Антон ТВЕРДОВ
РЕКВИЕМ ДЛЯ ХОРА С ОРКЕСТРОМ

Часть первая
ПЕРВЫЙ ЗАГРОБНЫЙ

Глава 1

   Гоша Северный никогда не играл в футбол — и уж конечно, не мог предположить, что именно после удара в то самое место, которое профессиональные футболисты при пенальти стыдливо прикрывают ладошками, приобретет противный тонкий голос и отвратительную привычку бить морды официантам, когда те предлагали ему в качестве одного из утренних блюд «яйца всмятку». Скорее всего подобные скверные перемены и не коснулись бы Гоши, если бы его линия жизни почти с самого начала не пересеклась с линией жизни Никиты Вознесенского. Гоша, которого тогда никто и не думал называть Северным, и Никита родились и выросли в городе Саратове на той самой улице, которая, считаясь вроде бы центральной, была постоянно перегорожена потемневшими от времени деревянными ограждениями. За ограждениями чинили водопровод осужденные за мелкие правонарушения обитатели располагавшегося неподалеку СИЗО, которых местные власти неизвестно по какой причине отрядили на этот участок. Правонарушители, верные принципу «работа стоит, а срок идет», отбывали свои пятнадцать суток в исключительной праздности, время от времени стреляя у прохожих деньги и посылая конвойных за портвейном — сговорчивость последних объяснялась тем, что принесенный портвейн обычно делился строго поровну, — правда, выпивали его конвой и заключенные порознь — этим да и, пожалуй, еще формой одежды отличие конвоя от заключенных исчерпывалось. И те и другие с утра до вечера слонялись из стороны в сторону за перекошенными, похожими на гнилые зубы ограждениями, витиевато матерились, приставали к прохожим, выпивали, сосали дешевые папиросы и самокрутки, и еще — втолковывали сомнительные премудрости окрестным мальчишкам, которые, конечно, никак не могли игнорировать столь интересного места.
   Пацанята Гоша и Никита не то чтобы были неразлучными друзьями, просто они вращались в одной и той же компании и, не особенно утруждая себя посещением школьных уроков, все свое время проводили на улице. Да и дома им делать было в общем-то нечего. Гошу, который никогда не знал ни отца, ни матери, воспитывали две древние старушки, называвшие себя его бабушками. Одну бабушку звали Степанида Прокофьевна, а вторую — просто Прокофьевна, потому что своего имени вторая бабушка, кажется, не помнила вовсе. Позднее Гоша стал задумываться о том, кто из этих старушек его настоящая родственница, но к окончательному выводу так и не пришел. Бабушки очень были похожи друг на друга, но совершенно не похожи на Гошу. Степанида Прокофьевна представляла собой крохотного, сморщенного пупса, изумлявшего всех своей удивительной худобой (налетевший как-то невесть откуда на тихий вообще-то город Саратов сильный ураганный ветер застал Степаниду Прокофьевну сидящей на лавочке возле дома — и так как ветер не менял своего направления, Степанида Прокофьевна, не имея сил подняться, просидела приплюснутая к лавочке почти двое суток), — а вторая бабушка — просто-Прокофьевна — выглядела как сильно усушенная копия Степаниды Прокофьевны.
   Гоша, в отличие от своих воспитательниц, был мальчиком крупным — до восьмого класса его частенько дразнили во дворе жирдяем, но после восьмого класса охотников таким образом поразвлечься не нашлось — Гоша как-то неожиданно вытянулся за лето и превратился в массивного верзилу, ростом и размерами напоминавшего больше тридцатилетнего мужика. Бабушки, заметив перемены в облике своего воспитанника, решили не баловать его дальнейшим посещением общеобразовательных уроков, забрали из школы Гошины документы и настоятельно посоветовали ему не трепать дурака по улицам, а начать зарабатывать деньги.
