Страница:
13
Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра. И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость. Персидский флаг развевался на берегах Невы. Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди. Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом. Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель граф Сухтелен. Четыре дворцовые кареты, и в них - Фазиль-хан, мирзы и беки. За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие. И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами. В ней сидел Хозрев-Мирза. Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт. Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете. Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь. И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора. В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой - принц Хозрев-Мирза. Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала. Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер. Они поднялись - и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним. Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания. Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения. Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту. Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет. Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет. Снова двинулись - через Белую галерею в Портретную залу. И в Портретной зале все вдруг остановились. Обер-камергер медленно отделился - и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся. Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу. Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения. Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб - на приличном расстоянии, по правую руку. Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте. На пороге Хозрев-Мирза поклонился. Гибкая голова сама собой упала. Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее. И третий поклон. На троне стоял величественный дядя. Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь. И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха. Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки. Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, - отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой. Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок вице-канцлер читал высочайшую речь. Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась. Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес: - Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие. И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно л тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев. Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие. Вазир-Мухтар более не шевелился. Он не существовал ни теперь, ни ранее. Вечность. Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам.
14
В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами. Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы. Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать. - Очень хорошо, - сказал Сеньковский, щурясь. - Написано хорошо, сказал он старику. - Пишите. Каджар... Фетх-Али... Шах султан... Тысяча двести сорок два. Старик писал. - Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад. Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок. - Не так, вниз головой, - сказал Сеньковский. - Надпись груба... да, она груба... Видите, как глубоко... Пишите: Бурхан... Низам... Шах Второй... Тысячный год. Старик вслушивался, зачеркивал, писал. - По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век. Сеньковский сам повернул камень. - Пишите, - грубо сказал он, - сын... Джахангир-шаха... Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол. Старик торопливо скрипел голым пером, и перо остановилось. - Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после рождества Христова. Скобки. Лампы грели бархатную подушечку, в комнате было ни темно, ни светло, как будто рассветало. - Цена крови, - кивнул старику Сеньковский, и старик заморгал красными веками. - Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, - и он ткнул пальцем в подушку. - И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб. Вдруг Сеньковский взял со стола длинными пальцами алмаз и посмотрел на свет. У старика задрожали губы. - Не полагается. Свет алмаза был белый, тени в гранях винного цвета, в самой глубине, у надписи Низам-шаха, коричневые. Сеньковский положил камень на стол. Он медленно поглаживал его пальцами. Лицо его смягчилось. - Взвешивали? - спросил он об алмазе, как спрашивает врач о новорожденном ребенке. - Еще не взвешивали. Будет больше двухсот пятидесяти, - старик развел руками, удивляясь. - Четвертая надпись будет? - спросил Сеньковский строго. Старик, пожимая плечами, открывал дверь. Только на Невском проспекте, проехав мимо магазина Никольса, Сеньковский улыбнулся. Он смотрел неопределенно. Проспект, люди, вывески, деревья проходили мимо него.
