Встреча в Пихтовке с комендантом закончилась тем, что мне было вручено свидетельство о рождении сына Валерия. На нем стояла треугольная печать Нижне-Тагильской комендатуры НКВД. И хотя в документе не было упомянуто, что мать новорожденного является спецпереселенкой, факт сам по себе оставался фактом: на имени сына — несмываемое клеймо; это меня томило и жгло душу: нам было отказано в самых элементарных гражданских правах. Эти душевные раны мы хранили в глубокой тайне от родных и знакомых, знали из опыта, что откровенность не приносит в таких случаях ничего, кроме неприятностей: ревнителям «бдительности» на руку любая зацепка. С начальником железнодорожного отдела Сергеем Андреевичем Богинским складывались у меня самые добрые отношения. Обнаружив во мне интерес к познанию принципов нормирования труда и то, что я мог свободно пользоваться логарифмической линейкой, он предложил свою помощь подготовить меня на должность нормировщика. Я был очень рад его вниманию и глубоко признателен за бескорыстную помощь. С того момента я и начал энергично изучать основные слагаемые элементы различных работ, из которых можно подсчитать фактическую затрату рабочего времени на единицу измерения труда. Сергей Андреевич был удивлен результатами моих стараний и высказал мнение, что я вполне могу справиться с обязанностями нормировщика отдела, что, между прочим, вскоре и произошло. Воодушевленный этим в моем представлении успехом, я не остановился: прошел трехмесячные курсы повышения квалификации, где узнал много нового об основах планирования, статистики, бухгалтерского учета, сметных работ, экономики производства. Все это благотворно влияло на самосознание своей роли, своей сущности и своего положения в среде интеллектуального труда; надо мной перестали тяготеть чувства подавленности.
   В сентябре 1939 года я получил отпуск. Еду поездом к брату Константину на Ставропольщину. После всевозможных треволнений, которых, как говорится, не дай Бог иметь и злому татарину, с улучшением дел по службе, с уходом в отпуск и поездкой, настроение было хорошее. Конечно, я знал, что фашистская Германия в те дни уже разбойничала в Польше, но еще не думалось о предстоящих испытаниях для нашего народа.
   В вагоне я встретил знакомого молодого человека, работавшего прорабом на той же стройке, что и я. Это было очень кстати; хотя он и не был моим другом, но когда есть знакомый попутчик, всякий скажет: повезло. Он тоже ехал в отпуск, но не так, как я, один, а со своей молодой женой. И все было прекрасно: ехали — не скучали. В Москву прибыли вечером и узнали, что сделать пересадку очень трудно, может быть, удастся только завтра, а значит, ночью придется незнамо куда деваться. Так мы оказались под открытым небом в большом городе. Но у меня жил в Москве родной брат, а стало быть, по извечным законам, какой же может быть разговор, если есть возможность переночевать. Кажется, так скажет любой человек.
   Имя Александра Трифоновича Твардовского не звучало тогда так громко, как впоследствии, но попутчик мой, однако, знал, что есть у меня брат в Москве и что он поэт.
   — Слушай, — говорит, — Иван Трифонович! Так у тебя же брат здесь живет. Разве у русских людей бывает так, что нельзя переночевать у брата?
   Я замялся, Бог его знает, что ответил, и попутчик очень удивился моей нерешительности.
   — Что, адреса не знаешь? Так это же проще всего: пятьдесят копеек — и через десять — двадцать минут получишь адрес.
   Адрес я знал, но знал и то, что, не предупредив письмом или телеграммой, заявиться поздним вечером не очень удобно. К тому же я не был уверен, что брат дома, а супругу, Марию Илларионовну, я почти не знал, разговаривать с ней не приходилось, видел ее лишь бегло, да и вообще нас, братьев своего мужа, она не хотела ни знать, ни видеть, и никто из нашей семьи, в том числе и наша мама, никогда не слышал от нее слова привета. Так что была у меня причина для раздумий.
