В 1849 не то в 1850 году Орион расстался с типографией в Сент-Луисе, приехал в Ганнибал и купил еженедельную газету под названием "Джорнел" вместе с ее типографией и правами за пятьсот долларов наличными. Наличные он занял под десять процентов у старого фермера по фамилии Джонсон, проживавшего в пяти милях от Ганнибала. Затем он снизил цену на подписку с двух долларов до одного. Плату за объявления он тоже снизил и таким образом бесспорно установил хотя бы одну непреложную истину, а именно: что дело никогда не принесет ему ни цента прибыли. Он забрал меня из "Курьера" и определил на работу в свою типографию, положив мне три с половиной доллара в неделю, - плата непомерно высокая, но Орион всегда был щедр и великодушен со всеми, кроме самого себя. В данном случае это ему ничего не стоило: за все время, что я у него прослужил, он не смог заплатить мне ни гроша. К концу первого года он решил, что следует навести кое-какую экономию. За аренду помещения он платил мало, но недостаточно мало. Какая бы то ни было арендная плата была ему не по карману, и он перевез всю газету в дом, где мы жили, так что там стало негде повернуться. Газета его просуществовала четыре года, но я до сих пор не понимаю, как он этого добился. К концу каждого года ему приходилось где-то наскребать пятьдесят долларов на уплату процентов мистеру Джонсону, и, кроме этих пятидесяти долларов, он, по-моему, за все время, что был владельцем газеты, ни разу ничего не получал и не платил наличными - разве что за бумагу и типографскую краску. Газета вылетела в трубу. Иного нельзя было и ожидать. В конце концов Орион передал ее мистеру Джонсону и уехал в Маскатин, штат Айова, где приобрел небольшую долю в еженедельной газете. Не с таким богатством было думать о женитьбе, но Орион не унывал. Он познакомился с хорошенькой и милой девушкой из Куинси, штат Иллинойс, в нескольких милях от Кеокука, и обручился с нею. Влюблялся он много раз и прежде, но до помолвки не доходило еще ни разу, - мешало то одно, то другое. И помолвка не принесла ему радости: он тут же влюбился в другую девушку, из Кеокука, во всяком случае - вообразил, что влюблен; я-то думаю, что воображение работало больше у нее. Не успел он и ахнуть, как обручился с нею и оказался в довольно затруднительном положении. Он не знал, на ком жениться - на той ли, что из Куинси, или на той, что из Кеокука, или, может быть, на обеих, чтобы никому не было обидно. Но девушка из Кеокука разрешила его сомнения. Это была особа с характером. Она велела Ориону написать девушке из Куинси, что помолвка отменяется, и он повиновался. А затем они с девушкой из Кеокука поженились, и началась борьба за жизнь - тяжелая борьба, не сулящая успеха.
   Жить в Маскатине было не на что, и молодые переселились в Кеокук, поближе к родственникам жены. Орион купил (разумеется, в кредит) крошечную типографию, печатавшую карточки, афиши и прочее. Первым делом он так снизил цены, что даже учеников не мог прокормить. Так дело шло и дальше.
   Я не перебрался в Маскатин вместе с Орионом. Перед самым его отъездом (кажется, в 1853 году) я однажды ночью удрал в Сент-Луис. Там я немного поработал наборщиком в "Ивнинг ньюс", а потом пустился в странствия поглядеть на белый свет. Белый свет - это был Нью-Йорк, там тогда только что открылась небольшая Международная выставка. Помещалась она в том месте, где позже было водохранилище, а сейчас строится великолепная публичная библиотека, - на углу Пятой авеню и Сорок Второй улицы. Я прибыл в Нью-Йорк с двумя долларами в кармане и банкнотой в десять долларов, зашитой в подкладку пиджака. Получил работу за гнусную плату в типографии Джона А. Грэя и Грина, на Клиф-стрит, а жил и столовался в достаточно гнусном общежитии для рабочих на Дьюэйн-стрит. Фирма платила мне обесцененными деньгами, и недельной платы едва хватало на стол и на койку. Потом я поехал в Филадельфию и там несколько месяцев работал подменным наборщиком в газетах "Инкуайрер" и "Паблик леджер". Наконец я заглянул в Вашингтон, осмотрел тамошние достопримечательности и в 1854 году возвратился в долину Миссисипи, просидев два дня и три ночи на стуле в курительном вагоне. До Сент-Луиса я добрался в полном изнеможении, сел на пароход, направлявшийся в Маскатин, завалился спать и проспал, не раздеваясь, тридцать шесть часов.