   Тут не лишним было бы обмолвиться о том, что Гошины старушки подразумевали под словом «заработок». За всю свою жизнь Степанида Прокофьевна и просто-Прокофьевна не проработали ни дня, зато успели отсидеть немалые годы в различных исправительно-трудовых колониях по всей стране и очень гордились тем, что суммарное количество лет, проведенных ими в неволе, на порядок превышало по длительности человеческую жизнь средней продолжительности. Ясно, что из зоны бабушки прихватили богатый жизненный опыт и сочный тамошний лексикон — пичкали они и тем и другим Гошу ежедневно, вперемешку с дрянной гороховой кашей, концентрат которой старушки приобретали на чудом выхлопотанные крохотные пенсии. Гоша лагерную науку вместе с кашей глотал, не разжевывая, и уже ничему не удивлявшиеся соседи по дому привыкли видеть его — гориллоподобного переростка — сидящим вместе со своими старушками на лавочке и перекидывающимся с ними малопонятными репликами, складывающимися в диалог, вроде следующего:
   — Мусорок наш участковый Пантелей завскладом Нинку в подсобке харил и ксиву свою выронил, — почесывая коротко стриженную голову массивной лапищей, ронял Гоша. — Потом нажрался, пошел домой, заспался и, конечно, все забыл…
   — Какую Нинку? — скрипела Степанида Прокофьевна. — На которой дядя Ваня из третьего, подъезда инфаркт схватил и помер?
   — Не…
   — Дядя Ваня, сукоедина, от бухла дубаря врезал, — включалась в разговор просто-Прокофьевна. — Нинка — она тут ни при чем. На Нинке, кроме трипака, ничего другого подхватить нельзя. Видела я ее вчера. Иде-от, косяка по сторонам давит, а у самой платье на жопе по шву… Не, вялые бабы стали в наше время, то ли дело мы были… Помнишь, старая, как на Ропчинской пересылке к нам, воровайкам, пацаны в побег ходили?..
   — Ты что, падла? — возмущалась Степанида Прокофевна. — Какая же гнедая сука при ребенке такие базары заводит?
   Просто-Прокофьевна пришлепывала бледные рыбьи губешки прозрачной ладонью, а ребенок Гоша гоготал гулким утробным гоготом и продолжал:
   — Ксиву Пантелея пацаны наши нашли. Ему же за пятьсот косарей и впарили. Если б он ствол потерял, то хрен бы отдали…
   — Это точно, — мудро замечала просто-Прокофьевна, закуривая извлеченную из-под передника беломорину. — Птичка не того, кто выпустил, а того, кто поймал.
   — Ага! — вскипала вдруг Степанида Прокофьевна, углядев папироску в трясущихся пальчиках своей товарки. — Так вот, кто у меня курево тырит! Я тебе сейчас, манда старая, покажу птичку!
   — Отвали! — верещала на весь двор просто-Прокофьевна. — За манду ответишь!…
* * *
   Детство Никиты мало чем отличалось от Гошиного детства. Правда, Никита обладал весомым преимуществом, выражавшемся в наличии полного комплекта родителей, но от этого ему, по правде говоря, легче не было.
   Отцом Никиты был Всеволод Михайлович Вознесенский, довольно известный на территории Волжского района города Саратова детский писатель, опубликовавший в местном университетском издательстве к моменту рождения Никиты три сборника рассказов и одну повесть-сказку о семье одушевленных корнеплодов. Повесть, отпечатанная на дешевой серой бумаге, объемом почти вдвое превышала бессмертный роман Федора Михайловича Достоевского «Идиот» и носила несколько интимное название «Хроники Ласкового Хрена». Профессия матери Никиты также была довольно необычна — Наталья Вознесенская — в девичестве Гончаренко — была балериной.
   Вообще-то провинциальный город Саратов хоть и знаменит своей всегда бурно кипящей культурной жизнью, но от иных культурных центров отличается крайней непритязательностью вкусов населения. К примеру, танцоры балетной труппы местного Академического театра оперы и балета, в совершенстве постигнув искусство танца, стали вдруг напрочь отрицать какую-либо диету — и это неожиданное убеждение в превосходстве содержания над формой никак не отразилось на посещаемости театра, а после того, как на одной из премьер спустя тридцать секунд после начала «Половецких плясок» под танцорами провалилась сцена, Академический театр оперы и балета поднялся на первое место в рейтинге самых посещаемых мест города. В чем в принципе не было ничего удивительного — таких незабываемых «Половецких плясок» ни за что нельзя было увидеть ни в одном из театров мира.
   Однако после тех памятных «плясок» Наталья Вознесенская вынуждена была покинуть сцену, потому что, провалившись под сцену вместе с другими танцорами, сломала в двух местах руку и получила серьезную травму челюсти — и к тому же смертельно обиделась на руководителя труппы, который, сидя в машине «скорой помощи», увозившей Наталью, в ответ за стенания последней о том, что два ее золотых зуба так и остались погребенными под обломками сцены, вздохнул и без всякой задней мысли заметил, что «очень трудно, да, сломанными руками выбитые зубы собирать».
   Наталье назначена была небольшая пенсия, на которую ее семья, состоящая из Всеволода Михайловича и пятнадцатилетнего Никиты, и существовала, так как сам Всеволод Михайлович уже второй год находился в состоянии творческого кризиса — проще говоря, в запое, а Никита по малолетству и несознательности денег в дом не приносил.
   Причины, по которым Вознесенский-старший все глубже и глубже увязал в трясине экзистенциального тупика, сам Всеволод Михайлович выдвигал в неограниченном количестве, но, если придерживаться строгих фактов, таковых причин было всего две. Первая и основная заключалась в том, что талант писателя Вознесенского полностью истощился после создания монументальных «Хроник…» — с тех самых пор Всеволод Михайлович так и не написал ничего более или менее значительного, кроме двух совсем крохотных рассказиков из жизни одушевленных овощей: «Огурец-молодец» и «Кто прячется в помидорах?» Оба рассказа местное издательство пообещало издать, но так и не издало. Всеволод Михайлович, поддаваясь веяниям времени, перешел на тему одушевленных йогуртов, даже задумал трилогию под общим названием «Это он — Данон», но начальство издательства писать трилогию отсоветовало. Тогда Всеволод Михайлович в полном отчаянии стал подумывать о возвращении к теме одушевленных корнеплодов и любимому лирическому герою Ласковому Хрену — и пришел к директору университетского издательства просить аванс под будущий роман в духе нового литературного течения «экшн» «Разборки Кровавого Хрена», но директор отказался с Вознесенским даже разговаривать.
   Все это, может быть, не так сильно подкосило бы Всеволода Михайловича, если бы не обострившееся в последнее время хроническое невезение, являвшееся, между прочим, одной из основных отличительных черт писателя Вознесенского. Всеволод Михайлович был невезучим с самого детства. Во дворе дома, в котором он рос, не было ни одного дерева, с которого мальчик Всеволод не падал, каждый кирпич на близлежащей стройке, прежде чем рухнуть на землю, вырвавшись из рук неопохмеленных рабочих, обязательно делал вынужденную остановку на макушке чисто случайно проходящего мимо мальчика Всеволода; крупные окрестные собаки, заметив вышедшего на прогулку мальчика Всеволода, с радостным лаем кидались, чтобы порвать ему штаны или то место, которое эти штаны прикрывают; был известен также случай, когда громадных размеров овчарка, охранявшая территорию близлежащей стройки, затащила мальчика Всеволода в свою конуру, очевидно, приняв его за какую-то диковинную игрушку. Семье Вознесенских с большим трудом удалось на третьи сутки извлечь из конуры порядком изжеванного сына. И так далее. Дорожно-транспортных происшествий на улице Герцена, где прошло детство писателя Вознесенского, до появления на свет самого писателя Вознесенского, не было вовсе — а когда мальчик Всеволод подрос и научился самостоятельно передвигаться, число ДТП достигло рекордного количества, наверное, потому что в каждом из происшествий мальчик Всеволод принимал непосредственное участие. Этот ярко выраженный синдром неудачника немного приутих, когда Всеволод Михайлович женился, проявившись, впрочем, всего однажды — когда подкова, подаренная родителями невесты и повешенная на притолоку — «на счастье», упала и проломила голову жениху, в связи с чем Всеволод Михайлович ночь, которая должна была стать первой брачной, провел на привычной с детства больничной койке. Так, синдром неудачника приутих, но через несколько лет относительно тихой семейной жизни разыгрался вовсю. Тогда-то Всеволод Михайлович и оставил бесплодные попытки вернуть себе славу времен «Хроник Ласкового Хрена» и, не прощаясь с женой и подросшим сыном Никитой, ушел в запой.
   Поэтому за Никитой с недавних пор надзор не осуществлялся вовсе, школу он бросил, поскольку не видел необходимости тратить на посещение уроков драгоценное время, которое можно было использовать на изучение городских улиц в компании таких же бездельников и разгильдяев, как он или, например, Гоша.