   — Да будь же ты мужчиной, в конце-то концов! — сказал мой попутчик. — Пойдем к нему вместе! Я сам буду говорить с ним. У тебя есть удостоверение, что ты в отпуске? Я тоже покажу ему документы, и, уверен, он сделает все, что в его силах для нас обоих. Мы ведь живем и работаем вместе, вместе едем. Да разве он позволит, чтобы о нем кто-то на Урале имел плохое мнение.
   Давно это было, но все свежо в памяти, запечатлелось до мельчайших деталей. Поехали мы на тот Большой Могильцевский переулок, что в районе Арбата, нашли нужный дом. У подъезда, метрах в трех-четырех, была простенькая скамеечка, и мы присели на нее. Ох как мне было неловко: один не решался, а тут приперся с людьми… Не знаю, может, действительно это чудовищно плохо, не знаю. Знаю только: при всей незавидности моей жизни приехал бы ко мне пусть самый дальний родственник, я был бы только рад. Да и приезжали же! И приезжают. И как же? Сам как-нибудь, а гостю сделаю из последних сил все. Да и разве не так у простых людей? (Да простит мне читатель, что не посмел утаить этот эпизод из моих встреч с братом Александром.)
   Минут десять, как тот спортсмен, что рискует перекрыть рекордную высоту в прыжке с шестом — добавить еще хотя бы один сантиметр, — собирался с духом, прежде чем нажать на кнопку звонка. Встаю: "Ну, ладно, пусть будет, что будет", иду и нажимаю. Стою, жду, слушаю. Ага, кто-то идет… Дверь открывается, и я вижу Марию Илларионовну.
   — Вам кого? Кто вы?
   — Я — брат Александра Трифоновича, Иван, — отвечаю.
   — Александра Трифоновича дома нет! — и закрывает дверь.
   Что я чувствовал, стоя у захлопнутой двери, можно себе представить. Все сказанное слышали и спутники мои, объяснять не требовалось. Они продолжали сидеть на скамейке, а я стоял возле. Это длилось, может, одну минуту, дверь вновь открылась, и я услышал голос Александра Трифоновича: "Кто там?" Было уже достаточно темно, и он не смог разглядеть.
   — Шура! Это я, Иван.
   — Ах, Ванюша? Так проходи же!
   И тут самое для меня страшное: мне нужно сказать, что не один. Приблизившись к нему, говорю, что я не один, что со мной наши сотрудники — муж с женой; вот, дескать, такая беда — мы проездом, но не смогли закомпостировать билеты. Некуда нам деться…
   — Да ты что?! Кто же так поступает?
   Его слова окончательно парализуют меня. Я чувствую, что уже близка та грань, когда остается только повернуться и молча уйти. И, кажется, я сказал, что, мол, прости за беспокойство, ничего нам не нужно. И тут смотрю, его атака глохнет, он спрашивает: "Где они?" Когда же понял, что буквально в трех шагах и все его слова слышны, начал приглашать гостей в дом.
   — Спасибо, Александр Трифонович, но мы, уж извините, не хотим затруднять вас, — сказал мой спутник.
   — Нет, нет! Не обращайте внимания, что я должен был сказать брату. А вы — дело совсем другое, так сказать… Проходите, пожалуйста!
   С чувством незваных гостей мы вошли в квартиру старинного дома, состоявшую из двух или трех комнат. Вполне возможно, что в квартире не все комнаты занимала семья брата. Александр стал знакомиться с моими спутниками, было похоже, что они произвели хорошее впечатление, и он с подчеркнутой вежливостью уделил внимание нашей даме:
   — Вас мы поселим отдельно, а мужчин… что ж, мужчинам, — развел руками, — придется мириться с тем, что, как говорится, Бог послал… Да-да! — улыбнулся и сделал знак рукой, что нельзя было не понять: на полу.
   В первые минуты Мария Илларионовна не показывалась, была на кухне. Нас пригласили в просторную комнату, в которой был накрыт большой продолговатый стол. Александр Трифонович спрашивал о том о сем, чтобы как-то занять гостей и тем несколько сгладить неловкость, которую мы не могли не испытывать как незваные и неожиданные. Мария Илларионовна в беседу не включалась, и ее можно было понять: Александр оказался дома. Но ни старания брата, ни выпитая чарка не смогли притупить во мне горького чувства. Встреча получилась нерадостная, с тяжелым осадком, хотя большой вины за собой я не видел.
   Во время ужина вдруг послышался детский беспокойный голос из смежной комнаты, и Александр встрепенулся, поспешно бросился туда. Там, в отдельной комнате, спала дочурка Валя, было ей тогда лет восемь. А увидеть ту Валю мне довелось только лет через сорок совершенно случайно на Новодевичьем, в день памяти Александра Трифоновича.
   Наутро у каждого были свои заботы. Спутники мои благодарно распрощались с хозяевами квартиры и тут же уехали, а мне брат обещал посодействовать в оформлении билета и сделал это — закомпостировал в особой кассе, имея на это какие-то права. Но прежде чем я отправился на вокзал, он дал мне познакомиться с новым, в переплете, изданием "Страны Муравии". "Это пока лишь сигнальные экземпляры, займись, почитай, — сказал он, — а вообще, знаешь, увезешь Константину, давай-ка я надпишу". Он взял книгу и хотел было идти, но приостановился и сказал: "Пойдем, кабинет посмотришь!" Мы прошли до передней прямо, повернули в какой-то узкий коридорчик и вошли в квадратную комнату, где стоял его письменный стол и очень много, как мне тогда показалось, книг на полках вдоль одной стены. Я был удивлен и спросил: "Неужели можно все эти книги прочесть?" Он улыбнулся: "Прочесть… Не прочесть, а изучить, по-настоящему их знать нужно". На титульном листе "Страны Муравии" он написал: "Брату Константину Трифоновичу с пожеланиями всего доброго. М. 14.09.39. Александр".
   — А это вот — тебе! — и вручил мне книжку «Дорога» с похожей надписью.
   В кабинете мы задержались, присели.
   — Засиделся я, Иван, в этом мрачном склепе, солнце сюда не заглядывает, — начал он. — Крайне надо бы проехать, проветриться. Вот уже и полнота, чувствую, начинает появляться… Да, кажется мне, что обстановка в мире складывается опасная: фашизм топчет польскую землю, а это же совсем рядом. Кто знает, что мы можем ожидать? Ну, а как ты там живешь? Говоришь, женился? Не внял моему совету не спешить? Ну что ж… лишь бы все было хорошо. И сын уже есть? Поздравляю, поздравляю! Как назвал? Валерием? Понял. Ну а меня можешь поздравить с вступлением в ряды Коммунистической партии. И, понимаешь, я не просился, — продолжал он. — Считал и верил, что должен быть час, когда мне скажут: "Иди к нам!" И оно, такое время, пришло. Он вгляделся в меня. — Э-э! А ты, смотрю, невесел! Что это? Обижаешься, что вчера сгоряча окатил тебя? Извини, Ванюша! Я ведь и посожалел, что так получилось, да что ж… Не принимай, пожалуйста, близко к сердцу! А сейчас пойдем-ка хоть чаю попьем. Впрочем, нет, зачем же нам уходить, здесь, кажется, нам удобней будет. Займись пока возле книг, журналов…
   "Страна Муравия" для меня уже не была свежей новостью — читал, кое-что помнил наизусть, и с особым интересом читал то, что попадалось из написанного об этой поэме. Но тут под рукой было новое издание, и я наугад раскрыл книгу на восьмой главе и пробежал по знакомым строчкам до: "И мальчик, точно со слепым, идет по праву руку с ним". Мне вспомнилось кое-что из знакомой истории, и я перевернул еще страницу: "А вот откуда же ты теперь, Илья Кузьмич, бредешь?" — "Бреду оттуда…" Я сразу представил образ отца, слабого братишку Павлика.
   И тут входит брат, неся на подносе чай.
   — Заглянул? — спрашивает. — Ну, скажи: остается, — приложив палец к виску, спрашивает, — что-нибудь?
   — Да как же нет? Очень даже остается! Можно сказать — осталось! Но это в общем, обо всей вещи я говорю. А скажи мне, о чем я мог вспомнить, читая вот эти строки?
   Он посмотрел, на чем я остановился.
   — Понял! — говорит. — Батю нашего ты вспомнил! Тогда же я сказал брату, что, мол, читая «Муравию», встречаю обороты речи главного героя, отдельные слова и образные сравнения, которые очень живо напоминают мне отца. "То конь был — нет таких коней! Не конь, а человек", "Трулля — трулля — трулля-ши! Пропил батька лемеши" и всякие "Как хватит, хватит…", «бубоч-ка», «шмякнул». Да и сама песенность отдельных мест — от отца.
   — Ведь стоит только вспомнить, — говорю я брату, — как отец, возвратясь из поездки, начинал рассказывать что-либо про лошадей, а такое случалось не так уж редко, то именно как-то так он и говаривал: "Нет таких коней! Не конь, а человек". И дело не в областничестве; говор у него, безусловно, был смоленский, но, однако ж, какой-то именно ему присущий.
   — Да, — ответил брат, — отрицать такое не буду, в его речи много было интересных особенностей.
   Провожая меня на вокзал, он был молчалив, но вот вдруг:
   — Ты понимаешь, я замечаю, что в народе есть что-то тревожное.
   На вокзале он задерживаться не стал, попрощался тепло, еще раз напомнил передать Константину его приветы, затем крепко так сжал руку и тихо сказал: "До свидания, Ваня!", оставил меня, и тут же я потерял его из виду.
   Через двое суток я сошел с поезда на станции Кавказской. Здесь я должен был пересесть на ставропольский поезд, проехать всего, кажется, километров пятьдесят, сойти на небольшой степной станции Расшиватка, узнать, в какой стороне хутор Фельдмаршальский, где жил и работал Константин, и добраться попутным транспортом до него. Но был уже вечер, а до отправления поезда нужно ждать еще часа три, так что прибыл я на Расшиватку темной непроглядной ночью, какие только бывают в южных степных районах. И так плохо все сложилось: темень кромешная, до хутора более двадцати километров, и никто меня не встретил, хотя я и отправил с Кавказской телеграмму. Но кто же ее мог доставить в столь позднее время? В общем, закуривай, друг, и торчи на станции до утра. И вокруг была какая-то особая, просто ужасающая глушь: ни тебе огонька, ни человека, и станция без зала ожидания. И пришлось мне бодрствовать до утра: то присяду на скамеечку, то пройду туда-сюда-обратно, а о времени никаких ясных представлений: часов у меня не было. Но вот дождался-таки утра, узнаю, что неподалеку есть элеватор, и чтобы уехать, надо быть там: из станиц и хуторов машины с зерном идут на элеватор.
   Молодой шофер соглашается меня взять. Тут же предупреждает, что ехать придется в кузове, что в кабине почему-то нельзя, но для меня хорошо и это. "Ладно, — думаю, — давай хоть в кузове, лишь бы ехать". Машина — избитая полуторатонка с деревянной кабиной, — скрипя и рыкая, трогается. Мы выезжаем на степную, до глянца накатанную по чернозему дорогу, и передо мной — открытая пятнистая степь со всех сторон, до горизонта, где чуть-чуть местами заметны купы предполагаемых деревьев. Машина идет ходко, и я доволен, определяю, что минут через тридцать буду на месте. Но что это? Резкое торможение, шофер выпрыгивает из кабины, за ним — клуб черного дыма. Он срывает с себя промасленную фуфайку и отчаянно пытается накрыть, смять, захлопать фуфайкой языки огня. Борьба эта продолжалась всего минуты две-три, огонь сбит, но шофер все еще в напряжении, тяжело и отрывисто дыша, стоит у открытой кабины ни жив ни мертв. Наконец, глянув на меня, хмыкнул, тряхнул головой, дескать, вот как бывает, и полез в кабину. Скоро мы въехали в хутор Фельдмаршальский, единственная улица которого протянулась на несколько километров, и по всей улице — стаи белых кур.
