешницу. Пришлось внести его, как говорится, белым, неотделанным. Получилось с какой-то стороны даже занятно. Александр Трифонович и корреспондент помогли мне затащить стол в комнату, приладить недостающие сиденья, положив на табуретки отрезок доски, участливо и по-простецки посоветовали хозяйке "не проявлять особого усердия и забот насчет угощений — хорош хрен да луковица", а все прочее они предусмотрительно прихватили с собой. Пока Мария Васильевна с мамой и сестрой собирали на стол, Александр Трифонович затеял разговор о мастерах и мастерстве. Началом послужила деревянная кровать моей работы, которая привлекла его внимание рисунком инкрустации. Он касался рукой полированной плоскости спинок, удивлялся тщательности соединений и врезок и никак не соглашался с моим объяснением, что все это не так сложно, как может показаться неискушенному человеку.
   — Не боги горшки обжигают, это да, но, знаешь, обжигают их мастера! — сказал под конец.
   В то время у меня имелось мало изделий, которые я мог бы охотно показать. Многое по нужде было распродано, но все же кое-что нашлось. Я показал статуэтки, вырезанные из дерева, ажурные браслеты из кости, резные шкатулки и еще какие-то мелочи. Они произвели на Александра Трифоновича довольно приятное впечатление, и он с сожалением отметил, что я в свое время не получил должного образования.
   — Да, Иван, в тебе — природный художник. И очень жаль, что сам ты долго об этом просто не знал. А впрочем, знаешь, все равно хорошо, ты — мастер. Порой мне самому так хотелось бы быть мастером какого-нибудь дела, например, быть хорошим печником.
   Мы уселись за стол, но Александр Трифонович все продолжал начатый разговор. Он рассказал, что ему доводилось видеть у художников-скульпторов удивительные вещи:
   — Как мне было ново и непонятно, когда показывали уродливые пни и разные коряги, на мой взгляд, пригодные только топить печь в каком-нибудь подовине, а мне говорили: "Вот, пожалуйста, почти скульптурный портрет Гоголя; а вот это — Антон Павлович, а тут — Достоевский". Я прямо-таки поражался их смелости, можно сказать — не верил. Оказалось — правда, художник может видеть или чувствовать в исходном материале, что тот таит в себе, что обещает.
   Но вот на столе парит свежая отварная картошка, яичница во всю сковороду, солености на деревенский манер и «ниоткуда» — бутылка водки. И тут Александр Трифонович оставляет «схоластику» и, приняв позу какого-то далекого предка, запевает песенку о метелках: "Метелки вязали, в Москву отправляли. В Москве продавали — обратно езжали".
   — Ну хорошо, дорогие мои! — громко и в то же время нежно и ласково начал Александр Трифонович. — До обидного мало, редко мы встречаемся, бываем вместе. Мама! Знаешь, я часто вспоминаю нашего Трифона Гордеевича. И недавно заметил, что многое во мне от него. Больше всего меня трогает его способность, его дар, если угодно, понимать и любить песню, а значит, и поэзию. Только подумать: в деревенской глуши, никогда ни с кем не встречался из просвещенных людей, не имел никакого контакта с ними, от которых, собственно, уходит в народ поэтическая мысль, а знал массу песен именно такого начала. Вот ведь что удивительно! Сколько я слышал в его исполнении песен, когда сам еще не знал, кому она принадлежит. И "За рекой, под горой, хуторочек стоит", "По небу полуночи ангел летел", и "Что ты жадно глядишь на дорогу", и "Сижу за решеткой в темнице сырой", и даже "О, не буди меня, дыхание весны". Нет, право же, удивительный был человек!
   На несколько минут Александр Трифонович приумолк и думал о чем-то своем. Как раз в этот момент корреспондент «Правды» начал говорить:
   — Знаете, что такое талант Александра Трифоновича? Это — редчайшее явление, это — гордость советской литературы! Он — вели…
   Александр Трифонович как бы сбросил с себя отвлеченность и, сделав злую гримасу, резко оборвал:
   — Ах, как это мне не нравится, как это нехорошо! Зачем же так непорядочно поступать?!
   — Александр Трифонович! Простите, пожалуйста! Я понял, что допустил ошибку. Да не то сказал, но я понял…
   Александр Трифонович не дал ему договорить и обратился к сестре Анне:
   — Нюра, давай споем песенку о перевозчике. Я помню, у тебя очень хорошо получалось.
   Анна из всех нас, пожалуй, самая несчастная: семейная жизнь у нее не сложилась. Образования — никакого. Всю свою трудовую жизнь прошла санитаркой. Выше не поднялась. У нее росла дочка Надя. Ей и посвятила Анна всю свою жизнь, без остатка. Надя оказалась способной, получила (при помощи Александра Трифоновича) образование: окончила Московский государственный библиотечный институт, а затем защитила диссертацию кандидата педагогических наук. Вот это и была награда для нашей сестры за все, что она вынесла. От рождения и до конца дней своих она не разлучалась с нашей матерью. Бессловесно, безропотно несла Анна свой тяжкий крест, идя всегда рядом с тем человеком, который дал ей жизнь. Все претерпев, она жила каждый день тем, что вечером будет встреча с мамой, ей она что-то расскажет, в ответ что-то услышит. И главная отрада у нее была дочка Надя, Наденька, Надюша
   Анна запела:
   Перевозчик-водогребщик,
   Парень молодой.
   Перевези меня на ту сторону,
   Сторону — домой.
   Мама слушала и, безголосо шевеля губами и покачивая головой, как бы шла следом песни, про себя совершая тот далекий путь, листая календарь обратно. И не выдержала — прослезилась, когда Александр Трифонович в самом конце песни добавил от себя: