Страница:
3
Непонятна любовь евнуха. Хосров-хан просил Диль-Фируз остаться у него, что бы ни случилось. Девочка привыкла к нему. Она ела самые любимые свои блюда. Он подарил ей еще десять туманов для лобной повязки и еще сорок для ожерелья, и девочка рассыпала монеты и собирала их в кучки. Ей нравился блеск и звон монет. Наступил день, когда пришел шамхорец. Перед его приходом пришел к Хосров-хану Мирза-Якуб, и хан, взяв за руку Диль-Фируз, вывел ее из комнаты. Шамхорец уже ждал. Тут началась охота. Диль-Фируз, увидя шамхорца, побледнела. Она отвела от него взгляд. Хосров-хан смотрел на нее, как на необъезженную лошадь, внимательно и ясно. Диль-Фируз стала тогда бросаться с места на место. Она бегала неровными маленькими шажками по крыльцу, как зверь по открытой поляне. Потом остановилась и остолбенела. Сдвинув брови, она прищурилась, как будто стоял не солнечный день, а густой туман. Она всматривалась в шамхорца. Хосров-хан еле заметно пригнулся, как будто нужно было ему сейчас вскочить на дикую кобылу, ни разу не видавшую плетки. Тут стал подходить шамхорец. Руки его повисли по бедрам, как они невольно и естественно виснут у солдат, когда они видят генерала. Диль-Фируз была одета в богатые одежды. Халаты хана и ходжи блестели на солнце. - Назлу-джан, - сказал шамхорец хрипло. Диль-Фируз испугалась. Она подалась назад. Она прикоснулась к руке Хосров-хана. Она закинула голову и смотрела на хана, как на верхушку мечети. И тут Хосров-хан улыбнулся слегка, уголком рта. Ходжа-Якуб смотрел на Диль-Фируз и не шевелился. Дрожащими грязными руками шамхорец стал что-то доставать из глубоких карманов. Он протянул узловатые руки к Диль-Фируз, а на руках у него лежали сморщенные маленькие лиму - сладкие лимоны, и белые конфеты, черствые, дешевые, с приставшими волосками и всем, что там накопилось сору в глубоком шамхорском кармане. Диль-Фируз с отвращением коротко взмахнула обеими руками. Потом она посмотрела на Хосров-хана плутовато, как котенок. И Хосров-хан засмеялся. Белые зубы открылись в улыбке сполна. Он смеялся, как женщина, уловившая женскую черту в своем ребенке. Он сказал: - Диль-Фируз, не бойся, не убегай. Тогда только Диль-Фируз медленно подошла к шамхорцу и сгребла небольшой рукой сласти с обеих рук. Слезы засочились у шамхорца из глаз. Он схватил руку Диль-Фируз и поднес ее к глазам. - Назлу-джан, Назлу-джан, - забормотал он, - неужели ты не узнаешь меня? Я ведь твой аму-джан. Подойди же, подойди ко мне, не уходи от меня, Назлу-джан. Хосров-хан еще улыбался. Но стоял скромно и неподвижно, задумавшись, как-то покорно стоял Ходжа-Якуб. Диль-Фируз покраснела, она надулась, напружилась, голова ее стала дрожать и уходить в плечи. Шамхорец взял ее в большие руки и чмокнул громко в голову. Диль-Фируз стала тихонько плакать. Когда же она почувствовала на голове своей поцелуй шамхорца, она взвизгнула негромко и жалобно, как собака, и вдруг, уткнувшись в руки шамхорца, стала их лизать, не целовать. И шамхорец урчал, а Диль-Фируз бормотала: - Аму-джан, аму-джан. Хосров-хан заплакал тогда. То ли ему было жалко Диль-Фируз, то ли шамхорца даже, то ли самого себя. Он стоял, плакал и утирал слезы рукавом. А Мирза-Якуб смотрел на него с удивлением, как будто видел его впервые. Так Диль-Фируз, радость сердца, стала в этот день печалью сердца Суг-э-диль.
4
Существо таинственное, с тысячью рук и глаз, русский Вазир-Мухтар занимал дом прекрасный и вполне подобающий его званию. Дом этот принадлежал одному из шестидесяти восьми шах-заде и стоял у крепости, издавна носившей имя крепости Шах-Абдул-Азима. Если учесть кривизну улиц, он находился в полутора верстах от шахского дворца, и послу не угрожали ежедневные свидания с шахом. Стоял дом у самого рва крепостной ограды, и главный вход приходился с запада над рвом. Перед входом была полукруглая площадка, которая незаметно сливалась с улицей. Площадку нарочно устроили перед самым приездом Ваэир-Мухтара, чтобы у входа и во рву можно было многим свободно собраться и даже поставить лошадей, чтобы все могли приветствовать Вазир-Мухтара. И действительно, много народу толпилось теперь на площадке - армяне и грузины, родственники пленных, торговцы, ходатаи. Главные ворота были высокие и широкие, переход вовнутрь двора был темный, плохонький, в пятьдесят шагов. Зато внутренний двор, четырехугольный, был просторный, с бассейном посередине. Он был перегорожен на четыре части, четыре цветника. Цветов в нем, впрочем, никаких не было. Была в нем теперь персиянская стража под начальством Якуб-султана. Окружала этот двор одноэтажная постройка, службы, вроде гостиничных нумеров где-нибудь в Пензе, только с плоской крышей. В одной половине жил Назар-Али-хан, мехмендарь Грибоедова, со своими феррашами и пишхедметами, в другой были квартиры Мальцева и Аделунга. Охраняли их те же ферраши. Еще один двор - ив нем большой тополь. Один-одинешенек, как рекрут на часах. Низенькую калитку теперь охраняли русские солдаты. На третьем дворе - не двор, а дворик, с южной стороны - двухэтажное здание, узкое, как недостроенный минарет. Три комнаты наверху, три комнаты внизу. С середины двора вела наклонная, узенькая и частая, как гребенка, лесенка прямо во второй этаж. Во втором этаже сидело существо таинственное, Вазир-Мухтар. Он сидел там, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Добраться до него было трудно, как до человека закутанного, нужно было распутать три входа и размотать три двора.
5
Он сидел там, во втором этаже, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Он мог, например, там сидеть и писать бумаги всем иностранным державам. Или день и ночь думать о величии своего государя и русской державы. Манучехр-хан, который приготовлял для него покои, думал, что Вазир-Мухтар будет смотреться в зеркала. Он много наставил там зеркал с намалеванными по стеклу яркими цветами, и, сидя за столом, можно было видеть себя в десяти видах одновременно. И правда, Вазир-Мухтар видел себя в зеркалах. Но он старался не смотреть долго. Удесятеренный, расцвеченный Вазир-Мухтар не приносил особого удовольствия Александру Грибоедову. И правда, что он сидел за бумагами с видом величайшего внимания. Он писал:
Из Заволжья, из родного края, Гости, соколы залетны, Покручали сумки переметны, Долги гривы заплетая.