   Чтобы узнать, как мне разыскать брата, мы подъехали к правлению колхоза имени С. М. Буденного, и здесь, не успев еще соскочить с машины, я услышал женский голос: "Иван Трифонович! Добро пожаловать!" Это была Евдокия Кононовна, жена Константина. Оказывается, они только что получили мою телеграмму, поняли, что встретить меня на станции уже не могут, а потому она и поджидала возле правления, полагая, что так или иначе я должен сюда прибыть.
   Видела она меня впервые, как и я ее, но без ошибки опознала, узрев некое сходство с братом. Теперь мы шли к их квартире. Константина я увидел издали, он шел с арбузами, остановился, всмотрелся и — ношу прямо на землю, широким шагом — навстречу нам. Ну, думаю, сейчас он что-нибудь выкинет: человек удивительной силы и, к случаю, не против показать ее. Зажмет, думаю, в свои кузнецкие руки И точно: как это он сгреб меня, так чуть не оказался я на плечах у него.
   — Вот тебе! — говорит. — Это — по-моему! Молодец, Иван! — и к Евдокии Кононовне: — Как, Дуся?! Я правильно говорю?
   — Да у тебя все как-то через колено. По-медвежьи! Ну ей-Богу, правда. Идемте в хату, а то, знаешь, смеяться люди будут.
   Здесь должен сделать небольшое отступление ради некоторых любопытных подробностей.
   Старший брат оказался на Кубани, освободившись из заключения, где отбыл три года за побег из района спецпереселенцев. Кубань встретила его неприветливо. В нескольких местах, куда он обращался насчет работы, получил отказ: лагерная справка срабатывала не в его пользу. К тому же и вид его не внушал доверия: одет был в обноски, никаких вещей, обувь совсем негожая. Что делать? Куда податься? Было от чего голову повесить…
   Это произошло летом 1935 года в Армавире.
   Случайно, где-то в пути, ему подарили книгу Н. Островского "Как закалялась сталь". С этой книгой он не расставался и носил ее постоянно с собой. Неудачи с устройством на работу так измотали его, что, будучи уже на грани отчаяния, он решил пойти в управление НКВД, чтобы узнать от "самого главного", что ему остается делать и как быть, если нигде не хотят принять на работу.
   В приемной НКВД спросили, кто он есть и по какому вопросу хочет обратиться.
   — Я не знаю, кто я есть. Хочу видеть начальника, который мог бы ответить на мой вопрос.
   Начальник заинтересовался странным посетителем и велел привести его в кабинет. Об этом моменте брат рассказывал так:
   — Когда я вошел в кабинет, начальник откинулся на спинку стула и несколько секунд смотрел на меня молча. Молодой, лет, может, тридцать. В петлицах «шпала», ремни, значки, ну и все как и должно быть — начальник. И вопрос ко мне: "Что вас заставило прийти к нам?" Отвечаю, что так и так, мол, не с добра, ясно… Не знаю, как мне дальше быть и куда деваться. Куда бы ни обратился насчет работы, отказывают. Посмотрите мой документ и скажите: кто я такой есть? И стал доставать из нагрудного кармана справку, а книга-то в руке у меня, засуетился: туда-сюда, из руки в руку — и раз ее на стол, а начальник: "Стоп — стоп — стоп! "Как закалялась сталь"! Где вы смогли ее найти?"
   И сразу я почувствовал совсем другое внимание ко мне.
   "Вы любите книгу? Вы читающий?" — спрашивает. — "Да, — говорю, — книга для меня — самый близкий и самый надежный друг".
   Посмотрел мою справку, несколькими вопросами коснулся судьбы. "Ну что ж, Константин Трифонович, — сказал, — не попробовать ли вам устраивать свою жизнь… в колхозе? Я могу сейчас же позвонить в Прочноокопскую — это совсем рядом, за рекой. Кстати, есть там и кузница, и дело может пойти на лад. Как вы?" "Я — с радостью! Спасибо!"
