Сам Гоша тоже мало изменился. Правда, вследствие травмы, нанесенной ему покойным Никитой Вознесенским, голос Гоши приобрел свойства детской пищалки, а тяга к противоположному полу утратилась совершенно. Но, утратив тягу, Гоша не утратил, конечно, чувства собственного достоинства, он не мог позволить, чтобы среди его подчиненных рождались на его счет какие-либо подозрения, поэтому всячески старался убедить окружающих в том, что слухи о его мужской несостоятельности не что иное, как — вот именно, слухи — и возмутительная клевета.
   Выстроив в центре Саратова десятиэтажное здание с зеркальными стенами для своей фирмы «Север», Гоша собственный офис, занимавший три этажа этого здания, населил двумя десятками девушек умопомрачительной красоты и сексапильности. Девушки, которым в обязанности не вменялось ничего, кроме как рассказывать всем об удивительных, но воображаемых от начала до конца сексуальных подвигах босса, целыми днями бесцельно слонялись по десятиэтажной громаде. О подвигах они и правда рассказывали, но так бездарно, что не верил им никто, кроме бабушек Степаниды Прокофьевны и просто-Прокофьевны, которых Гоша на старости лет осчастливил, сделав своими личными секретарями.
   Получив такие престижные должности, криминальные бабушки изменились кардинально. Степанида Прокофьевна потребовала собственного визажиста и одевалась теперь по последней парижской моде, злоупотребляя при этом золотыми украшениями — так, что временами была похожа на перегруженную сверкающими безделушками новогоднюю елку. У просто-Прокофьевны же вдруг проснулась тяга к знаниям. Прожив более семи десятков лет без разумения элементарной грамоты, старушка захотела изучить программу университетского образования. Она хотела уже было поступать в Саратовский государственный университет сразу на все факультеты — и скорее всего поступила бы, но Степанида Прокофьевна посоветовала ей не смешить людей и начать хотя бы с общеобразовательной школы. Просто-Прокофьевна явилась с просьбой к своему внучку — и внучок без колебаний купил ей Высшую гимназию гуманитарных наук.
   И жизнь бабушек потекла полноводной рекой.
   В первой половине дня Степанида Прокофьевна, вернувшись от своего визажиста, садилась за стол секретаря и, рассматривая маникюр на тоненьких трясущихся пальчиках, приступала к своим прямым обязанностям. Звонил телефон, она снимала трубку и важно скрипела:
   — Офис господина Северного…
   Звонивший обычно довольно долго объяснял, что ему, собственно, надо, так как по старости лет Степанида Прокофьевна соображала довольно туго, а слышала еще хуже.
   — Насчет акций! — надрывался звонивший. — С Лондонской биржи пришло известие!… Алло! Алло!… Контрольный пакет!… Сиквестирование!…
   — Чаво? — кричала в ответ Степапида Прокофьевна. — Сам-то понял, что базаришь?
   — Си-квес-ти-ро-ва-ни-е-е-е! — предполагая, будто причиной того, что его не понимают, является плохая связь, орал звонивший.
   — Сиськи стиранные? — изумляется Степанида Прокофьевна. — Я тебе поругаюсь, сволочь!
   — Алло! Алло! Слышно?! Ввиду экономического трансфола…
   — Кого фуфлом назвал? — возмущенно вопит старушка. — За такие базары знаешь, что бывает?..