15
Мужья мчались за отличьями, крестиками, ранами. Корабль плыл. Много извозчичьих карет быстро мчались по Невскому проспекту. Было легкое официальное головокружение. У женщин кружились головы. Очень много плясали в то время на балах, не понимая почему. И объяснилось: это принц Хозрев-Мирза. Обеды, обеды. В Таврическом дворце жил Хозрев-Мирза. Была убрана мебель, навалены ковры, наставлены диваны, повешен большой портрет Аббаса-Мирзы. Его спешно писал академик Беггров и успел написать как раз ко дню прибытия. Балы. Ему показали Академию художеств. Статуя консула Балбуса и бюст Николая работы Мартоса особливо понравились Хозреву-Мирзе. Колонны ему тоже понравились. Минеральный кабинет Академии наук привлек его внимание. Над каждым металлом и минералом он подолгу простаивал, и глаза его разгорались. Ему подарили изображение в хрустальных трубках обращения крови в человеке. Принц был удивлен состоянием российской науки. Гулянья. В Монетном дворе Хозрев-Мирза устал и присел на пол. Потом спохватился и сказал, что так лучше можно видеть рубку и тиснение. Тут же, при нем, отчеканили медаль в его честь и подарили ему. И Смольный институт. Девы стояли с открытыми лицами, и принц задыхался. И одна из них, покраснев, дисциплинированно выступила и прочла восточное стихотворение, подражание Гафизу. Хозрев-Мирза зорким персидским оком смотрел в ее открытое лицо, как европейцы смотрят на обнаженные ноги. Они двинулись под начальством директрисы из комнаты, шурша. И он, вздохнув, опомнившись уже, сказал: - Непобедимый батальон. Что было сейчас же записано. Поэзия. Он гулял во дворце под руку с мамзель Нелидовой очень долго. Увидев затем госпожу Закревскую на балконе ее дачи, Хозрев-Мирза тотчас же пошел сделать ей визит. И сделал. У генералов на обеде Бенкендорф пил его здоровье, Левашов рассказал французский анекдот, Голенищев-Кутузов напился. Потом Бенкендорф отвел его несколько в сторону. - Ваше высочество, - сказал он со всею свободою светского человека и временщика, - у меня к вам просьба, и притом, может быть, не вовсе приличная. Брат мой, генерал, вашему высочеству, может быть, неизвестный, очень расположен к вашей великой стране. Я патриот, и скажу без утайки: было бы приятно, если бы ваше высочество отметили это расположение пожалованием Льва и Солнца. Он улыбнулся так, как будто говорил о женских шалостях. Знаменитые ямочки воронкой заиграли на щеках. Хозрев-Мирза не удивлялся более. Что-то переломилось, в климате Петербурга были изменения, не ясные ни для кого, Хозреву начинало казаться порою, что он победитель. Он становился снисходителен. Лев и Солнце, подарки. Ему простили девятый и десятый курур. Дама Ольга Лихарева поднесла ему вышитую подушку. Дама Елизавета Фауцен - сафьянный, шитый бисером портфель. Девицы Безюкины - экран из цветов. Живописцы Шульц и Кольман поднесли: первый портрет императора, второй - четыре рисунка. И издатель "Невского альманаха" прислал ему "Невский альманах". Даме Фауцен и живописцу Кольману Хозрев отослал обратно портфель и четыре рисунка. Не понравилось. А Николай Иванович Греч представил ему свою грамматику, два тома. Он обращал в посвящении внимание высочества, что в некоторых местах сей книги высочество найдет доказательства одного происхождения и сходства русского языка и персидского. Было сходство между языками. Лакей провел графа Хвостова в апартаменты. Графу Хвостову подали шербет. Стояли рядом с Хозревом - придворный поэт Фазиль-хан, Мирза-Салех, лекарь и переводчик. Хозрев-Мирза сидел, поджав ноги, на ковре. Граф Хвостов склонил небольшую голову перед иранским принцем. - Вы поэт? - спросил его принц. - Имею счастье, ваше высочество, - ответил поэт, - называться сим именем. - Вы придворный поэт? - спросил снова принц. - Имею счастье быть придворным по званию своему, но поэтом - по милости божьей. - Bien (1), - сказал принц, - прошу вас. Граф Хвостов прочел:
Не умолчит правдивое потомство Высоких душ прямое благородство И огласит, остепеня молву, Что внук царей державного Востока, Едва узрел седмьхолмную Москву, Средь быстрого любви и чувств потока, Искал в ней мать - печальную жену. И лет числом и горем удрученну, Он, оценя потерю драгоценну. С роднившею тоски ее вину, О сыне скорбь, рыданье разделяет И слез поток, состраждя, отирает.