   Впрочем, очень скоро период безоблачного детства для Никиты закончился. Всеволода Михайловича, с тяжкого похмелья пытавшегося стянуть с прилавка продуктового магазина бутылку пива, поймала на месте преступления дебелая продавщица и, оставив свое рабочее место на удачно подошедшую сменщицу, потащила ослабевшего с перепоя Вознесенского-старшего в ближайший пункт милиции, где бывший известный писатель был заключен в «обезьянник», а после переправлен в КПЗ. Как выяснилось немного позднее, Всеволод Михайлович ослаб не только физически, но и морально — причем настолько, что следователю, который вел его ничтожное дело, удалось навесить на него еще с десяток второсортных кражонок, залежалых в пыльных бумагах с прошлого квартала.
   Всеволод Михайлович получил четыре с половиной года и навсегда исчез из жизни Никиты. Осталась Наталья Вознесенская, но и та, не перенеся разлуки с мужем, стала крепко попивать, совсем перестала следить за собой и сыном и, наконец, тронулась рассудком — после особенно длительных посиделок она вдруг объявила сыну, что потолстела — и опухла от пьянства настолько, что теперь не может протиснуться в дверь. Никите не оставалось ничего другого, как перестать шляться по улицам и начать заботиться о матери, которая, ссылаясь на воображаемую полноту, наотрез отказывалась выходить из квартиры, тем не менее не переставая тратить на вино и водку всю свою пенсию. Да и пенсии-то ей не хватало, потому что взявшиеся снабжать Наталью спиртным старушки Степанида Прокофьевна и просто-Прокофьевна большую часть денег оставляли себе. Все попытки Никиты уличить, а уж тем более усовестить престарелых вороваек ни к чему не приводили. Пенсия Натальи неизменно пропадала в бездонных недрах запущенной старушечьей квартиры.
   Никита первый раз в жизни оказался перед более или менее важной, проблемой — где найти деньги, чтобы прокормить себя и мать? Не работать же идти… Эту проблему он как-то раз вынес на общее обсуждение — в случайном подъезде, когда по серым волнам волнующего и располагающего к откровенности ядовитого дыма плыла по кругу тлеющая папироса, набитая дрянной анашой, почти наполовину разбодяженной грузинскими приправами изобретательным местным дилером Фаридом. Никто из присутствующих в подъезде ничего дельного сказать не мог, да и сам Никита, расслабленный благоухающим тбилисскими ароматами «косяком», особенно на серьезном обсуждении собственной проблемы не настаивал. Он только успел заметить, как подмигнул ему сидящий на холодной лестничной ступеньке в позе древнего индейского вождя Гоша. А впрочем, может быть, Гоша и не подмигивал — может быть, это кольцо серого дыма мелькнуло и рассеялось перед глазами Никиты, как мелькали и мгновенно рассеивались под влиянием наркотического дурмана один за другим элементы окружающего его мира…
* * *
   Гоша тогда уже носил гордое погоняло — Северный. Хотя совершенно непонятно было, откуда и почему оно взялось. На севере — дальнем или не очень — Гоша не был никогда, а подзалетев на первом в своей жизни карманном воровстве, каким-то непостижимым способом отделался всего лишь стандартными пятнадцатью сутками — как за мелкое хулиганство. И отбывал свои пятнадцать все на том же ремонте водопровода — в двух шагах от родного дома, ужасно гордый тем, что «мотает первый срок». Степанида Прокофьевна и просто-Прокофьевна носили внуку передачки, а пацаны со двора почти ежедневно ходили навещать узника. Гоша, заложив руки в карманы застиранной арестантской робы, вразвалочку подходил к ограждениям, цыкал сквозь нечистые зубы желтой слюной и нарочито хриплым голосом рассказывал, что «Сережа Колымский идет в несознанку, потому что ему вышак корячится конкретно», и что «мусора, в натуре, поляну не секут. Вчера в третьей камере устроили „маски-шоу“ — пустили в камеру десяток омоновцев в черных масках на лицах, омоновцы часа полтора отрабатывали на подследственных приемы рукопашного боя…» А когда через пятнадцать суток Гоша вернулся домой, небрежно пощипывая пух на подбородке вспухшей от свежей татуировки рукой, сразу стало ясно, кто будет дворовым королем.