   Дискуссия может продолжаться довольно долго — но когда изящные «роллекс» на пожелтевшей от времени и «Беломора» ручке показывают полдень, Степанида Прокофьевна без предупреждений кладет трубку и звонит в позолоченный колокольчик. Это наступает время обеденного перерыва. Обычно к полудню возвращается из гимназии просто-Прокофьевна. Общеобразовательная система оказала на старушку поистине неизгладимое впечатление — просто-Прокофьевна одеваться стала исключительно в молодежных спортивных магазинах, прикупила объемистый школьный ранец и супермодные кроссовки — и преобразилась чрезвычайно. Бывали случаи, когда на расстоянии в сто метров, в потемках и со спины, ее принимали за самую обычную пятиклассницу. Просто-Прокофьевна на ходу танцевала под гремящую из наушников плеера музыку «RAMMSTAIN», спорила с одноклассниками на тему — «кто круче: Наталья Орейро или „Бекстрит Бойз“, коллекционировала пробки из-под фанты и почти забыла уголовный жаргон, вытеснив его из своей речи жаргоном молодежным. Степанида Прокофьевна радовалась за свою неожиданно помолодевшую приятельницу, а Гоша не без оснований опасался, что просто-Прокофьевна элементарно впала в детство.
   Впрочем, по вечерам, уставшие от дневной суетной жизни, старушки становились больше похожими на себя прежних. Личный шофер отвозил их на шестисотом «мерседесе» в дом, где прожили они последние несколько лет, высаживал у привычной лавочки и отъезжал в тенек. Пару часов старушки мирно разговаривали, вспоминая былое и делясь думами, потом им, вспомнившим лагерное житье, начиналось хотеться разгула и разврата. Некоторое время они, возбуждая себя, еще болтали о фантастических пьянках в довоенных «малинах» и оргиях на крышах бараков, а потом Степанида Прокофьевна вскакивала с лавочки, совала в рот увенчанные бриллиантами пальцы и оглушительно свистела, подзывая «мерседес». Приобвыкший на службе у старушек водитель, не спрашивая, рулил в ночной клуб; оттуда повеселевшие старушки катили в ресторан, где снимали отдельный кабинет, заказывали ящик шампанского, ведро чифиря и двух стриптизеров. Часам к трем ночи к старушкам присоединялся тоже отдыхающий от повседневных забот Гоша — и в ресторане обычно начиналась такая свистопляска, по сравнению с которой самая крутая party царя Валтасара казалась просто детским утренником…
   А Анна?
   Незадолго до того, как Гоша возглавил местную ОПГ, Анна навсегда уехала из города. А что ей оставалось еще делать, если Гоша, озлобленный до крайности на искалечившего его Никиту, дважды являлся к ней на квартиру со своими мордоворотами, орал, угрожал, бесчестил словесно и хотел обесчестить действием, но, по понятным причинам, у него это не получалось. В милицию, конечно, обращаться было бесполезно, и поэтому Анна в один день собрала свои нехитрые пожитки и кое-какие сбережения — и скрылась. Кто-то говорил, что она уехала в Москву, кто-то — что за границу, а кто-то и припоминал, что видел как-то на городском кладбище — у могилы Никиты Вознесенского — невысокую тоненькую фигурку, закутанную в темный плащ, а из-под капюшона плаща якобы выглядывали золотые локоны…
   Гоша, увлеченный хлопотами, которые принесло ему его новое положение, скоро забыл о существовании Анны и не стал предпринимать ничего для того, чтобы отыскать ее и примерно наказать. Да и с его старушками у Гоши забот было полно — и было бы этих забот еще больше, если бы однажды, после одного из особенно шумных и продолжительных кутежей, Степанида Прокофьевна не вытурила бы из «мерседеса» водителя и не села бы за руль сама. Какой же русский человек не любит быстрой езды? Любила ее и Степанида Прокофьевна, поэтому, выкатив в центр города со скоростью сто восемьдесят километров в час, она очень скоро потеряла управление и, бросив руль, с пронзительным криком влепилась в памятник В. И. Ленину, который неизвестно по каким причинам до сих пор уцелел в городе Саратове на одноименной площади. Надо ли говорить о том, что ни от Степаниды Прокофьевны, ни от просто-Прокофьевны, дремавшей в тот драматический момент на заднем сиденье, не осталось ни одного достойного упоминания фрагмента.