Он следил ухом за небогатыми, потерявшими вид звуками, которые доносились через три двора, и ловил старорусскую песню об удалых молодцах. - Вот они
На отъезд перекрестились, Выезжали на широкий путь.
На широком пути много разбойничков, сторожат пути солдаты и чиновнички - надобно в сторону спасаться. И спасся.
Терем злат, а в нем душа-девица, Красота, княжая дочь.
И медленно потягивал он холодный шербет, что принес Сашка, и уже кругом была прохлада, которой искал всю жизнь:
Ах, не там ли воздух чудотворный, Тот Восток и те сады, Где не тихнет ветерок проворный. Бьют ключи живой воды.
Тут бы радость, тут бы нужно веселье, а фортепьяна нету. Стоит белая, слоновой кости, чернильница, калямдан, выделанный как надгробный камень. И похож на могилку Монтрезора.
Грешный позабыл святую Русь...
Тут ему и славу поют.
Буйно пожил век, а ныне Мир ему! Один лежит в пустыне...
Эту песню петь будут. Будут петь ее слепцы и гусельники по той широкой дороге, и будут плакать над нею бабы:
У одра больного пожилая Не корпела мать родная, Не рыдала молода жена...
Он отложил тихонько листок, с недоумением. - Молода жена. Что-то похожее пел десять лет назад у его окна пьяный Самсон, и он к нему тогда не вышел. Он теперь добьется его выдачи. А умирать он и не собирался, последний страх оказался чиновничьей поездкой по приказанию. Он увидел свое лицо сразу в четырех зеркалах. Лицо смотрело на него пристально, как бы забыв о чем-то, лицо, странно сказать, - растерянное. Он кликнул Сашку, но Сашка куда-то запропастился.
6
Аудиенция у шаха. Ферраши облаком со всех сторон. Сарбазы во дворе берут на караул по-русски. На каждый шаг Вазир-Мухтара смотрит двор, и каждый его жест кладется на весы. Англия взвешивается глубиною поклона Вазир-Мухтара, продолжительностью аудиенции, количеством и качеством халатов, качеством золотых сосудов, в которых подается халвиат. У лестницы стоят карлики шаха в пестрых одеждах. И Грибоедов вспомнил слоновьи шаги Ермолова. В 1817 году Ермолов тонко и терпеливо, со вкусом, отвоевал все мелочи этикета и под конец ступил в солдатских сапогах к самому трону его величества и уселся перед ним на стул. Потому что малое расстояние от трона есть власть державы, а сиденье перед ним - главенство. С 1817 года русские, с тяжелой руки Ермолова, избавлены были от мелочей этикета. Мелочи исполняли с великим удовольствием англичане. Они снимали сапоги, надевали красные чулки и стояли красноногими птицами перед шахом. Но этикет прервался через десять лет после грузной аудиенции Ермолова, когда тысячами кланялись персияне и русские земными поклонами друг другу и так оставались лежать. Теперь он возобновлялся, и теперь снова нужно будет отвоевывать стул и сапоги, потому что стул и сапоги весят много куруров. Кальянчи в древней персидской одежде, с высокой шапкой на голове, держал золотой кальян на жемчужном коврике. Евнухи взглянули на золотую грудь Грибоедова. Треуголка, как портфель, была прижата к боку. Манучехр-хан заглянул ветошными глазками в глаза Грибоедову и нерешительно указал на маленькую комнату. Комната эта была кешик-ханэ - палатка телохранителей. Там стягивали сапоги с послов и облачали их в красные носки. Там, исполняя древний обычай, прикасался персиянин к иностранному мундиру, что означало обыск. Манучехр-хан только заглянул много видевшими старушечьими глазами в глаза Грибоедова. Но тотчас его рука в голубом рукаве приняла свое обычное положение. Вазир-Мухтар смотрел спокойно, с неопределенною сосредоточенностью, как бы мимо глаз евнуха, или сквозь него. Манучехр-хан понял: носки отменяются. Он раздвинул занавес - пердэ - бережно, как священные покровы. Когда, окруженный краснобородой толпой, вошел Грибоедов в залу, где стоял шах, - снова посмотрел Манучехр-хан в глаза Грибоедову. Глаза были узкие, сухие, прищуренные. И, вздохнув, евнух дал знак, и Грибоедов почувствовал за спиною кресла. Мальцов и Аделунг стали за ним. Преклонившись глубоко, но быстро, он опустился в них, как в 1817 году опустился в них впервые перед шахом - Ермолов. Шах-ин-шах - царь царей, падишах - могущий государь, Зилли-Аллах тень Аллаха, Кибле-и-алем - сосредоточие вселенной - стоял в древней одежде на троне. Твердая, стоячая, она была из красного сукна, но красного сукна не было на ней видно: жемчужная сыпь сплошь покрывала ее, и нарывы бриллиантов сидели на ней. По плечам торчали алмазные звезды, как два крыла, которые делали плечи царя широкими, а на груди жемчужное солнце, два дракона с глазами из изумрудов и два льва с глазами из рубинов. Четки - тасбих - из жемчугов и алмазов висели у него на груди, борода была расчесана, напоминала драгоценную дамскую ротонду больших размеров. Шах был как возлюбленная тишина, Елисавет Петровна, только что с бородой. Ротонда стояла, и могущий государь стоял, но пошевелиться не мог: одежда весила полтора пуда. Позолоченный Наполеон стоял под стеклянным колпаком по правую руку шаха и мрачно смотрел на происходящее. Парадные министры в многоэтажных джуббе, красных и коричневых, одетых одна на другую, похожих на фризовые шинели, были в белых шалях, намотанных на черные каджари. Стоял в первом ряду принц Зилли-султан, нарядный, толстый, с алмазным пером на шапке. Во втором ряду - стянутый в рюмочку, гибкий и беспомощный, со смуглым гладким лицом молодого развратника, черноусый Хозрев-Мирза, младший принц, сын Аббаса, внук шахов, поставленный во второй ряд за происхождение: он происходил от христианки, стало быть был нечистой крови. Толстяк, вроде Фаддея, но только бронзового цвета, стоял рядом с ним. Толстяк громко сопел и, выкатив глаза, слегка приоткрыв рот, без всякого выражения глазел на происходящее. Это был придворный поэт Фазиль-хан. В обязанность его входило чтение стихов шаху, министрам и знатным иностранцам, а также и плохое качество стихов, потому что Баба-хан, подобно Нерону, и Людовику Баварскому, и хану монгольскому Юн-Дун-Дорджи, сам был поэт и не любил соперников. Пристально смотрел на Вазир-Мухтара Ходжа-Мирза-Якуб. А Вазир-Мухтар сидел в креслах необыкновенно свободно и смотрел на шаха и на золотого Наполеона. Он внятно отвечал на все вопросы, но сила была не в том. Вазир-Мухтар словно задумался. Он сидел Олеарием перед царем московским, и торопиться некуда, потому что все это случилось уже за триста лет назад. Золоченый Наполеон, сложив руки на груди, смотрел, наклонив несколько набок простую голову, как стоял живой древний царь перед троном, и сидел, прижав треуголку к боку, Олеарий. Шах сизел. Со лба его упали две крупные капли. Прошло четверть часа. Мальцову казалось, что все видят, как он дрожит. О чем он думает, Александр Сергеевич, в своих креслах, на что он смотрит, чего он сидит? Боже, какая тоска, шах задохнется. В самом деле, о чем думает Вазир-Мухтар? Может быть, о курурах? Может быть, о своей жене, о ее руках, о том, что она сказала при расставании? Может быть, он сравнивает наружность деспота азиатского, в крыльях, которые никуда не летят, в одежде полуторапудовой, с наружностью другого, тонкого и круглого, как кукла, в синем мундире, небесного жандармского цвета? Или, может быть, просто в голове у него неуместно проносятся срамные стихи великого русского поэта:
- Борода предорогая! Жаль, что ты не крещена...
Грибоедов сидел. Доктор Аделунг, стоявший сзади и похожий в своем мундире на круглый и низкий кальян, присматривался к евнухам. Евнухи интересовали его как явление натуральное, физическое; один из них смотрел неприятно и в упор. Шах закрыл глаза, как умирающий петух.
- Борода в казне доходы Умножает по вся годы...
Тут Грибоедов заложил ногу на ногу. Так сидел он, внезапно отрешенный от всего, созерцая жемчужный поднос и не думая ни о чем. Министры сгорбились. Алаяр-хан прикусил губу. Он сделал это нарочно: чтобы громко не сорвалось слово, страшное слово, которое может произнести один шах: - Муррахас - я отпускаю. Алаяр-хан хотел бы этого слова. Тогда бы началось... Руки у шаха повисли. Он раскрыл рот и тяжело дышал. Наполеон под стеклянным колпаком как будто повел головой. У Мальцева пустели ноги, и ему хотелось сесть на пол. Никто ничего не говорил.
- О, коль в свете ты блаженна. Борода, глазам замена!
Шах пошевелил губами. Вот пройдет еще одна минута, и... Грибоедов встал и поклонился глубоко и быстро. Все зашевелились. К шаху подходили уже, брали его под руки, выводили. Его величеству было дурно. В соседней комнате угощали Грибоедова и его секретарей халвиатом, ледяным розовым шербетом, чаем и кофе. Угощали их Манучехр-хан и Ходжа-Мирза-Якуб. Фазиль-хан мелкими шажками подошел к Грибоедову и сказал ему по-французски: - Ваше превосходительство не посетует на поэта, приветствующего знаменитого сына великой страны. Грибоедов посмотрел с удовольствием на персиянского литератора. - Вы не историограф? -спросил он вежливо. - О да, отчасти. Это входит в мои обязанности. Карамзин, однако, был много тоньше. - Прошу вас. Я слушаю. Фазиль-хан выпятил несколько живот. Голос у него был тонкий, теноровый, и он декламировал похоже на Шаховского - подвывая. Против ожидания стихи были порядочные - о благоухании цветов некоторой могущественной державы, донесенном до Ирана в сердце лилии, принявшей вид человека прекрасного. - Прекрасно. Я тронут. Ваши стихи можно сравнить со стихами нашего знаменитого поэта, сиятельного графа Хвостова. И Шазиль-хан покраснел от удовольствия. Старик, которого не замечал ранее Грибоедов, был в бедной одежде дервиша. Как попал дервиш на церемонию? Поднятые вверх брови, бесцветная борода, старый халат и сгорбленная древняя спина юродивого. Здесь не пахнет графом Хвостовым. Это Никита Пустосвят пришел в Грановитую палату. Никита еле пошевелил губами и сказал Фазиль-хану нечто. Фазиль-хан просиял и перевел Грибоедову: - Величайший государь России был его величество могущественный Петр, прозванный повсеместно Великим. Комплимент дервиша. - Я счастлив услышать в дружественной стране имя великого государя. Дервиш еще пожевал губами. Фазиль-хан вылупил глаза и пролепетал: - ... который, однако, не имел удачи в делах с Блистательной Портой... Грибоедов прищурился: - Эту удачу он уделил своему праправнуку. И дервиш более ничего не говорил и не прикоснулся к кофе. Вазир-Мухтар просидел перед его величеством шахом час без малого. Значение России возросло так, что, протягивая Вазир-Мухтару золотой стакан, Манучехр-хан не смел глядеть ему в глаза. По близорукости Вазир-Мухтар не разглядел дервиша. Это был Абдул-Вехаб, муэтемид-уд-Доулэ, враг Алаяр-хана, человек старой Персии. Так небольшая неудача идет рядом с удачей.