* * *
   На следующий день после неудавшегося консилиума в подъезде Гоша денег Никите достал, от клятвенных заверений последнего — немедленно вернуть, как только подфартит, — возмущенно отмахнулся: Потом вообще-то сказал, что платить, конечно, надо, но с выплатой можно не торопиться. Никита и не торопился. Он еще пару раз занимал у Гоши не особенно значительные суммы, а через месяц выяснилось, что деньги нужно отдавать, причем все сразу и в один день. Гоша, появившийся в квартире Никиты почему-то не один, а с двумя незнакомыми Никите мордоворотами, известил Никиту о том, что деньги ему нужны срочно — очень срочно и очень нужны. Мордовороты, подтверждая, озабоченно кивали головами. Когда Гоша узнал, что денег у Никиты нет, горько вздохнул. Горько вздохнули и мордовороты, совершенно синхронно опустив руки в карманы спортивных штанов. Никита, проследив за этими движениями, узнал под плотной тканью очертания самых настоящих пистолетов. Впрочем, как мордовороты не собирались пускать в ход оружие, так и Гоша не собирался пускать в ход мордоворотов, привлеченных, как правильно определил Никита, сугубо для выполнения роли устрашения.
   — Если денег нет, — задумчиво и печально проговорил тогда Гоша, — ты можешь мне помочь… Не в качестве уплаты, а так… по-дружески… Ведь можешь? Одно дело наклевывается… Понимаешь, у нас, как бы это сказать, компания… И мы, как бы это… дела делаем… Пойдем, мы с ребятами тебе все расскажем. Пойдешь?
   Никита с радостью согласился. Ни для кого в их дворе не было секретом, что Гоша обзавелся новыми серьезными знакомствами, а обзаведясь новыми серьезными знакомствами, обзавелся и серьезными деньгами. И не было в Волжском районе ни одного пацана, который не мечтал бы о том, чтобы Гоша ввел его в свой круг общения.
   Никита с Гошей и мордоворотами, одного из которых звали, как выяснилось, Вадик, а второго — Олег Сорвиголова, вышел во двор, где их уже ждала машина — большая, приземистая, черная, выглядящая, как враждебно молчащий танк посреди притихшей дворовой зелени.
   Так Никита и стал членом известной в то время в городе Саратове преступной группировки Евгения Петросяна.
* * *
   Прошло несколько лет — ровно столько, сколько понадобилось, чтобы настал тот день, когда во всем мире отмечали праздник с труднопроизносимым названием «миллениум», который лично Никите запомнился неожиданным столкновением с самарской братвой в ночном клубе «Звездное небо» — в завязавшейся потасовке нечаянно пристрелили распорядителя вечера. Распорядитель, переодетый Дедом Морозом, как только началась заварушка, пригибаясь, выбежал на сцену, успел прокричать:
   — Не беспокойтесь, господа! Это является частью программы! Я вам обещаю, что…
   Что именно пообещал взволнованной публике зарвавшийся распорядитель, никто так и не узнал. Потому что пуля, свистнувшая через пестрящее конфетти и лучами прожекторов пространство, в одно мгновение раздробила ему голову…
   А потом прошло еще три года. Уцелевший в той новогодней перестрелке Никита был, кажется, на редкость везучим человеком, потому что за все годы его активного участия в делах братков Петросяна его ни разу даже не царапнуло — а ведь было многое: и разборки с неизменной стрельбой в финале переговоров, и налеты на инкассационные машины, и разбои на трассах, и даже две войны за передел сфер влияния. Правда, пришлось отсидеть полтора года, но… И это тоже можно считать везением, потому что по самым скромным меркам светило Никите тогда никак не меньше пятнадцати строгого режима. И кто знает, что ждало бы Никиту в конце концов, если бы летом две тысячи третьего года не случилось это — неожиданное и ужасное. Впрочем, начиналось-то все не так плохо, даже можно сказать, хорошо очень все начиналось — преуспевающий бандит Никита влюбился.
* * *
   — Вообще-то, — проговорила Анна, устало присев на краешек дивана, — это, Никита, свинство с твоей стороны. Мы же договаривались, что я приду к тебе и мы пойдем в Городскую картинную галерею. А ты… Напился! Никита, это же нонсенс!
   Никита усмехнулся. Анна заканчивала филологический факультет государственного университета и привычно оперировала словами, которые в среде общения Никиты обычно не употреблялись. Эти самые слова Никита слышал от Анны так часто, что даже не пытался уточнить — что они, собственно, значат, догадываясь об их смысле как-то интуитивно.
   — Нонсенс! — значительно повторила Анна и тряхнула великолепными золотистыми волосами.