   … Гоша Северный рыдал на похоронах и, тиская рубашку на пухлой груди, клялся отомстить. Кому и каким образом он собирался мстить за гибель своих бабушек, было неизвестно до тех пор, пока того самого водителя, которого Степанида Прокофьевна выгнала из машины, не нашли с проломленным черепом в подъезде собственного дома. После акта мщения Гоша отгрохал на могиле старушек чудовищных размеров монумент, изображающий с детства знакомую лавочку и две исполинские старушечьи фигуры, сидящие на лавочке таким образом, что оставалось еще одно свободное место. И целую неделю изумленные посетители кладбища могли наблюдать, как на гигантской чугунной лавочке, рядом с двумя старушечьими фигурами, размером с двухэтажный дом, сидит крохотный — по сравнению с монументом — человек и заливает горькими слезами черный похоронный костюм.
   А кладбище Гоша Северный в тот же год переименовал в Прокофьевское.

Глава 2

   И в загробном мире — том самом, где находился сейчас Никита, — прошло около полугода (полтора сглота по местным меркам) — с того самого момента, как он оказался в подземелье у подпольщиков. Этот отрезок времени пролетел для Никиты почти незаметно — он только и делал, что готовился к перевороту, понимая в нем для себя следующую выгоду — вернуться домой, узнав секрет перемещения во времени и пространстве. Поначалу была у Никиты мысль — вытащить из спирта плененного полуцутика и потолковать с ним насчет его способностей — всем ведь известно, что полуцутики и цутики свободно могут переходить из одного мира в другой. Но Махно отсоветовал ему делать это — во-первых, потому, что неизвестно, как поведет себя Г-гы-ы, когда получит возможность действовать и мыслить, а во-вторых… во-вторых, Махно все-таки подозревал некую привязанность Никиты к полуцутику.
   Да и сам Никита время от времени вспоминал о первых своих днях в этом мире. Кто знает, что бы с ним сейчас было, если бы не своевременное вмешательство Г-гы-ы… Может быть, до сих пор болтался бы Никита в Смирилище, обмирая от постоянного ощущения многокилометровой пустоты под ногами и свистящего ветра вокруг… И не раз, и не два чувствовал Никита потребность поговорить с кем-нибудь по душам так, как он разговаривал с полуцутиком. С Махно, конечно, тоже потолковать можно, но у того лишь одна тема для разговоров — восстание, смена власти… А с другими членами организации Никита как-то не сошелся.
* * *
   Да, перемены пришли в ПОПУ.
   Давненько замечали, что Соловей-разбойник и Юлий стали подолгу уединяться вместе, разговаривая о чем-то и тут же замолкая, если кто-то к ним подходил. Замечали, что и Юлий меняется, можно сказать, на глазах — движения его становятся мягче, женственнее. Всегда хмурый и малоразговорчивый, он все чаще стал улыбаться и напевать вполголоса. Разъяснилось все тогда, когда Рододендрон зашел к Юлию взять Барсю на караульный пост. Дверь в комнату Юлия против обыкновения была не заперта. Забыв постучаться, Рододендрон вошел и увидел такое, что зеленый куст на его голове стал дыбом.
   Но теперь Соловей-разбойник и Юлия уже не скрываются. Юлия прилюдно объявила о том, что она, несмотря на свои мучительные колебания и долгие поиски самое себя, все-таки определилась с собственным полом: она — женщина, а краснеющий от смущения Соловей сообщил, что, мало того, женщина, она еще и мамой скоро станет — Юлия. А Соловей, соответственно, папой.
   — Сына Кумбыз-ханом назовем, — сказала еще Юлия, поглаживая мускулистой лапищей уже заметно округлый животик, — так папу Соловья-разбойника звали.
   — Кумбыз-хан — значит мужественный, — пояснил счастливый Соловей.