7
Двое сарбазов привели под руки Сашку и сдали его с рук на руки казакам. Казаки подняли Сашку и пронесли через все три двора. Они внесли его в первый этаж, где Сашка занимал довольно хорошую комнату. - Эк его, - говорил с сожалением один казак. - Выше, выше держи, руки зацепают. Грибоедов все видел в стеклянную дверь, сверху. Он сбежал вниз к Сашке. - Доктора, - сказал он быстро и серьезно. Аделунг пришел и тотчас же послал за бинтами и корпией. Сашка лежал окровавленный, как бы весь выкрашенный в свежую красную краску. Только руки, бледные, с крепкими ногтями-лопатками, крючились на бедном коричневом одеяле. Грибоедов низко над ним склонился. Правый глаз у Сашки был скрыт за радужным и выпуклым синяком, фонарем, рот был его раскрыт, и тонкая струйка слюны задержалась в уголку, а левый глаз серьезно и внимательно глядел на Грибоедова. У Грибоедова задрожала губа. Он отвел смякший колтуном кок с Сашкина лба. - Саша, ты меня слышишь? - сказал он. - Саша, голубчик. Сашка мигнул ему глазом и промычал. - Ммм. - Кто это избил его так безобразно? - спросил Грибоедов беспомощно и с отвращением. - Мерзавцы. - Известно кто, ваше превосходительство, - на базаре, - ответил столь же тихо и как-то важно казак. Доктор Аделунг возился уже над Сашкой. Он смыл теплой водой кровь, присмотрелся к голове и прикоснулся к пульсу, аккуратно, как писец, помедливший на красной строке. - Ничего нет опасного, - сказал он Грибоедову. - Нужно дать ему водки. Влили в Сашкины губы водки, и Сашка, чистый, в белых бинтах, смирно лежал на своей постели. Грибоедов не отходил от него. Он поил его с ложки и смотрел на него с тем отчуждением и боязнью, которая бывает в таких случаях только у самых близких людей. Сашка вскоре заснул. Грибоедов просидел над ним до самого вечера. Сашка был его молочный брат. Он помнил его маленьким мальчиком в синем казакине. Мальчик был с туманными глазами, желтыми цыплячьими волосами и вздернутым носом. Он стоял неподвижно посредине барской комнаты, словно ждал, что его толкнут сейчас. И Грибоедов толкал его. Сашка не плакал. Грибоедов глядел в окно на четырехугольный двор с белеными стенами. Саша Одоевский, его кузен, приезжал тогда, и они запрягали Сашку и долго его гоняли, а Сашка, как гонялый зверь, мчался туда и сюда, натыкался на кресла, пока маменька Настасья Федоровна не выпроваживала его в людскую. Саша Одоевский теперь в кандалах, а Сашка забинтован. И он вспомнил, что папенька словно сторонился Сашки, словно даже побаивался его и хмурился, бывало, завидя его в комнатах, а маменька точно назло зазывала Сашку. Он вспомнил косой папенькин взгляд. И посмотрел на покатый лоб, на тонкие Сашкины губы; неужели Сашка и впрямь - его единокровный брат? Словно что-то в людской говорили об этом при нем, маленьком, - или словно спорил кто-то, няню поддразнивали, и няня плакала? И еще дальше - теплые колени няни, Сашкиной матери, и важное, певучее вразумление: - Ай, Александр Сергеевич, заводач! Нина сидит в Тебризе и мучается. Он виноват, телом виноват. Пусть спасутся все любимые им когда-то: Саша Одоевский, Нина, Фаддей, Катя и - Сашка. Пусть спасутся они, пусть их жизнь будет тихая, незаметная, пусть они спокойно пройдут ее. Потому что, если отмечен кто-нибудь, нет тому покою, и спасаться он должен на особый манер. - Как я человек казенный, - хрипло сказал Сашка. Грибоедов прислушался. - Необразованность, - заявил Сашка. - Спи, чего расходился? Заводач, - сказал Грибоедов. Сашка успокоился. Уже свечу зажгли, и заглянул Мальцов: ему нужен был Грибоедов. - Рази? - спросил тоненько Сашка. - Рази мы уже уезжаем из городу Тегерану?
8
Вечером Грибоедов писал письма: Нине, матери, Саше Одоевскому. Письмо к матери он отложил в сторону. Отложил и письмо к Саше. Саша сидел в сибирском каземате, и нужно было ждать случая - годы. Потом он принялся за письмо Паскевичу:
"Почтеннейший мой покровитель, граф Иван Федорович.
Как вы могли хотя одну минуту подумать, что я упускаю из виду мою должность и не даю вам знать о моих действиях... Я всякую мелочь, касательно моих дел, довожу до вашего сведения, и по очень простой причине, что у меня нет других дел, кроме тех, которые до вас касаются... Вот вам депеша Булгарина об вас, можете себе представить, как это меня радует: "... Это суворовские замашки... Герой нынешней войны, наш Ахилл Паскевич Эриванский. Честь ему и слава. Вот уже с 1827 он гремит победами". - А я прибавлю, с 1826. Впрочем, посылаю вам листочек в оригинале. Я для того списал, что рука его нечеткая... " И писал, и писал, и писал. Потом остановился вдруг и приписал: "Главное".
Подчеркнул и разом: "Благодетель мой бесценный. Теперь без дальних предисловий просто бросаюсь к вам в ноги, и если бы с вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы руки ваши слезами... Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского... У престола бога нет Дибичей и Чернышевых... "
9
Сашка проболел неделю. Его избили действительно довольно сильно. Все эти дни Грибоедов заходил к нему и подолгу сидел. Мало-помалу Сашка рассказал в чем дело, и дело было не так просто. Здесь была не только необразованность. Сашка, будучи казенным человеком, гулял по базару. Он не интересовался никаким товаром и ничего не хотел купить, но приценивался ко всему. Так он ущупал рукою кусок какой-то ткани и поднял его с прилавка, чтобы посмотреть на свет, для наблюдения. Может быть, он отошел шага на два с куском, так как у самой лавочки было темновато. Он не собирался не то что стащить этот кусок, но даже и купить его. Просто в рядах на Москве все барыни делали так же, самого тонкого образования. По персиянской серости торговец закричал. Что он кричал, Сашка не понял, но понял одно: торговец ругма-ругается. Сашка двинулся к лавочке - положить кусок настоящей материи и обругать лавочника. Тут разные шарабарщики закричали, и особенно много кричал сапожник, тощий, как конь, тогда как Сашка даже не подходил близко к его лавочке, потому что от его товару идет смрад и кругом грязь: обрезки и хлам. В это время подбежали двое сарбазов в длинных волосьях и враз ударили палками по Сашкиной спине. Сашка сказал им, что он человек казенный, из русского посольства, и его господин - главный, поставленный над всем здешним городом, а палочки их, может, пройдутся по их же пяткам. В ответ на это сарбазы на чистом русском языке закричали ему: "Сволочь! Гнида московская" - и уж стали бить его палками почем зря. Шарабарщики тоже начали его хлестать, кто чем, а он все стоял бодро. Потом, когда у него немного затуманилось ясное зрение, будто бы появился персиянский офицер, который на чистом русском языке сказал сарбазам: "Это что? Это что такое?" Потом он будто бы им сказал: "Не в очередь в караул" и прибавил как бы: "Хану доложу". Больше он не помнил ничего, а принесли его к дому сарбазы уже чисто персиянского вида. - Московская гнида? - спросил Грибоедов. И он написал шаху предложение о выдаче Самсон-хана и употребил при этом половину титулов шахских, что означало требование.