   В крошечной типографии Ориона в Кеокуке я проработал бесплатно года два. Денег я не получал, но мы с Диком Хайемом отлично проводили время. Чем Орион платил Дику - не знаю; вероятно, посулами, которыми сыт не будешь.
   Однажды зимним утром - кажется, в 1856 году - я шел по главной улице Кеокука. Погода стояла холодная, на улице было безлюдно. Ветер мел легкий, сухой снег, он ложился на землю, образуя красивые узоры, но даже смотреть на него было холодно. Подгоняемый ветром, мимо меня пронесся какой-то клочок бумаги, и его прибило к стене дома. Чем-то он привлек мое внимание, я подобрал его. Это был билет в пятьдесят долларов! Впервые я видел такое чудо, впервые вообще видел столько денег, собранных воедино. Я дал в газеты объявление и за следующие дни исстрадался на тысячу долларов, не меньше, дрожа, как бы владелец не прочел мое объявление и не отнял у меня мое богатство. Прошло четыре дня, за деньгами никто не являлся, и я почувствовал, что дольше этой муки не выдержу. Ведь не может быть, чтобы еще четыре дня прошли так же безмятежно. Необходимо уберечь эти деньги от опасности. И вот я купил билет до Цинциннати и поехал туда. Там я несколько месяцев работал в типографии Райтсон и К°. Незадолго до того я прочел книгу лейтенанта Герндона о его исследовании Амазонки, и меня страшно заинтересовало то, что он пишет про коку. Я решил отправиться в верховья Амазонки - собирать коку, торговать ею и нажить состояние. Увлеченный этой замечательной идеей, я поплыл в Новый Орлеан пароходом "Поль Джонс". Одним из лоцманов там был Хорэс Биксби. Понемножку я с ним познакомился и скоро начал сменять его у штурвала во время дневных вахт. Прибыв в Новый Орлеан, я стал наводить справки насчет пароходов к устью Амазонки и узнал, что таковых нет и, вероятно, не будет в ближайшее столетие. Выяснить эти мелочи до отъезда из Цинциннати мне не пришло в голову, и вот вам, пожалуйста: никакой возможности попасть на Амазонку. Знакомых в Новом Орлеане у меня не было, деньги кончались. Я пошел к Хорэсу Биксби и упросил его сделать из меня лоцмана. Он согласился - за плату в пятьсот долларов, сотню наличными вперед. Я помог ему вести пароход вверх, до Сент-Луиса, а там занял эту сотню у своего зятя, и сделка состоялась. Зятя этого я приобрел за несколько лет до того. Это был мистер Уильям А. Моффет, купец, уроженец Виргинии и прекрасный человек. Он женился на моей сестре Памеле, а Сэмюел Э. Моффет, о котором я рассказывал, был его сыном. Через полтора года я получил права лоцмана и водил пароходы до тех пор, пока движение по Миссисипи не сошло на нет с началом Гражданской войны.
   А Орион тем временем корпел в своей крошечной типографии в Кеокуке. Жили они с женой у ее родителей и считались пансионерами, но едва ли Орион мог что-нибудь платить за пансион. Он не желал брать с заказчиков плату, поэтому заказы почти прекратились. Так и не дошло до его сознания, что там, где дело ведется без прибыли, качество работы неизбежно снижается и что клиенты вынуждены обращаться в другое место, где заказ будет выполнен лучше, хоть за него и придется заплатить подороже. Свободного времени у Ориона хватало, и он снова взялся за юриспруденцию. Он даже прибил у дверей вывеску, предлагая публике свои услуги в качестве адвоката. Ни одного дела ему вести не пришлось, к нему даже никто не обратился, хотя он готов был обходиться без гонорара и даже сам покупать гербовую бумагу. В таких делах он никогда не скупился.