   Махно, наблюдая эти события, поворчал немного на тему, что подобная мура отвлекает от главного дела, но потом успокоился. Юлия и Соловей обещали драться за счастье своего будущего малыша так, как не дрались бы за самих себя. Барся перешла по наследству от Юлии к Рододендрону, чему и та, и другая, и третий были рады. Рододендрон — потому что очень привязался к саблезубой тигрице, Барся — потому что Юлия последнее время не уделяла ей ни минуты, будучи занята совершенно другими делами, а Рододендрон — уделял, ну и Юлия — по понятным причинам…
   Время катилось быстро, подготовка к восстанию шла своим ходом — отлаживались последние модели пистолетов-пылесосов, проводились учения тактике боя на пересеченной местности (в коридоре подземелья), а Никита, знакомый с некоторыми приемами самбо и дзюдо, даже разработал свою систему тренировок «Как голыми руками отнять у вооруженного ифрита бластер».
   Но, начавшись успешно, тренировки вдруг закончились из-за ставшего вдруг странным поведения Никиты. Отказавшись от общения с кем бы то ни было, Никита подолгу закрывался в своей комнате и сидел там, не подавая о себе никаких сигналов и не отвечая на стуки и просьбы открыть. Приступы жесточайшей меланхолии изредка сменялись на неуемное желание быть с кем-то рядом — бывало, Никита подолгу изводил своим обществом Рододендрона, смущал присутствием счастливых молодоженов Соловья-разбойника и Юлия, доставал Махно просьбами рассказать о былых временах. Тем не менее о причинах появившихся в его поведении странностей, Никита не говорил ни слова. Так, наверное, продолжалось бы дольше, если бы Махно не отвлекся бы от своих стратегических размышлений и не решился на серьезный разговор с Никитой.
   — Так, — проговорил батька, входя без стука в комнату Никиты, — говори.
   Никита сидел в углу, обняв колени так бережно, что создавалось впечатление, будто он боится, как бы его тело не рассыпалось на части.
   — О чем? — поднимая голову, спросил Никита.
   — Вообще, — присаживаясь на корточки рядом, мягко сказал Махно, — о жизни своей расскажи. Ты вот уже сколько из своей комнаты не выходишь, а надысь за мной по пятам ходил и канючил чего-то… мешал мыслить. Почему тренировки не проводишь?
   Никита вздрогнул и оглянулся по сторонам. Махно понял, что вопроса он не расслышал, и повторил:
   — Почему не тренируешь бойцов?
   — А?
   — Хрен на! — в сердцах воскликнул батька. — Что за упадничество? Я что, слепой? Не вижу, как ты мучаешься? Может быть, расскажешь, почему ты последнее время сам не свой, а? Я ведь чувствую, что что-то не так. Да и все чувствуют.
   Никита снова оглянулся по сторонам. Поморщился мучительно, словно принимая какое-то сложное для себя решение.
   — Ладно, — хрипло проговорил он наконец, — расскажу. Только не здесь. Не в этой комнате. А у тебя.
   — У меня так у меня, — легко согласился Махно, — пойдем.
   Никита поднялся было и шагнул к Махно, но вдруг плаксиво сморщился и снова вернулся в свой угол.
   — Ты чего? — изумленно спросил Махно.
   — Не могу… — едва слышно ответил Никита.
   — Что не можешь?
   — Не могу разобраться в самом себе, — сказал Никита, — понимаю, что мои видения имеют непосредственное отношение к прошлому… в мире живых, но… не понимаю, какое именно отношение. Словно… там что-то случилось и… И теперь…
   Махно почесал в затылке.
   — Вот что, — медленно проговорил он, — развеяться тебе надо. Пожалуй, сейчас издам приказ номер 561, по которому на время аннулируется приказ 560. То есть выпущу тебя погулять на поверхность. Как ты, согласен?
   Никита думал недолго.