Переводчик, запинаясь и разводя руками, переводил, слегка вспотев. - Ничего не понимаю, - сказал по-персидски Хозрев-Мирза, вежливо улыбаясь и восхищенно качая головою, Фазиль-хану, - этот старый дурак, по-видимому, думает, что я обнимался со старой матерью Вазир-Мухтара. И сказал графу Хвостову все с той же улыбкой, по-французски: - Граф, я говорил сейчас нашему князю поэтов Мелик-Уш-Шуара - и историографу, что в сравнении с вашими стихами стихи всех наших придворных поэтов - то же, что дым по сравнению с огнем. Принесли билеты в театр. Графа поили шербетом. Омовения, шахматы, театр. - --------------------------------------(1) Хорошо (фр.).
16
Театр. Старики в позолоченных мундирах, завидующие легкости прыжков на сцене, обеспокоенные живыми стволами и ветвями, там мелькающими. Юноши в зеленых мундирах и фраках, все до единого в мыслях уже обнимающие розовые стволы. Женщины на сцене, с непонятным увлечением проделывающие служебные прыжки, полеты и биенья ног одна о другую. "Что такое вальс? Это музыкальная поэма в сладостных формах - или, лучше, поэма, которая может принимать всевозможные формы. Вальс бывает живой или меланхолический, огненный или нежный, пастушеский или военный, его такт свободен и решителен и способен принимать всевозможные изменения, как калейдоскоп". Вот он и был пастушеским и военным. Ставился специально для Хозрева-Мирзы "Кавказский пленник, или Тень невесты, большой древний национально-пантомимный балет Дидло, музыка Кавоса". Прыжки и вальсы были вдохновлены стихами Пушкина. Но Дидло надоел Пушкину. Пушкина в зале не было. Он был на военном театре. На сцене была Катя Телешова, и ее военный, ее пастушеский вальс имел в себе много древнего. Она не была тенью невесты, она была осязательна. Кавказский же пленник только кружился вокруг нее, хватал изредка за талию, поддерживал и потом разводил руками. Два камер-юнкера дышали в креслах так громко, что мешали бы друг другу слушать музыку Кавоса, если б ее слушали. Но и вторая невеста, или кем она там была, но и хор грузинских национальных дев производили впечатление. В средней, царской ложе сидел принц Хозрев-Мирза. Он смотрел на Катю и на вторую невесту. Фаддей и Леночка сидели в рядах. Фаддей долго, перед тем как отправиться на спектакль, негодовал. - Что я за переметная сума, - говорил он, - что я за флюгер такой, чтобы именно пойти на этот спектакль? Я больше крови видал, чем иной щелкопер чернил. Нет-с, дорогие экс-приятели, идите уж сами, - говорил он и одевался перед зеркалом. Чуть не задавив себя галстуком, надутый, злобный, ухватил он Леночку за руку и потащил в театр. Но услышал за собою: "Это Булгарин" - и несколько повеселел. В креслах он толкнул в бок экс-приятеля, что сидел рядом, и шепнул: - Баба какая! Ай-ай. И как пишет хорошо! Экс-приятель скосил глаз: - Пишет? Кто? Телешова? - А что ты думал? Девка преумная, она такие епистолы писала... Она Истомину забьет. - Кого-с? - спросил экс-приятель. - Кавос-то, Кавос, - ответил Фаддей, - да и Дидло постарался. На них зашикали, и Фаддей, помолодев, обернувшись, вгляделся в ложу, в Хозрева (ранее избегал). И почувствовал вдруг легкое, слегка грустное умиление: ведь это принц крови, ведь принца крови прощали, музыка, и Катя, и вообще Россия прощали - вот этого самого принца. Некоторое довольство охватило его: вот согрешил принц, а его простили. И он подумал, что в "Пчеле" следует описать эту пантомиму именно как национальное прощение древнего принца. Наступил антракт. Хозрев-Мирза вышел в залу покурить кальян, попить шербет, поесть мороженого с графом Сухтеленом. Тут Петя Каратыгин нечто надумал. Петя Каратыгин был как вальс, который может принимать разнообразные формы. Он занимался теперь и живописью. Актер, театральный писатель и живописец. Вот, когда антракт кончился, Петя, стоя в местах за креслами, начал постреливать в Хозрева-Мирзу взглядами. Постреливал и рисовал. Когда кончился второй антракт, Хозрев-Мирза был зарисован с некоторой точностью. Сам же Хозрев этого и не знал. Он сидел как на иголках и съел для охлаждения в антрактах на большую сумму мороженого.