   Со временем он перебрался в деревушку Александрия, мили на две ниже по течению, и прибил свою вывеску там. Опять никто на нее не клюнул. Теперь положение его было прямо-таки бедственным. Но к тому времени я стал зарабатывать своей лоцманской работой по двести пятьдесят долларов в месяц и поддерживал его вплоть до 1861 года, а тут его старый знакомый Эдвард Бейтс, войдя в первый кабинет мистера Линкольна, устроил ему место Секретаря новой территории - Невады, и мы с Орионом умчались в те края на почтовых, причем дорогу оплачивал я, а стоило это недешево, и я же захватил с собой все деньги, какие мне удалось скопить, - что-то около восьмидесяти долларов, все серебряной монетой, - просто проклятие, до чего они были тяжелые. Было у нас и еще одно проклятие - Полный толковый словарь. Он весил примерно тысячу фунтов и чуть не разорил нас, поскольку компания взимала плату за дополнительный багаж с каждой унции. На те деньги, что мы истратили на провоз этого словаря, можно было бы месяц содержать семью; и словарь-то был никудышный: в нем не было современных слов, а сплошь устарелые, какие употреблялись еще в те времена, когда Ной Уэбстер{211} был ребенком.
   Пятница, 30 марта 1906 г.
   [ЧАЙКОВСКИЙ{211}. - ЭЛЛЕН КЕЛЛЕР]
   Я пока оставлю Ориона, с тем чтобы вернуться к нему впоследствии. Сейчас меня больше интересуют дела наших дней, а не мои с ним приключения сорокапятилетней давности.
   Три дня назад кто-то из соседей привел к нам знаменитого русского революционера Чайковского. Это седой человек и уже старик по виду, но в нем таится настоящий Везувий, очень активно действующий. Он полон такой веры в неизбежное и очень скорое торжество революции и уничтожение сатанинского самодержавия, что почти заразил меня своей надеждой и верой. Он приехал в Америку, предполагая зажечь огонь благородного сочувствия в сердцах нашей восьмидесятимиллионной нации счастливых поклонников свободы. Но честность заставила меня плеснуть в его кратер холодной воды. Я сказал ему то, что считаю истиной: что наше христианство, которым мы издавна гордимся - если не сказать кичимся, - давно уже превратилось в мертвую оболочку, в притворство, в лицемерие; что мы утратили прежнее сочувствие к угнетенным народам, борющимся за свою жизнь и свободу; что мы либо холодно-равнодушны к подобным вещам, либо презрительно над ними смеемся, и что этот смех единственный отклик, который они вызывают у нашей прессы и всей нации; что на созываемые им митинги не придут люди, имеющие право называть себя представителями американцев или даже просто американцами; что его аудитория будет состоять из иностранцев, которые сами страдали еще так недавно, что не успели американизироваться и сердца их еще не превратились в камень; что все это будут бедняки, а не богачи; что они щедро уделят ему сколько смогут, но уделят от бедности, а не от излишка, и сумма, которую он соберет, будет очень невелика. Я сказал, что, когда год назад наш громогласный и бурный президент решил выступить перед нациями земного шара в качестве новоявленного ангела мира{212} и, взяв на себя задачу восстановить мир между Россией и Японией, имел несчастье добиться своей зловредной цели, - никто во всей стране, кроме доктора Симена и меня, не рискнул публично протестовать против этого неслыханного безумия. Я сказал, что, по моему твердому убеждению, этот роковой мирный договор задержал неминуемое, казалось бы, освобождение России от ее вековых цепей на неопределенно долгий срок, - возможно, на несколько столетий; что тогда я не сомневался в том, что Рузвельт нанес русской революции смертельный удар, как не сомневаюсь в этом и теперь.
   Замечу здесь в скобках, что вчера вечером я впервые встретился с доктором Сименом лично и узнал, что и его взгляды остались теми же, какие он высказал во время заключения этого бесславного мира.