   — Согласен, — сказал он, — может быть, дело и в самом деле только в том, что мне просто нужно развеяться. Хотя…
   — Но смотри! — предупредил Махно. — Конечно, времени прошло уже достаточно с тех пор, как легавые тебя потеряли из виду, но все равно забывать о том, что ты в розыске, пока не нужно.
   Никита снова поднялся на ноги.
   — Пойдем, — сказал он.
   — Погоди, — проговорил Махно, — не так быстро. Надо сначала написать приказ, сформулировать, так сказать. Потом завизировать у начальства, то есть у меня… А! — скривился он. — Ладно! Никогда терпеть не мог всю эту канцелярщину. Для успешного совершения переворота, конечно, необходима железная дисциплина, но сейчас можно обойтись и без нее. Айда к проходу.
   Они вышли из комнаты, прошагали по длинному и темному коридору и очень скоро оказались в большой зале, прямо в центре которой сидели на полу Рододендрон и Барся. Рододендрон чистил затвор пистолета-пылесоса, а Барся лениво щелкала челюстями, стараясь поймать гудящую в спертом воздухе подземелья громадных размеров муху. Муха, судя по всему, нисколько не боялась Барсю и, казалось, просто развлекалась тем, что подлетела вплотную к саблезубой морде, а потом улепетывала под потолок, смешно размахивая перепончатыми крылышками.
   Заметив батьку, Рододендрон поспешно поднялся, лязгнул пистолетом-пулеметом и взял «на караул». Барся тряхнула тяжелой башкой и тоже вскочила на все четыре лапы.
   — Развели бардак, — недовольно покосился Махно на жужжащую под потолком муху, — если так дальше пойдет, у нас и тараканы заведутся. И как только эти мухи проникают в подземелье? Все входы и выходы закупорены тщательно — маленький комарик не пролезет, а тут такая здоровущая.
   — Так это одна и та же муха, — отвечал Рододендрон, — я ее давно уже здесь вижу. Залетела, наверное, когда-то, а потом мы входы и выходы законопатили. Ей деваться некуда, вот она и живет тут. А что? Не мешает. Даже наоборот — Барсю вот развлекает. Сначала Барся на полном серьезе за ней гонялась, а теперь они типа играют.
   — Отставить игрушки во время стояния караула! — приказал Махно. — Перенести на личное время. Ладно, не об этом речь. Открой-ка нам люк.
   — Какой? — переспросил Рододендрон.
   — Тот самый, — ответил Махно, — какой… В этом крыле подземелья только один люк.
   — Наружу? — изумился Рододендрон.
   Махно кивнул.
   — Начинаем переворот? — помедлив, шепотом спросил Рододендрон. — Неужели? Наконец-то…
   — Ничего мы не начинаем, — терпеливо пояснил батька. — Просто боец Никита получил одно ответственное задание, которое обязательно должен выполнить как можно скорее. И чем быстрее ты откроешь люк…
   — Понял!
   Козырнув по-военному, Рододендрон ринулся к противоположной стене, где темнел массивный металлический люк с ручкой посередине. Произведя какие-то замысловатые манипуляции с ручкой, он толкнул люк ногой. Железо натужно заскрипело, но не поддалось. Тогда Рододендрон стал бить кулаком в люк и скоро выбил неправильной формы круг оранжевого света.
   — Готово, — почему-то шепотом проговорил он, отходя в сторону.
   — Иди, — сказал Махно, обращаясь к Никите.
   Никита шагнул к открытому люку, но вдруг слетевшая с потолка огромная муха спикировала вниз, едва не сбив Никиту с ног, — метнулась к люку и, отчаянно завизжав, забилась в зубах у вовремя подскочившей Барси.
   — Молоток, — похвалил Рододендрон тигрицу, — хорошая реакция.
   Барся осторожно держала муху за крыло, очевидно, решая, как поступить со своей пленницей в дальнейшем.
   Никита пожал плечами и полез в люк.