Непонятна любовь евнуха. Хосров-хан просил Диль-Фируз остаться у него, что бы ни случилось. Девочка привыкла к нему. Она ела самые любимые свои блюда. Он подарил ей еще десять туманов для лобной повязки и еще сорок для ожерелья, и девочка рассыпала монеты и собирала их в кучки. Ей нравился блеск и звон монет. Наступил день, когда пришел шамхорец. Перед его приходом пришел к Хосров-хану Мирза-Якуб, и хан, взяв за руку Диль-Фируз, вывел ее из комнаты. Шамхорец уже ждал. Тут началась охота. Диль-Фируз, увидя шамхорца, побледнела. Она отвела от него взгляд. Хосров-хан смотрел на нее, как на необъезженную лошадь, внимательно и ясно. Диль-Фируз стала тогда бросаться с места на место. Она бегала неровными маленькими шажками по крыльцу, как зверь по открытой поляне. Потом остановилась и остолбенела. Сдвинув брови, она прищурилась, как будто стоял не солнечный день, а густой туман. Она всматривалась в шамхорца. Хосров-хан еле заметно пригнулся, как будто нужно было ему сейчас вскочить на дикую кобылу, ни разу не видавшую плетки. Тут стал подходить шамхорец. Руки его повисли по бедрам, как они невольно и естественно виснут у солдат, когда они видят генерала. Диль-Фируз была одета в богатые одежды. Халаты хана и ходжи блестели на солнце. - Назлу-джан, - сказал шамхорец хрипло. Диль-Фируз испугалась. Она подалась назад. Она прикоснулась к руке Хосров-хана. Она закинула голову и смотрела на хана, как на верхушку мечети. И тут Хосров-хан улыбнулся слегка, уголком рта. Ходжа-Якуб смотрел на Диль-Фируз и не шевелился. Дрожащими грязными руками шамхорец стал что-то доставать из глубоких карманов. Он протянул узловатые руки к Диль-Фируз, а на руках у него лежали сморщенные маленькие лиму - сладкие лимоны, и белые конфеты, черствые, дешевые, с приставшими волосками и всем, что там накопилось сору в глубоком шамхорском кармане. Диль-Фируз с отвращением коротко взмахнула обеими руками. Потом она посмотрела на Хосров-хана плутовато, как котенок. И Хосров-хан засмеялся. Белые зубы открылись в улыбке сполна. Он смеялся, как женщина, уловившая женскую черту в своем ребенке. Он сказал: - Диль-Фируз, не бойся, не убегай. Тогда только Диль-Фируз медленно подошла к шамхорцу и сгребла небольшой рукой сласти с обеих рук. Слезы засочились у шамхорца из глаз. Он схватил руку Диль-Фируз и поднес ее к глазам. - Назлу-джан, Назлу-джан, - забормотал он, - неужели ты не узнаешь меня? Я ведь твой аму-джан. Подойди же, подойди ко мне, не уходи от меня, Назлу-джан. Хосров-хан еще улыбался. Но стоял скромно и неподвижно, задумавшись, как-то покорно стоял Ходжа-Якуб. Диль-Фируз покраснела, она надулась, напружилась, голова ее стала дрожать и уходить в плечи. Шамхорец взял ее в большие руки и чмокнул громко в голову. Диль-Фируз стала тихонько плакать. Когда же она почувствовала на голове своей поцелуй шамхорца, она взвизгнула негромко и жалобно, как собака, и вдруг, уткнувшись в руки шамхорца, стала их лизать, не целовать. И шамхорец урчал, а Диль-Фируз бормотала: - Аму-джан, аму-джан. Хосров-хан заплакал тогда. То ли ему было жалко Диль-Фируз, то ли шамхорца даже, то ли самого себя. Он стоял, плакал и утирал слезы рукавом. А Мирза-Якуб смотрел на него с удивлением, как будто видел его впервые. Так Диль-Фируз, радость сердца, стала в этот день печалью сердца Суг-э-диль.
4
Существо таинственное, с тысячью рук и глаз, русский Вазир-Мухтар занимал дом прекрасный и вполне подобающий его званию. Дом этот принадлежал одному из шестидесяти восьми шах-заде и стоял у крепости, издавна носившей имя крепости Шах-Абдул-Азима. Если учесть кривизну улиц, он находился в полутора верстах от шахского дворца, и послу не угрожали ежедневные свидания с шахом. Стоял дом у самого рва крепостной ограды, и главный вход приходился с запада над рвом. Перед входом была полукруглая площадка, которая незаметно сливалась с улицей. Площадку нарочно устроили перед самым приездом Ваэир-Мухтара, чтобы у входа и во рву можно было многим свободно собраться и даже поставить лошадей, чтобы все могли приветствовать Вазир-Мухтара. И действительно, много народу толпилось теперь на площадке - армяне и грузины, родственники пленных, торговцы, ходатаи. Главные ворота были высокие и широкие, переход вовнутрь двора был темный, плохонький, в пятьдесят шагов. Зато внутренний двор, четырехугольный, был просторный, с бассейном посередине. Он был перегорожен на четыре части, четыре цветника. Цветов в нем, впрочем, никаких не было. Была в нем теперь персиянская стража под начальством Якуб-султана. Окружала этот двор одноэтажная постройка, службы, вроде гостиничных нумеров где-нибудь в Пензе, только с плоской крышей. В одной половине жил Назар-Али-хан, мехмендарь Грибоедова, со своими феррашами и пишхедметами, в другой были квартиры Мальцева и Аделунга. Охраняли их те же ферраши. Еще один двор - ив нем большой тополь. Один-одинешенек, как рекрут на часах. Низенькую калитку теперь охраняли русские солдаты. На третьем дворе - не двор, а дворик, с южной стороны - двухэтажное здание, узкое, как недостроенный минарет. Три комнаты наверху, три комнаты внизу. С середины двора вела наклонная, узенькая и частая, как гребенка, лесенка прямо во второй этаж. Во втором этаже сидело существо таинственное, Вазир-Мухтар. Он сидел там, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Добраться до него было трудно, как до человека закутанного, нужно было распутать три входа и размотать три двора.
5
Он сидел там, во втором этаже, писал, читал, никто не знал, что он там делает. Он мог, например, там сидеть и писать бумаги всем иностранным державам. Или день и ночь думать о величии своего государя и русской державы. Манучехр-хан, который приготовлял для него покои, думал, что Вазир-Мухтар будет смотреться в зеркала. Он много наставил там зеркал с намалеванными по стеклу яркими цветами, и, сидя за столом, можно было видеть себя в десяти видах одновременно. И правда, Вазир-Мухтар видел себя в зеркалах. Но он старался не смотреть долго. Удесятеренный, расцвеченный Вазир-Мухтар не приносил особого удовольствия Александру Грибоедову. И правда, что он сидел за бумагами с видом величайшего внимания. Он писал:
Из Заволжья, из родного края, Гости, соколы залетны, Покручали сумки переметны, Долги гривы заплетая.