   Книгу "Как закалялась сталь" я ему подарил.
   В большом, построенном не без выдумки доме некоего кулака брат занимал лишь две комнаты, причем, одна из них была складом зерна, полученного на трудодни. И сразу же стало ясно, почему на улице хутора так много кур — колхозникам некуда было девать зерно.
   — Вот так, Иван, и живем, — начал Константин. — В зерне купаемся, а денег — ни гроша! Правда, продать можно, но надо везти в горы, к черкесам, а для этого нужен транспорт, а его-то и нету. Приходится ждать, когда освободится колхозный, да и тогда, опять же, не вдруг его получишь: нуждающихся много, и… — он махнул рукой, — да что это мы… Пойдем-ка, подолью я тебе водички, с дороги надо освежиться, а ты, Дуся, делай что положено в таких случаях, — улыбнулся, — басни — баснями, а дело — делом.
   Я гляжу на брата и вспоминаю строки из стихотворения «Братья» Александра Трифоновича: "Что ж ты, брат? Как ты, брат? Где ж ты, брат?" Вижу, понимаю: положение Константина пока незавидное.
   Под тутовым деревом, у крылечка, вода в разных посудинах: в бидонах, бочонках, ведрах. Брат поясняет, что вода у них — вопрос не пустячный, что пресной в местных колодцах нет, привозят откуда-то за несколько километров, а поэтому собирают дождевую. А дожди выпадают не так-то часто, и благодатный, казалось бы, край имеет свои минусы. Но местный, степной житель, отмечает брат, ничего такого не скажет. Он приспособлен, степь — его родная стихия, нет пресной воды — есть кавуны, а то и подсоленная вода идет за первый сорт. А нас, приезжих из России, они здесь считают «кацапами», которым только и "жить в лесах да лапти плести". Это, знаешь, от их прежней казацкой вольности удерживается: "Мы — казаки!"
   Но вот Евдокия Кононовна просит к столу. С искренним, сердечным вниманием она спешит объяснить, что это, мол, лишь пока, наскоро, для начала, что по-настоящему — немного попозже, а сейчас: "Пожалуйста, пожалуйста!" Она вся в движении и старании выразить свое гостеприимство, и это ей удается вполне, а я, со своей стороны, достаю из чемодана припасенный для нее подарок, брату передаю "Страну Муравию" с приветом и добрыми пожеланиями от Александра Трифоновича и на стол ставлю бутылку токайского вина. В этот момент, слушая слова благодарности хозяйки, я смотрел на Константина — в его руках была "Страна Муравия" — и замечал на его лице отрешенность от всего сиюминутного. И хотя длилось это, может, только одну минуту, нельзя было не заметить скрытую тайну в отношениях между старшими братьями. Разгадать ее я не мог, но во мне клубились всякие, забегавшие в прошлое мысли…
   Прочтя на титульном листе дарственную надпись (без риска можно сказать — прохладного содержания, в которой, на мой взгляд, очень не хватало одного слова — "Дорогому"), он передал книгу жене, а сам встал и молча прошелся по комнате, нервно дотрагиваясь одной рукой до подбородка, держа другую на бедре, но тут же встряхнулся и, слегка кашлянув, присел к столу.
   — Ты о чем, Костя, зажурился? — спросила Евдокия Кононовна.
   — Э-э, Дуся! Тут совсем другое… Давайте выпьем по чарке!
   Константин не имел пристрастия к спиртному на протяжении всей своей жизни, а в те далекие предвоенные годы — тем более. Очень редко, лишь по особым случаям, он позволял себе выпить чарку вина, да и то только с близкими, дорогими людьми. По молодости курил, но потом, в возрасте тридцати с чем-то лет, навсегда отказался от этой привычки. Стоически твердый в отношении раз и навсегда принятого решения и убеждений, он в то же время бывал несдержанным и прямолинейным, никогда «дипломатично» не останавливался перед вопросом, удобно или нет высказать правду. Правда была основой всей его жизни, и он никогда и ни перед кем не угодничал. Константин совершенно не терпел всякого рода делячества, бесчестия и мещанско-обывательского пристрастия. Эти качества его характера нередко оборачивались для него обостренными отношениями с людьми, ставящими личное благополучие превыше всего, идущими порой на сделку с совестью.