   — Осторожнее там! — крикнул ему напоследок Махно. — Не лезь на рожон! И помни: увидел ифрита — прячься! Не можешь прятаться — беги! Только не приведи за собой хвост.
   — Знаю, — отозвался Никита, который заметно повеселел в предвкушении первой за долгое время добровольного заточения прогулки, — не маленький. Да что ифриты — они по двое ходят, а двоим-то я всегда наваляю…
   — Черт! — скривился батька, как от зубной боли. — Сколько раз просил не произносить при мне этого слова…
   — «Наваляю»? — удивился Никита, но тут же вспомнил имя местного правителя, полностью созвучное форме только что озвученного глагола — На Вал Ляю. — Забыл, Нестор, извини. Я ведь из-за этого На Вал… уже один раз чуть не схлопотал. Пошел с полуцутиком в кабак, пообещал навалять кому-то, а тут на меня и накинулись — не произноси, мол, всуе… Едва ушел. Странное у него имя какое-то. Еще бы назвался — Вре Жу. Или — Дам В Торец. Или Пробью В Контрабас…
   — Слышали про твои похождения, — проговорил Махно, — не держи долго люк открытым. Валяй… В смысле — давай. И возвращайся поскорее. Условный стук ты знаешь.
   — Знаю, — сказал Никита и исчез в люке.
   Рододендрон тут же закрыл за ним люк и с помощью той же ручки запер замок.
   Махно одобрительно кивнул ему. А Барсю легонько шлепнул по загривку.
   — Выпусти муху, — сказал он. — Жрешь всякую гадость…
   Барся послушно разжала клыки. Муха вылетела из ее пасти, но не взлетела под потолок, а почему-то ринулась к люку, ударилась о железо и шлепнулась в грязь. Снова поднялась и снова приложилась башкой о запертый люк. Упав и на этот раз, она лежала почти два сглота, но поднявшись в воздух, опять принялась безуспешно штурмовать непреодолимую преграду.
   — Странная какая-то, — пожал плечами Махно.
   — Одно слово — насекомое, — поддакнул Рододендрон. — Не существо, а одно недоразумение.
   Барся согласно тявкнула.
* * *
   Бывший участковый, бывший капитан Городской милиции, а ныне скромный выпивающий пенсионер ифрит Эдуард Гаврилыч сидел за столиком в городском кабаке «Закат Европы» перед кувшином «бухла». Медленно и тоскливо опустошая кувшин — он последнее время все делал медленно и тоскливо, — Эдуард Гаврилыч предавался печальным воспоминаниям и вообще невеселым мыслям по поводу несовершенного устройства миров в целом и загробного мира в частности.
   — Да, — вздохнул Гаврилыч и разлил «бухло» по кружкам. — Выпьем?
   — Выпьем, — согласился Эдуард.
   Надо сказать, что под грузом последних событий мировоззрение Эдуарда сильно изменилось. Восторженная вера в идеалы гуманизма как-то сразу покинула Эдуарда, уступив место постоянной и безыдейной тусклой угрюмости. Разочаровавшийся в концепте «сила разума прогрессивно мыслящего индивидуума», Эдуард начал считать себя безнадежным мечтателем и обманутым идеалистом, раздавленным суровыми реалиями бытия. Да еще и свел знакомство с неким мертвецом-человеком со странным именем Чехов (идентификационный номер 777-999). И для полноты образа сделался молчалив и стал попивать, поддерживаемый тоже тоскующим Гаврилычем, который выпивать не прекращал ни при каких поворотах их общей с Эдуардом биографии.
   — Выпьем, — повторил Гаврилыч, и ифрит-пенсионер залил в обе свои глотки две порции «бухла».
   Некоторое время и Гаврилыч, и Эдуард молчали. Потом заговорил Гаврилыч.
   — Эх, бля, — сказал он, — жисть наша жистянка.