Он следил ухом за небогатыми, потерявшими вид звуками, которые доносились через три двора, и ловил старорусскую песню об удалых молодцах. - Вот они
На отъезд перекрестились, Выезжали на широкий путь.
На широком пути много разбойничков, сторожат пути солдаты и чиновнички - надобно в сторону спасаться. И спасся.
Терем злат, а в нем душа-девица, Красота, княжая дочь.
И медленно потягивал он холодный шербет, что принес Сашка, и уже кругом была прохлада, которой искал всю жизнь:
Ах, не там ли воздух чудотворный, Тот Восток и те сады, Где не тихнет ветерок проворный. Бьют ключи живой воды.
Тут бы радость, тут бы нужно веселье, а фортепьяна нету. Стоит белая, слоновой кости, чернильница, калямдан, выделанный как надгробный камень. И похож на могилку Монтрезора.
Грешный позабыл святую Русь...
Тут ему и славу поют.
Буйно пожил век, а ныне Мир ему! Один лежит в пустыне...
Эту песню петь будут. Будут петь ее слепцы и гусельники по той широкой дороге, и будут плакать над нею бабы:
У одра больного пожилая Не корпела мать родная, Не рыдала молода жена...
Он отложил тихонько листок, с недоумением. - Молода жена. Что-то похожее пел десять лет назад у его окна пьяный Самсон, и он к нему тогда не вышел. Он теперь добьется его выдачи. А умирать он и не собирался, последний страх оказался чиновничьей поездкой по приказанию. Он увидел свое лицо сразу в четырех зеркалах. Лицо смотрело на него пристально, как бы забыв о чем-то, лицо, странно сказать, - растерянное. Он кликнул Сашку, но Сашка куда-то запропастился.
6
Аудиенция у шаха. Ферраши облаком со всех сторон. Сарбазы во дворе берут на караул по-русски. На каждый шаг Вазир-Мухтара смотрит двор, и каждый его жест кладется на весы. Англия взвешивается глубиною поклона Вазир-Мухтара, продолжительностью аудиенции, количеством и качеством халатов, качеством золотых сосудов, в которых подается халвиат. У лестницы стоят карлики шаха в пестрых одеждах. И Грибоедов вспомнил слоновьи шаги Ермолова. В 1817 году Ермолов тонко и терпеливо, со вкусом, отвоевал все мелочи этикета и под конец ступил в солдатских сапогах к самому трону его величества и уселся перед ним на стул. Потому что малое расстояние от трона есть власть державы, а сиденье перед ним - главенство. С 1817 года русские, с тяжелой руки Ермолова, избавлены были от мелочей этикета. Мелочи исполняли с великим удовольствием англичане. Они снимали сапоги, надевали красные чулки и стояли красноногими птицами перед шахом. Но этикет прервался через десять лет после грузной аудиенции Ермолова, когда тысячами кланялись персияне и русские земными поклонами друг другу и так оставались лежать. Теперь он возобновлялся, и теперь снова нужно будет отвоевывать стул и сапоги, потому что стул и сапоги весят много куруров. Кальянчи в древней персидской одежде, с высокой шапкой на голове, держал золотой кальян на жемчужном коврике. Евнухи взглянули на золотую грудь Грибоедова. Треуголка, как портфель, была прижата к боку. Манучехр-хан заглянул ветошными глазками в глаза Грибоедову и нерешительно указал на маленькую комнату. Комната эта была кешик-ханэ - палатка телохранителей. Там стягивали сапоги с послов и облачали их в красные носки. Там, исполняя древний обычай, прикасался персиянин к иностранному мундиру, что означало обыск. Манучехр-хан только заглянул много видевшими старушечьими глазами в глаза Грибоедова. Но тотчас его рука в голубом рукаве приняла свое обычное положение. Вазир-Мухтар смотрел спокойно, с неопределенною сосредоточенностью, как бы мимо глаз евнуха, или сквозь него. Манучехр-хан понял: носки отменяются. Он раздвинул занавес - пердэ - бережно, как священные покровы. Когда, окруженный краснобородой толпой, вошел Грибоедов в залу, где стоял шах, - снова посмотрел Манучехр-хан в глаза Грибоедову. Глаза были узкие, сухие, прищуренные. И, вздохнув, евнух дал знак, и Грибоедов почувствовал за спиною кресла. Мальцов и Аделунг стали за ним. Преклонившись глубоко, но быстро, он опустился в них, как в 1817 году опустился в них впервые перед шахом - Ермолов. Шах-ин-шах - царь царей, падишах - могущий государь, Зилли-Аллах тень Аллаха, Кибле-и-алем - сосредоточие вселенной - стоял в древней одежде на троне. Твердая, стоячая, она была из красного сукна, но красного сукна не было на ней видно: жемчужная сыпь сплошь покрывала ее, и нарывы бриллиантов сидели на ней. По плечам торчали алмазные звезды, как два крыла, которые делали плечи царя широкими, а на груди жемчужное солнце, два дракона с глазами из изумрудов и два льва с глазами из рубинов. Четки - тасбих - из жемчугов и алмазов висели у него на груди, борода была расчесана, напоминала драгоценную дамскую ротонду больших размеров. Шах был как возлюбленная тишина, Елисавет Петровна, только что с бородой. Ротонда стояла, и могущий государь стоял, но пошевелиться не мог: одежда весила полтора пуда. Позолоченный Наполеон стоял под стеклянным колпаком по правую руку шаха и мрачно смотрел на происходящее. Парадные министры в многоэтажных джуббе, красных и коричневых, одетых одна на другую, похожих на фризовые шинели, были в белых шалях, намотанных на черные каджари. Стоял в первом ряду принц Зилли-султан, нарядный, толстый, с алмазным пером на шапке. Во втором ряду - стянутый в рюмочку, гибкий и беспомощный, со смуглым гладким лицом молодого развратника, черноусый Хозрев-Мирза, младший принц, сын Аббаса, внук шахов, поставленный во второй ряд за происхождение: он происходил от христианки, стало быть был нечистой крови. Толстяк, вроде Фаддея, но только бронзового цвета, стоял рядом с ним. Толстяк громко сопел и, выкатив глаза, слегка приоткрыв рот, без всякого выражения глазел на происходящее. Это был придворный поэт Фазиль-хан. В обязанность его входило чтение стихов шаху, министрам и знатным иностранцам, а также и плохое качество стихов, потому что Баба-хан, подобно Нерону, и Людовику Баварскому, и хану монгольскому Юн-Дун-Дорджи, сам был поэт и не любил соперников. Пристально смотрел на Вазир-Мухтара Ходжа-Мирза-Якуб. А Вазир-Мухтар сидел в креслах необыкновенно свободно и смотрел на шаха и на золотого Наполеона. Он внятно отвечал на все вопросы, но сила была не в том. Вазир-Мухтар словно задумался. Он сидел Олеарием перед царем московским, и торопиться некуда, потому что все это случилось уже за триста лет назад. Золоченый Наполеон, сложив руки на груди, смотрел, наклонив несколько набок простую голову, как стоял живой древний царь перед троном, и сидел, прижав треуголку к боку, Олеарий. Шах сизел. Со лба его упали две крупные капли. Прошло четверть часа. Мальцову казалось, что все видят, как он дрожит. О чем он думает, Александр Сергеевич, в своих креслах, на что он смотрит, чего он сидит? Боже, какая тоска, шах задохнется. В самом деле, о чем думает Вазир-Мухтар? Может быть, о курурах? Может быть, о своей жене, о ее руках, о том, что она сказала при расставании? Может быть, он сравнивает наружность деспота азиатского, в крыльях, которые никуда не летят, в одежде полуторапудовой, с наружностью другого, тонкого и круглого, как кукла, в синем мундире, небесного жандармского цвета? Или, может быть, просто в голове у него неуместно проносятся срамные стихи великого русского поэта:
- Борода предорогая! Жаль, что ты не крещена...