17
Дома Петя не пошел в спальную к жене. Рябая маленькая Дюрова хворала, и... близок был, верно, ее час. Он сразу же засел за рамочку. У него была чудесная рамочка, а картинка в рамочке - дрянь. Вот он вынул картинку из рамочки. С утра он и засел, и перерисовал карандашный портретик акварелью на кость, довольно порядочно. Вделал в рамочку, принес на репетицию. Тут его встретил приятель его, Григорьев 2-й, Петр Иваныч, выжига и пьяница, но добрый малый. - Что у тебя? - спросил он. - Да ничего, портретик, - ответил Петя небрежно. - А ну-ка покажи, - сказал Григорьев 2-й. Взглянув на портретик, он долго смотрел на Петю, так что Пете даже стало неприятно. - Ты мужик добрый, - сказал Григорьев 2-й, - а глуп, - и Петя удивился. Тогда Григорьев 2-й сказал: - Глуп. Потому что, если поднести, он за эту штуку червонцев десять прислать может. Они ж ни на волос художества не понимают. - Нет, - сказал Петя, отчасти обидевшись, - не стоит, чего там. - Ну, если ты сам не хочешь, - сказал Григорьев 2-й, - так я, так и быть, пособлю. Я подам Сухтелену в театре, а он его и покажет принцу. Он взял у Пети из рук портретик, так что тот даже испугался несколько, как бы не присвоил Григорьев 2-й портрета. Но Григорьев хоть и был выжига, но добрый малый. Он так и устроил. Подошел к Сухтелену, когда тот пил шербет, и вручил портретик. Тут же Сухтелен отдал принцу, и все персияне стали изумляться. Григорьев 2-й сразу же побежал за кулисы. - Ну, - сказал он, - сделано дело. Только, чур, уговор дороже денег: как пришлет тебе принц червонцы, половина тебе за работу, половина мне за хлопоты. Петя пожалел, что сам не отдал. Заметив это, Григорьев 2-й его приободрил: - Тут ведь, голова, работа ни при чем. Если б работа у тебя осталась, так что бы ты с нею стал делать? На стенку бы разве повесил. Да и работа, знаешь, не говоря худого слова... Петя из гордости, чтоб не ронять себя, не возразил. Два дня прошли, и Григорьев 2-й пришел к Пете: - Ну что, брат, ничего еще не прислали? - Нет, - ответил неохотно Петя. Григорьев 2-й озаботился: - Работа, главное, не годится. Сухтелен слово скажет и все напортит... Регулярно, как служащий, стал приходить после этого Григорьев 2-й каждые два дня. - Ну что? Все еще нет? - Ннет... - Да ты получил, наверное, брат, ты все шутки шутишь. Не поверил бы с твоей стороны. - Честное слово, - говорил Петя. - Работа плохая, - убивался Григорьев, - так и не пришлют ничего. И Петя обижался. Но работа была вовсе не такая плохая. Дело в том, что принц Хозрев-Мирза заболел. Заболел он не опасно, болезнь его считалась даже смешной между молодежью. Не все женщины были светские. Были еще девицы Безкжины, девица Фауцен и другие. Его на следующий день после "Кавказского пленника" посетил вице-канцлер Нессельрод, сидел очень долго, и к концу визита принц почувствовал жжение. Пятьдесят пиявок в продолжение трех дней, Меркурий, шпанская мушка и другие лекарства не принесли ему облегчения. Тогда стал его лечить лейб-медик Арендт, опытный в этом деле врач, и в неделю исчезло все, как рукой сняло. Как