   — Да, — немедленно поддержал эту сентенцию Эдуард, — именно, милый друг, жестянка. Давай-ка выпьем за нас… То есть за меня сначала. За меня — старого дуралея-идеалиста, который верил в торжество справедливости, всячески добивался торжества справедливости, и вот… Остался, как говорят ничего не понимающие людишки, у разбитого корыта. Выпей, милый друг, за здоровье старого идеалиста… хотя какое здоровье у мертвого… выпей и пожелай, чтобы он навсегда остался таким же. Горбатого могила исправит… то есть… черт возьми, что я говорю… Никакая могила меня не исправит, потому что я и так мертвый.
   Гаврилыч, хоть и ничего не понял из того, что сказал ему Эдуард, прослезился.
   — Эдька, — глотая слезы, проговорил он, — ты мой лучший друг. Брателло мой. Только вот ты один у меня остался, и ты меня понимаешь. А все остальное у меня отняли… Да, взяли и отняли — в один только сглот я превратился из бравого и преуспевающего мента в сопливого пенсионера.
   Они снова выпили. Гаврилыч всхлипнул и ударил себя в грудь.
   — Больно! — произнес он. — Но чувствую, что это… не до конца еще прочувствовал… Как-то мне… муторно… Муки хочу… Плакать хочу. Говори Эдька. Говори, у тебя это хорошо получается… Плакать хочу.
   Эдуард, на глаза которого тоже навернулись слезы, рукой со своей стороны туловища обнял голову Гаврилыч. Гаврилыч зарыдал еще горше и тоже обнял Эдуарда. Сидя в такой странной и неудобной позе, ифрит, обнимающий сам себя, не без риска для равновесия раскачивался на стуле.
   — Ах, милый друг, — завел снова Эдуард, — тяжко мне стало, очень тяжко. Нынче ведь нашему брату-чудаку плохо приходится. Перевелись гуманисты вроде меня. А почему? Потому что везде правит его величество фишник. Идеализм, милый друг, теперь не в моде. Если хочешь оставаться на плаву, распластайся перед его величеством фишником и благоговей. А я не хочу, милый друг, благоговеть. Претит очень. Да-а…
   — Да-а… — прохныкал Гаврилыч, опять не поняв ни слова. — Да-а… Друг… Как ты меня называешь? Милый друг? Понимаешь ведь меня, чувствуешь… Дай-ка я тебя поцелую.
   Звучно чмокнув Эдуарда в лоб, Гаврилыч со своей стороны разрушил объятие и потянулся к кувшину. Эдуард тоже освободил ближайшую к себе руку из неудобного положения и подвинул кружку ближе к себе.
   — Выпьем, — плача, повторил Гаврилыч.
   Опорожнив очередную кружку, Эдуард вдруг зарыдал сам.
   — А знаешь… — воскликнул он, — что мы от всех этих страданий становимся только чище и спокойнее душой… которой у нас нет. Мы горим в зеве зла, но выходим помолодевшими и свежими для новых испытаний. Да… Это называется — катарсис.
   Услышав незнакомое и явно шибко умное слово, Гаврилыч на этот раз не рассердился. Изменение общественного положения отразилось на характере его настолько пагубно, что теперь Гаврилыч, слыша от Эдуарда что-то непонятное, преисполнялся вдруг жалости ко всему сущему и самому себе — и ревел в голос. Гаврилыч снова чмокнул Эдуарда в лоб и, утирая слезы, разлил остатки «бухла».
   — Трудно жить на этом свете, господа, — всхлипнув, проговорил Эдуард. — Эх, доля наша тяжкая — мертвеческая… Вот… послушай… Это я от какого-то человеческого мертвеца слышал.
   И с трудом подбирая прыгающие губы, хлюпая носом после каждой строчки, Эдуард принялся читать нараспев:
 
   Заслонили ветлы сиротливо…
   Косниками мертвые жилища…
 
   Уловив в речи Эдуарда очередное непонятное слово, Гаврилыч снова пустил слезу.