Грибоедов сидел. Доктор Аделунг, стоявший сзади и похожий в своем мундире на круглый и низкий кальян, присматривался к евнухам. Евнухи интересовали его как явление натуральное, физическое; один из них смотрел неприятно и в упор. Шах закрыл глаза, как умирающий петух.
- Борода в казне доходы Умножает по вся годы...
Тут Грибоедов заложил ногу на ногу. Так сидел он, внезапно отрешенный от всего, созерцая жемчужный поднос и не думая ни о чем. Министры сгорбились. Алаяр-хан прикусил губу. Он сделал это нарочно: чтобы громко не сорвалось слово, страшное слово, которое может произнести один шах: - Муррахас - я отпускаю. Алаяр-хан хотел бы этого слова. Тогда бы началось... Руки у шаха повисли. Он раскрыл рот и тяжело дышал. Наполеон под стеклянным колпаком как будто повел головой. У Мальцева пустели ноги, и ему хотелось сесть на пол. Никто ничего не говорил.
- О, коль в свете ты блаженна. Борода, глазам замена!
Шах пошевелил губами. Вот пройдет еще одна минута, и... Грибоедов встал и поклонился глубоко и быстро. Все зашевелились. К шаху подходили уже, брали его под руки, выводили. Его величеству было дурно. В соседней комнате угощали Грибоедова и его секретарей халвиатом, ледяным розовым шербетом, чаем и кофе. Угощали их Манучехр-хан и Ходжа-Мирза-Якуб. Фазиль-хан мелкими шажками подошел к Грибоедову и сказал ему по-французски: - Ваше превосходительство не посетует на поэта, приветствующего знаменитого сына великой страны. Грибоедов посмотрел с удовольствием на персиянского литератора. - Вы не историограф? -спросил он вежливо. - О да, отчасти. Это входит в мои обязанности. Карамзин, однако, был много тоньше. - Прошу вас. Я слушаю. Фазиль-хан выпятил несколько живот. Голос у него был тонкий, теноровый, и он декламировал похоже на Шаховского - подвывая. Против ожидания стихи были порядочные - о благоухании цветов некоторой могущественной державы, донесенном до Ирана в сердце лилии, принявшей вид человека прекрасного. - Прекрасно. Я тронут. Ваши стихи можно сравнить со стихами нашего знаменитого поэта, сиятельного графа Хвостова. И Шазиль-хан покраснел от удовольствия. Старик, которого не замечал ранее Грибоедов, был в бедной одежде дервиша. Как попал дервиш на церемонию? Поднятые вверх брови, бесцветная борода, старый халат и сгорбленная древняя спина юродивого. Здесь не пахнет графом Хвостовым. Это Никита Пустосвят пришел в Грановитую палату. Никита еле пошевелил губами и сказал Фазиль-хану нечто. Фазиль-хан просиял и перевел Грибоедову: - Величайший государь России был его величество могущественный Петр, прозванный повсеместно Великим. Комплимент дервиша. - Я счастлив услышать в дружественной стране имя великого государя. Дервиш еще пожевал губами. Фазиль-хан вылупил глаза и пролепетал: - ... который, однако, не имел удачи в делах с Блистательной Портой... Грибоедов прищурился: - Эту удачу он уделил своему праправнуку. И дервиш более ничего не говорил и не прикоснулся к кофе. Вазир-Мухтар просидел перед его величеством шахом час без малого. Значение России возросло так, что, протягивая Вазир-Мухтару золотой стакан, Манучехр-хан не смел глядеть ему в глаза. По близорукости Вазир-Мухтар не разглядел дервиша. Это был Абдул-Вехаб, муэтемид-уд-Доулэ, враг Алаяр-хана, человек старой Персии. Так небольшая неудача идет рядом с удачей.