   Лежащий на диване Никита приподнял голову и огляделся, словно пытаясь увидеть где-нибудь в комнате этот самый загадочный «нонсенс».
   — Посмотри на себя! — продолжала Анна. — Я вообще не понимаю, как можно так пить! Кроме того, что это… неприятно для окружающих, это еще и в конце концов очень опасно для твоего здоровья. Ты понимаешь, о чем я говорю…
   — Мой сосед снизу с пятнадцати лет квасит, — отозвался Никита, — а до сих пор к себе шалав водит. Получается, сколько ни пей, все равно стоять будет…
   — Я не об этом, — слегка покраснела Анна. — Какой ты все-таки циничный… Нет, правда, посмотри на себя в зеркало. У тебя вид, как у… бандита настоящего.
   Никита снова усмехнулся, а Анна прикусила губу, поняв, что сморозила глупость, затронув действительно больную тему.
   — Вот именно, — проговорил Никита, поглядев в потолок.
   Он закрыл глаза и вдруг увидел себя — словно собственное отражение в зеркале — небритый, со свалявшимися светлыми волосами, которые вообще-то давно собирался обстричь, но все тянул со стрижкой, потому что Анне не нравилась его стандартная «бандитская» прическа. Голубые глаза — настолько пронзительные, что, по выражению той же Анны, как только Никита посмотрит прямо, в воздухе будто бы запахнет электричеством — голубые глаза запали глубоко в совсем недавно появившиеся темные круги, окаймлявшие подглазья. Нос, который Анна почему-то называла благородным, заострился и стал похож на хищный птичий клюв.
   «Короче, та еще морда, — подумал Никита. — Как Анна сказала — бандитская. А куда деваться — что есть, то есть…»
   Вздохнув, Анна ласково провела наманикюренными пальчиками по мускулистой груди Никиты.
   — И не мылся ты давно, — негромко добавила она. — Разве так можно? Ох, Никита, что мне с тобой делать… Если бы я могла проводить с тобой больше времени, несомненно, ты бы изменился в лучшую сторону. А так — кто за тобой последит?
   — Никто, — лениво хмыкнул Никита. — Сирота я. Папа на зоне сгинул, мать от пьянки умерла год назад. А я сам — бандит, как ты говоришь…
   — Но ведь… — воскликнула Анна. — Ты помнишь о том, что мы с тобой решили?
   Открыв глаза, Никита кивнул.
   — Как только ты сможешь порвать со своей прошлой жизнью и стать настоящим, полноценным гражданином, — строго начала Анна. — Тогда мы и поженимся. Посмотри, какая сейчас жизнь за окном!
   Никита послушно перевел взгляд на постеры с обнаженными красавицами, которыми он из-за жары заклеил свои окна.
   — Давно прошли времена безысходности и всеобщей фальши, — вдохновенно продолжала Анна. — Государство, приближая нашу жизнь к стандартам западным и американским, делает все возможное, чтобы…
   Никита с обожанием смотрел на разгоряченную собственной речью Анну, даже не стараясь понять общего смысла всего говорившегося. Анна вела свое выступление гладко, органично перемежая общие фразы и конкретные примеры, словно обращаясь не к Никите лично, а ко всему человечеству в общем. Никита вдруг вспомнил, как в случайном ночном баре к Анне пристал какой-то благообразный господинчик в клетчатом костюме — и Анна отшила благообразного несколькими гневными фразами, — так быстро, что Никита даже не успел залепить господинчику по морде.
   — Если раньше люди пили от того, что их стремления были более чем неосуществимы, — восторженно говорила Анна, — то теперь каждый гражданин, способный трудиться и приносить полноценную пользу государству, — потенциальный миллионер!
   «Как она говорит! — мысленно восхищался Никита. — Даже по телевизору такого не услышишь. А если… А если она будет первой русской женщиной-президентом! И правда! — мелькнула в его одурманенной алкоголем голове неожиданная мысль. — Первая русская женщина-президент — Анна Каренкина! То есть нет… К тому времени она уже будет Вознесенской. Президент!»
   Взметнувшийся в груди Никиты горячий восторг заставил его подняться с дивана, доковылять до бара и налить себе очередную дозу виски — настолько чудовищную, что ее даже вряд ли можно было назвать лошадиной, — выпив половину того, что налил себе Никита, лошадь сдохла бы моментально. Еще бы — если это животное реагирует на каплю никотина настолько неадекватно, что…