   Чайковский сказал, что мои слова глубоко огорчили его, и он надеется, что я ошибаюсь.
   Я сказал, что тоже надеюсь на это.
   Он сказал:
   - Как же так? Всего два-три месяца назад ваша страна собрала для нас весьма внушительную сумму, чему мы все в России очень обрадовались. В мгновение ока вы собрали два миллиона долларов и принесли их в дар великодушный и щедрый дар - страдающей России. Неужели это не изменит вашего мнения?
   - Нет, - ответил я, - не изменит. Эти деньги собрали не американцы, их собрали евреи; значительную долю этой суммы внесли богатые евреи, но все остальные деньги дали русские и польские евреи Ист-Сайда, то есть горькие бедняки. Евреи всегда отличались благожелательностью. Чужое страдание всегда глубоко трогает еврея, и, чтобы облегчить его, он способен опустошить свои карманы. Они придут на ваш митинг, но, если там появится хоть один американец, посадите его под стекло и показывайте за деньги. Можно будет брать по пятьдесят центов с головы за право взглянуть на подобное диво и попытаться в него поверить.
   Он попросил меня выступить на этом митинге (который состоялся вчера), но я был занят. Тогда он попросил меня написать одну-две строчки, которые можно было бы прочесть на митинге, что я с радостью и исполнил.
   ИЗ "НЬЮ ЙОРК ТАЙМС"
   "ОРУЖИЕ, ЧТОБЫ ОСВОБОДИТЬ РОССИЮ.
   ПРИЗЫВ ЧАЙКОВСКОГО"
   РЕВОЛЮЦИОНЕР ВЫСТУПАЕТ ПЕРЕД АПЛОДИРУЮЩЕЙ
   АУДИТОРИЕЙ В ТРИ ТЫСЯЧИ ЧЕЛОВЕК
   ОН ГОВОРИТ, ЧТО ЧАС РЕШАЮЩЕЙ БИТВЫ БЛИЗОК.
   МАРК ТВЕН ВЫРАЖАЕТ НАДЕЖДУ, ЧТО ЦАРИ
   И ВЕЛИКИЕ КНЯЗЬЯ СКОРО СТАНУТ РЕДКОСТЬЮ
   "Товарищи!"
   Когда Николай Чайковский, которого его соотечественники здесь называют отцом русского революционного движения, вчера вечером произнес это слово по-русски в Гранд-Сентрал-палас, три тысячи человек встали и, размахивая шляпами, аплодировали ему; овация длилась три минуты. Слово "товарищ" - это пароль революционеров. На митинге, созванном, чтобы приветствовать русского революционера, приехавшего в Нью-Йорк, властвовал дух революции.
   Он призывает к бою, и для этого ему нужно оружие. Вот что он сказал вчера своим слушателям; и, судя по овации, которую они ему устроили, они внесут свою лепту, чтобы снабдить его этими мышцами войны.
   Марк Твен не мог присутствовать на митинге, так как уже обещал выступить на другом собрании, но он прислал следующее письмо:
   "Уважаемый господин Чайковский!
   Благодарю вас за честь, но я вынужден отказаться, так как в четверг вечером буду председательствовать на собрании, цель которого - подыскать посильную работу для тех наших слепых сограждан, которые с радостью сами содержали бы себя, если бы им была предоставлена такая возможность.
   Мои симпатии безусловно на стороне русской революции. Это само собой разумеется. Я надеюсь, что она увенчается успехом, а после нашего с вами разговора начинаю твердо верить, что это так и будет. Россия уже слишком долго терпела управление, строящееся на лживых обещаниях, обманах, предательстве и топоре мясника, - и все во имя возвеличения одного-единственного семейства бесполезных трутней и его ленивых и порочных родичей. И надо надеяться, что пробудившийся народ, подымающийся во всей своей силе, вскоре положит конец этому режиму и установит вместо него республику. Быть может, многие из нас - даже и старики - еще доживут до того благословенного дня, когда цари и великие князья станут на земле такой же редкостью, какой, я полагаю, они всегда были на небесах.