7
Двое сарбазов привели под руки Сашку и сдали его с рук на руки казакам. Казаки подняли Сашку и пронесли через все три двора. Они внесли его в первый этаж, где Сашка занимал довольно хорошую комнату. - Эк его, - говорил с сожалением один казак. - Выше, выше держи, руки зацепают. Грибоедов все видел в стеклянную дверь, сверху. Он сбежал вниз к Сашке. - Доктора, - сказал он быстро и серьезно. Аделунг пришел и тотчас же послал за бинтами и корпией. Сашка лежал окровавленный, как бы весь выкрашенный в свежую красную краску. Только руки, бледные, с крепкими ногтями-лопатками, крючились на бедном коричневом одеяле. Грибоедов низко над ним склонился. Правый глаз у Сашки был скрыт за радужным и выпуклым синяком, фонарем, рот был его раскрыт, и тонкая струйка слюны задержалась в уголку, а левый глаз серьезно и внимательно глядел на Грибоедова. У Грибоедова задрожала губа. Он отвел смякший колтуном кок с Сашкина лба. - Саша, ты меня слышишь? - сказал он. - Саша, голубчик. Сашка мигнул ему глазом и промычал. - Ммм. - Кто это избил его так безобразно? - спросил Грибоедов беспомощно и с отвращением. - Мерзавцы. - Известно кто, ваше превосходительство, - на базаре, - ответил столь же тихо и как-то важно казак. Доктор Аделунг возился уже над Сашкой. Он смыл теплой водой кровь, присмотрелся к голове и прикоснулся к пульсу, аккуратно, как писец, помедливший на красной строке. - Ничего нет опасного, - сказал он Грибоедову. - Нужно дать ему водки. Влили в Сашкины губы водки, и Сашка, чистый, в белых бинтах, смирно лежал на своей постели. Грибоедов не отходил от него. Он поил его с ложки и смотрел на него с тем отчуждением и боязнью, которая бывает в таких случаях только у самых близких людей. Сашка вскоре заснул. Грибоедов просидел над ним до самого вечера. Сашка был его молочный брат. Он помнил его маленьким мальчиком в синем казакине. Мальчик был с туманными глазами, желтыми цыплячьими волосами и вздернутым носом. Он стоял неподвижно посредине барской комнаты, словно ждал, что его толкнут сейчас. И Грибоедов толкал его. Сашка не плакал. Грибоедов глядел в окно на четырехугольный двор с белеными стенами. Саша Одоевский, его кузен, приезжал тогда, и они запрягали Сашку и долго его гоняли, а Сашка, как гонялый зверь, мчался туда и сюда, натыкался на кресла, пока маменька Настасья Федоровна не выпроваживала его в людскую. Саша Одоевский теперь в кандалах, а Сашка забинтован. И он вспомнил, что папенька словно сторонился Сашки, словно даже побаивался его и хмурился, бывало, завидя его в комнатах, а маменька точно назло зазывала Сашку. Он вспомнил косой папенькин взгляд. И посмотрел на покатый лоб, на тонкие Сашкины губы; неужели Сашка и впрямь - его единокровный брат? Словно что-то в людской говорили об этом при нем, маленьком, - или словно спорил кто-то, няню поддразнивали, и няня плакала? И еще дальше - теплые колени няни, Сашкиной матери, и важное, певучее вразумление: - Ай, Александр Сергеевич, заводач! Нина сидит в Тебризе и мучается. Он виноват, телом виноват. Пусть спасутся все любимые им когда-то: Саша Одоевский, Нина, Фаддей, Катя и - Сашка. Пусть спасутся они, пусть их жизнь будет тихая, незаметная, пусть они спокойно пройдут ее. Потому что, если отмечен кто-нибудь, нет тому покою, и спасаться он должен на особый манер. - Как я человек казенный, - хрипло сказал Сашка. Грибоедов прислушался. - Необразованность, - заявил Сашка. - Спи, чего расходился? Заводач, - сказал Грибоедов. Сашка успокоился. Уже свечу зажгли, и заглянул Мальцов: ему нужен был Грибоедов. - Рази? - спросил тоненько Сашка. - Рази мы уже уезжаем из городу Тегерану?
8
Вечером Грибоедов писал письма: Нине, матери, Саше Одоевскому. Письмо к матери он отложил в сторону. Отложил и письмо к Саше. Саша сидел в сибирском каземате, и нужно было ждать случая - годы. Потом он принялся за письмо Паскевичу:
"Почтеннейший мой покровитель, граф Иван Федорович.
Как вы могли хотя одну минуту подумать, что я упускаю из виду мою должность и не даю вам знать о моих действиях... Я всякую мелочь, касательно моих дел, довожу до вашего сведения, и по очень простой причине, что у меня нет других дел, кроме тех, которые до вас касаются... Вот вам депеша Булгарина об вас, можете себе представить, как это меня радует: "... Это суворовские замашки... Герой нынешней войны, наш Ахилл Паскевич Эриванский. Честь ему и слава. Вот уже с 1827 он гремит победами". - А я прибавлю, с 1826. Впрочем, посылаю вам листочек в оригинале. Я для того списал, что рука его нечеткая... " И писал, и писал, и писал. Потом остановился вдруг и приписал: "Главное".
Подчеркнул и разом: "Благодетель мой бесценный. Теперь без дальних предисловий просто бросаюсь к вам в ноги, и если бы с вами был вместе, сделал бы это и осыпал бы руки ваши слезами... Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского... У престола бога нет Дибичей и Чернышевых... "
9
Сашка проболел неделю. Его избили действительно довольно сильно. Все эти дни Грибоедов заходил к нему и подолгу сидел. Мало-помалу Сашка рассказал в чем дело, и дело было не так просто. Здесь была не только необразованность. Сашка, будучи казенным человеком, гулял по базару. Он не интересовался никаким товаром и ничего не хотел купить, но приценивался ко всему. Так он ущупал рукою кусок какой-то ткани и поднял его с прилавка, чтобы посмотреть на свет, для наблюдения. Может быть, он отошел шага на два с куском, так как у самой лавочки было темновато. Он не собирался не то что стащить этот кусок, но даже и купить его. Просто в рядах на Москве все барыни делали так же, самого тонкого образования. По персиянской серости торговец закричал. Что он кричал, Сашка не понял, но понял одно: торговец ругма-ругается. Сашка двинулся к лавочке - положить кусок настоящей материи и обругать лавочника. Тут разные шарабарщики закричали, и особенно много кричал сапожник, тощий, как конь, тогда как Сашка даже не подходил близко к его лавочке, потому что от его товару идет смрад и кругом грязь: обрезки и хлам. В это время подбежали двое сарбазов в длинных волосьях и враз ударили палками по Сашкиной спине. Сашка сказал им, что он человек казенный, из русского посольства, и его господин - главный, поставленный над всем здешним городом, а палочки их, может, пройдутся по их же пяткам. В ответ на это сарбазы на чистом русском языке закричали ему: "Сволочь! Гнида московская" - и уж стали бить его палками почем зря. Шарабарщики тоже начали его хлестать, кто чем, а он все стоял бодро. Потом, когда у него немного затуманилось ясное зрение, будто бы появился персиянский офицер, который на чистом русском языке сказал сарбазам: "Это что? Это что такое?" Потом он будто бы им сказал: "Не в очередь в караул" и прибавил как бы: "Хану доложу". Больше он не помнил ничего, а принесли его к дому сарбазы уже чисто персиянского вида. - Московская гнида? - спросил Грибоедов. И он написал шаху предложение о выдаче Самсон-хана и употребил при этом половину титулов шахских, что означало требование.