   На вопрос Евдокии Кононовны: "Ты о чем, Костя, зажурился?" — брат не стал отвечать за столом, видимо, не хотел при жене касаться глубоко личного. Однако он не выказал себя и чем-то огорченным — оставался радостно настроенным и нашу беседу направлял на безобидные воспоминания об отце, о житии ушедших и обо всем том, что может заполнить вакуум в непосредственном общении. Отдав должное наспех организованному застолью, брат осведомился:
   — Не лучше ли, Иван, отдохнуть тебе?
   Но я отказался и предложил пойти посмотреть жизнь местного населения как она есть.
   Мы вышли на улицу, в полдень ставропольского сентября, показалось непривычно жарко, и я, признаться, посожалел, что не принял предложения отдохнуть; но тут же отвлекся: брат начал рассказ.
   — Понимаешь, Иван, как бывает порой невыносимо больно сознавать свое положение… — говорил он. — Живу, как видишь, в нужде, как безродный пришелец, а в душе я — истинный патриот, и когда случилось читать мне "За тысячу верст", то и передать тебе не могу, как это стихотворение меня тронуло! И надо же было Александру так точно передать голос души! Только сказать: "За тысячу верст от родного порога проселочной, белой запахнет дорогой", или: "Ольховой, лозовой листвой засыпленной, запаханным паром, отавой зеленой; картофельным цветом, желтеющим льном и теплым зерном на току земляном". Ну как тут не заноет сердце?! — продолжал он. — Вот она, жизнь и поэзия жизни! Но Александр — поэт, и ему дано все, чтоб голос его был слышен миллионам! И конечно же я рад, что он одарен щедро, но… ты знаешь, вот уже почти десять лет, как от него не получаю ни строчки, ни слова. Но нет, я не совсем точен. Вот как было. — Он прервал свой рассказ и заметил: — А хутор-то у нас позади… Вот она и степь перед нами! Но это, пожалуй, и хорошо, что в степи оказались: мы двое в степи, никто нам не мешает. Так вот слушай! Был такой период, еще в Прочноокопской. Там я так доработался, что обносился до самого краю. И вспомнить неловко: штаны в дырах, и кальсонов на мне не было. Ну, а чтобы как-то их зашить, подлатать, представь, просто не было возможности где-либо укрыться от людских глаз, — штаны ведь надо снять. Вот и уходил я в степь, чтобы никто не видел меня. И, понимаешь, показалось, что если уйти подальше, то полная гарантия, что никто тебя не видит, а ты — наоборот, хорошо видишь, что близко никого нет. Вот, брат, какая беда у меня была. Да, знаешь, думал-думал я, как быть, как выйти из положения, да и решил написать Александру. Попросил у него несколько рублей денег, так прямо и пояснил в письме, что обращаюсь по крайней нужде. И знаешь, что он ответил мне? "Нужно рассчитывать на свои силы". Так, Ваня, горько мне было и стыд меня мучил — забыть не могу, — места себе не находил, ругал себя, что ошибку такую сделал. Ну вот и все. Выход, конечно, нашелся, но не так-то сразу. Выручила меня теперешняя жена — Дуся. Но тогда-то она не была моей женой, да и знакомой назвать ее не мог я. Рассказал ей, что вынужден уйти из колхоза, на время, чтобы поработать где-либо за деньги. Да и о том, сказал, что нет ни рубля, дескать, на первый же день. Дала она мне денег и сказала: "Будут — отдашь, а не отдашь — тоже не велика беда". Да ведь и у нее же, я понимал, это были не деньги — копейки, сбереженные великим терпением. Вот тогда и поехал в леса Усть-Лабы, на заготовку дров. Она же, Дуся, и посоветовала мне так сделать. Так вот и стала она дорогим для меня человеком-другом, о котором начал думать с волнением…