   Искренне ваш
   Марк Твен".
   Господин Чайковский произнес страстную речь, призывая помочь грядущей революции, которая уничтожит царя и его приспешников".
   Я не мог исполнить просьбу Чайковского, потому что еще раньше обещал председательствовать на первом заседании общества помощи взрослым слепым, которое пять месяцев тому назад учредил Джозеф Чоут{214}; это было чрезвычайно интересно, и я ушел оттуда с убеждением, что его превосходнейшее начинание не заглохнет и принесет обильные плоды. В штате Нью-Йорк проживают шесть тысяч зарегистрированных слепых и еще около тысячи по той или иной причине не зарегистрированных; и еще триста - четыреста слепых детей. Штат заботится только об этих последних. Он дает им книжное образование. Он обучает их чтению и письму. Он обеспечивает им пищу и кров. И, разумеется, обрекает их при этом на нищету, потому что не обеспечивает им возможность содержать самих себя. Отношение же штата к взрослым слепым, - а ему подражают законодательные органы большинства других штатов, просто позорно. Взрослому слепому, не живущему в специальном приюте, приходится плохо. Если у него нет родственников, которые кормили бы его, он вынужден жить милостыней; и время от времени штат великодушно простирает к нему свою сострадательную руку - переносит его на остров Блекуэлл и оставляет там среди воров и проституток{215}.
   Однако в Массачусетсе, Пенсильвании и двух-трех других штатах уже несколько лет существуют общества, вроде того, которое образовали мы. Они финансируются исключительно частными пожертвованиями, а их успехи и помощь, которую они оказывают, так прекрасны и замечательны, что их отчеты читаются как сказка. Уже почти доказано, что многое из того, чем занимаются зрячие, после соответствующей подготовки может стать доступным и для слепых, причем выполнять эту работу они будут ничуть не хуже тех, кто одарен зрением.
   На вчерашнем собрании должна была присутствовать Эллен Келлер, но она больна: она слегла несколько недель тому назад, так как слишком переутомилась, напряженно работая на благо слепых, глухих и немых. Мне незачем входить в подробности, говоря об Эллен Келлер. Она равна Цезарю, Александру Македонскому, Наполеону, Гомеру, Шекспиру и всем остальным бессмертным. Через тысячу лет она будет столь же знаменита, как и сейчас.
   Я хорошо помню тот первый раз, когда, к своей большой радости, познакомился с ней. Ей тогда было четырнадцать лет. Лоуренс Хаттон{215} пригласил ее к себе в воскресенье днем, чтобы познакомить с ней своих друзей; их было человек пятнадцать, мужчин и женщин. Я отправился туда с Генри Роджерсом{215}. Все уже собрались, и некоторое время спустя в комнату вошла эта удивительная девочка в сопровождении своей не менее удивительной учительницы, мисс Сэлливан. Девочка что-то весело щебетала, хотя речь ее была несколько скованной и отрывистой. Ни к чему не прикасаясь, ничего, разумеется, не видя и не слыша, она, казалось, превосходно ощущала характер окружающей ее обстановки. Она сказала: "Ах, книги, книги! Так много-много книг! Как хорошо!"
   Гостей по очереди подводили к ней и знакомили. Пожав руку каждому, она тотчас легко прикасалась пальцами к губам мисс Сэлливан, и та произносила вслух имя этого лица. Если имя было трудным, мисс Сэлливан не только произносила его вслух, но и писала пальцем на ладони Эллен - по-видимому, стенографически, ибо происходило это молниеносно.
   Мистер Гоуэлс сел на диван рядом с Эллен, она приложила пальцы к его губам, и он принялся рассказывать ей довольно длинную историю, причем можно было наблюдать, как каждая подробность доходит до ее сознания и вызывает в нем вспышку, отблеск которой освещает ее лицо. Затем я сам рассказал ей длинную историю, которую она то и дело всегда в нужных местах сопровождала улыбками, смешками, а иногда и взрывами веселого хохота. Затем мисс Сэлливан поднесла руку Эллен к своим губам и задала вопрос:
   - Чем известен мистер Клеменс?