только это совершилось, - принц послал подарок в дирекцию театра на Петино имя. Григорьев об этом пронюхал и тотчас побежал к Пете. Он имел вид не столько радостный, сколько смущенный, и щипал волоски на большой бородавке, которая была у него на подбородке. - Пришел подарок-то, - сказал он Пете. - Ну? - Вот тебе и ну. Табакерка. - Золотая? - спросил Петя живо. - Ну и что ж, что золотая? - ответил злобно Григорьев 2-й. - А делиться-то как? Кому дно, кому крышка? Продать ее нужно. Тут Петя приосанился. - Нет, - сказал он, - не хотелось бы. Я сберегу ее на память. - А уговор? - окрысился Григорьев 2-й. - Мы пойдем к золотых дел мастеру, - благородно, но твердо сказал Петя, - он оценит ее, и я тебе половину выплачу. Тотчас и пошли в театр, получили табакерку и отправились в Большую Морскую. - Сюда? - спросил небрежно Петя и указал на знакомую ювелирную лавку. - АН нет, не сюда, - ответил с торжеством Григорьев 2-й, - этот мастер тебе, брат, десять рублей скажет за табакерку. Ты с ним, брат, знаком. Петя несколько огорчился. - Куда хочешь в таком случае веди. Слагаю с себя всякую ответственность. Немец-мастер взвесил табакерку. - Двести тридцать рублей ассигнациями, - сказал он равнодушно. - Эк какой, - сказал Григорьев 2-й, - мы ж не продавать ее, понимаешь ли ты, несем, мы ее сами купить хотим. Давай уж настоящую цену. - Двести тридцать, - сказал равнодушно немец. - Ин все триста стоит, - сказал Григорьев 2-й, - видно, что ты, брат, нечестный мастер. Во второй лавке русский мастер дал двести. - Подкупил ты их, что ли, - говорил озабоченно Григорьев 2-й. В третьей лавке еврей-мастер дал сто восемьдесят. - Ты, брат, Христа за тридцать Серебреников продал, я тебя знаю, ты мошенник, - сказал ему Григорьев 2-й. Четвертый и пятый дали по сто шестьдесят и сто семьдесят. - Подкупил, - говорил Григорьев 2-й, - не ожидал, брат, подкупил. И когда успел? Петя остановился. - Вот что, - сказал он с достоинством, - я этот портрет делал более из любви к художеству и чувства патриотического. Зайдем в эту лавку, и полно тебе алтынничать. Что он скажет, тому и быть. Не желаешь - воля твоя. Я б и сам, собственно, мог поднести портрет. Григорьев махнул рукой. - Мог, да не поднес. Мастер-немец посмотрел работу, взвесил аккуратно и дал сто шестьдесят. - Разбой, - сказал Григорьев 2-й и побледнел, - ей-богу, разбой. Хлопотал, бегал, и нате, получай на здоровье восемь гривен ассигнациями. Профарфорил я! Ты хоть сам. Петр Андреевич, надбавь. Чего там! Ведь если бы не я, ведь дрянь же портретик. Петя побагровел. - Извольте получить на будущей неделе свои восемьдесят рублей и прекратить немедля профанировать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Разве знает Хозрев, что российский успех не пойдет ему впрок, что он слишком вскружит ему голову и что через пять лет, во время борьбы за престол, ему выколют глаза и он проживет жизнь свою слепым? И знают ли почетные караулы, расставленные у Тифлиса для отдания последних почестей телу Грибоедова, медленно движущемуся к Тифлису, знают ли они, кого они встречают?