   Эллен ответила - как всегда, немного отрывисто.
   - Своим юмором.
   Я скромно добавил:
   - И умом.
   А Эллен почти одновременно со мной произнесла те же слова:
   - И умом.
   Вероятно, это было чтение мыслей, поскольку она никак не могла знать, что именно я сказал.
   Так мы очень приятно провели часа два; а потом кто-то спросил, помнит ли еще Эллен руки присутствующих, и может ли она по руке назвать имя гостя. Мисс Сэлливан сказала:
   - О, ей это очень легко!
   Тогда мы снова продефилировали мимо Эллен, снова пожимая ей руку, и она после каждого рукопожатия говорила что-нибудь любезное и без колебания называла имя владельца руки, - пока дело не дошло до мистера Роджерса, замыкавшего процессию. Эллен пожала его руку, и на ее лице появилось недоумение. Затем она сказала:
   - Рада познакомиться с вами теперь. Нас ведь раньше не познакомили.
   Мисс Сэлливан сказала ей, что она ошибается, что ее знакомили с этим господином, когда она только вошла в комнату. Но Эллен настаивала на своем: нет, с этим господином она раньше не была знакома. Тогда мистер Роджерс высказал предположение, что путаница произошла из-за того, что он не снял перчатку, когда его знакомили с Эллен. Разумеется, все объяснялось именно этим.
   Я ошибся, когда написал, что дело происходило днем, - было утро, и вскоре нас пригласили в столовую к завтраку. Мне пришлось уйти еще до его окончания; проходя мимо Эллен, я легонько погладил ее по голове и направился к двери. Но тут меня окликнула мисс Сэлливан:
   - Погодите, мистер Клеменс. Эллен очень огорчилась, потому что она не узнала, чья это рука. Погладьте ее еще раз по голове, пожалуйста.
   Я так и сделал, и Эллен сразу сказала:
   - А, это мистер Клеменс.
   Быть может, кто-нибудь и способен объяснить подобное чудо, но мне это не по силам. Неужели она могла сквозь волосы почувствовать складочки на моей ладони? На этот вопрос должен ответить кто-то другой. Я недостаточно компетентен.
   Как я уже сказал, Эллен была больна и не могла присутствовать на нашем учредительном собрании, но дня два-три назад она написала письмо с просьбой прочитать его там. Мисс Холт, секретарша, отправила его мне с посыльным вчера днем. Счастье для меня, что она не прислала его мне прямо на собрание, - в этом случае я не сумел бы дочитать его до конца. Я читал его ровным голосом, в котором, мне кажется, нельзя было заметить ни малейшей дрожи. Но это мне удалось только потому, что днем я прочел его вслух мисс Лайон, и теперь, зная все опасные места, был к ним подготовлен.
   В самом начале я объявил собравшимся, что получил это письмо и прочту его в конце нашего заседания. И вот, после того как мистер Чоут произнес свою речь, я приступил к чтению письма, предварив его небольшим вступлением. Я сказал, что, если я хоть что-нибудь понимаю в литературе, это письмо - великолепнейший, замечательнейший, благороднейший ее образец; что это письмо написано просто, от души, без малейшей искусственности, аффектации, жеманства и что оно трогательно, прекрасно, красноречиво; я сказал, что ничего подобного не видел свет с тех самых пор, как пять столетий назад Жанна д'Арк - этот бессмертный семнадцатилетний ребенок всеми покинутая, предстала в цепях перед своими судьями, цветом французского ума и учености, и неделю за неделей, день за днем разрушала их хитрые ловушки, отвечая им так, как подсказывали ей ее великое сердце и необразованный, но чудесный ум; и каждый раз поле битвы оставалось за ней, и каждый вечер она встречала победительницей. Я сказал, что, по моему мнению, это письмо, написанное молодой женщиной, которая ослепла, оглохла и онемела на втором году жизни и которая стала одной из самых широко и глубоко образованных женщин мира, навсегда войдет в нашу литературу как классическое произведение. Я привожу это письмо здесь.