2
Ночью были посланы люди к дому российского посольства, которое зияло дырами. В руках у них были фонари и заступы. Начальствовал ими Хосров-хан, шахский евнух. Русское правительство требовало выдачи тела Вазир-Мухтара. Хосров-хан велел копать ров. Вскоре обнаружились черные, полусгнившие тела и части тел. Их выбрасывали на поверхность рва, и они лежали рядом, похожие друг на друга, как будто под одним нумером изготовила их одна фабрика. Только у одних не хватало рук, у других ног, а были и вовсе безыменные, не имевшие названия предметы. Хосров-хан знал, как приступить к этому делу. Он не полагался на себя: он слишком мало видел Вазир-Мухтара, чтобы узнать его. Поэтому он прихватил с собою несколько знакомых армян-купцов, которые утверждали, что узнают Вазир-Мухтара. Они часто видели его в Тифлисе. Когда они говорили так, то воображали человека среднего роста, желтоватое лицо, синевыбритое, вытянутые вперед губы музыканта, глаза в очках. Но когда Хосров-хан и купцы наклонились над не имевшими названия предметами, когда фонарь осветил их цвет и состояние, они отшатнулись и поняли: ничего не узнать. Хосров-хан растерялся. Он велел рыть дальше, перейти на улицу и вскопать канаву. Предметы прибывали. В канаве нашли наконец руку не совсем обычную. Когда фонарь наклонился над нею, она ударила в него светящейся точкой. Хосров-хан вгляделся и увидел бриллиантовый перстень. Он велел отложить руку в сторону. - Аветис Кузинян, - сказал он старому купцу, - узнай теперь, пожалуйста, Вазир-Мухтара. Старый купец взял еще раз фонарь и снова обошел мертвецов. Вместе с ним ходили и другие купцы. - Невозможно узнать, - сказал один из них наконец, и все остановились. - Что же нам делать? - спросил Хосров-хан и сильно побледнел. Аветис Кузинян все еще ходил с фонарем и всматривался. Потом он подошел к Хосров-хану. Он был старый купец из Тифлиса, знавший, что такое товар и как его продают. - Тебе поручил шах отыскать Грибоеда? - спросил он евнуха по-армянски. И в первый раз прозвучало имя: Грибоед. - Так, значит, - продолжал старый Аветис Кузинян, - дело не в человеке, а дело в имени. Хосров-хан еще не понимал. - Не все ли равно, - сказал тогда старик, - не все ли равно, кто будет лежать здесь и кто там? Там должно лежать его имя, и ты возьми здесь то, что более всего подходит к этому имени. Этот однорукий, - он указал куда-то пальцем, - лучше всего сохранился, и его меньше всего били. Цвета его волос разобрать нельзя. Возьми его и прибавь руку с перстнем, и тогда у тебя получится Грибоед. Однорукого взяли, руку приложили. Получился Грибоед. Грибоеда положили в простой дощатый ящик. Его отвезли в армянскую церковь, там его отпели, и там он лежал неделю. Потом взяли тахтреван, наполнили два мешка соломой и установили ящик между двумя мешками, потому что нельзя вьючить ни лошадь, ни осла, ни вола только мертвым. И тахтреван тронулся. Повез его старый Аветис Кузинян и несколько других армян. Вазир-Мухтар был ныне другой: граф Симонич, старый, подслеповатый генерал на пенсионе, был извлечен из отставки и назначен Вазир-Мухтаром. Грибоедов снился по ночам людям. Нине он снился таким, каким сидел с нею на окошке ахвердовского дома. В шлиссельбургском каземате снился он другу молодости Вильгельму Кюхельбекеру, не знавшему о его смерти. Они ни о чем не говорили, и Грибоедов был весел. Катя вдруг задумалась в Петербурге, найдя его записку. Грибоед на арбе, между двумя мешками соломы, медленно и терпеливо ехал к Тифлису.
Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра. И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость. Персидский флаг развевался на берегах Невы. Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди. Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом. Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель граф Сухтелен. Четыре дворцовые кареты, и в них - Фазиль-хан, мирзы и беки. За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие. И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами. В ней сидел Хозрев-Мирза. Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт. Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете. Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь. И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора. В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой - принц Хозрев-Мирза. Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала. Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер. Они поднялись - и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним. Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания. Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения. Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту. Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет. Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет. Снова двинулись - через Белую галерею в Портретную залу. И в Портретной зале все вдруг остановились. Обер-камергер медленно отделился - и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся. Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу. Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения. Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб - на приличном расстоянии, по правую руку. Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте. На пороге Хозрев-Мирза поклонился. Гибкая голова сама собой упала. Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее. И третий поклон. На троне стоял величественный дядя. Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь. И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха. Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки. Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, - отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой. Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок вице-канцлер читал высочайшую речь. Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась. Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес: - Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие. И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно л тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев. Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие. Вазир-Мухтар более не шевелился. Он не существовал ни теперь, ни ранее. Вечность. Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам.
14
В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами. Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы. Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать. - Очень хорошо, - сказал Сеньковский, щурясь. - Написано хорошо, сказал он старику. - Пишите. Каджар... Фетх-Али... Шах султан... Тысяча двести сорок два. Старик писал. - Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад. Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок. - Не так, вниз головой, - сказал Сеньковский. - Надпись груба... да, она груба... Видите, как глубоко... Пишите: Бурхан... Низам... Шах Второй... Тысячный год. Старик вслушивался, зачеркивал, писал. - По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век. Сеньковский сам повернул камень. - Пишите, - грубо сказал он, - сын... Джахангир-шаха... Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол. Старик торопливо скрипел голым пером, и перо остановилось. - Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после рождества Христова. Скобки. Лампы грели бархатную подушечку, в комнате было ни темно, ни светло, как будто рассветало. - Цена крови, - кивнул старику Сеньковский, и старик заморгал красными веками. - Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, - и он ткнул пальцем в подушку. - И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб. Вдруг Сеньковский взял со стола длинными пальцами алмаз и посмотрел на свет. У старика задрожали губы. - Не полагается. Свет алмаза был белый, тени в гранях винного цвета, в самой глубине, у надписи Низам-шаха, коричневые. Сеньковский положил камень на стол. Он медленно поглаживал его пальцами. Лицо его смягчилось. - Взвешивали? - спросил он об алмазе, как спрашивает врач о новорожденном ребенке. - Еще не взвешивали. Будет больше двухсот пятидесяти, - старик развел руками, удивляясь. - Четвертая надпись будет? - спросил Сеньковский строго. Старик, пожимая плечами, открывал дверь. Только на Невском проспекте, проехав мимо магазина Никольса, Сеньковский улыбнулся. Он смотрел неопределенно. Проспект, люди, вывески, деревья проходили мимо него.
15
Мужья мчались за отличьями, крестиками, ранами. Корабль плыл. Много извозчичьих карет быстро мчались по Невскому проспекту. Было легкое официальное головокружение. У женщин кружились головы. Очень много плясали в то время на балах, не понимая почему. И объяснилось: это принц Хозрев-Мирза. Обеды, обеды. В Таврическом дворце жил Хозрев-Мирза. Была убрана мебель, навалены ковры, наставлены диваны, повешен большой портрет Аббаса-Мирзы. Его спешно писал академик Беггров и успел написать как раз ко дню прибытия. Балы. Ему показали Академию художеств. Статуя консула Балбуса и бюст Николая работы Мартоса особливо понравились Хозреву-Мирзе. Колонны ему тоже понравились. Минеральный кабинет Академии наук привлек его внимание. Над каждым металлом и минералом он подолгу простаивал, и глаза его разгорались. Ему подарили изображение в хрустальных трубках обращения крови в человеке. Принц был удивлен состоянием российской науки. Гулянья. В Монетном дворе Хозрев-Мирза устал и присел на пол. Потом спохватился и сказал, что так лучше можно видеть рубку и тиснение. Тут же, при нем, отчеканили медаль в его честь и подарили ему. И Смольный институт. Девы стояли с открытыми лицами, и принц задыхался. И одна из них, покраснев, дисциплинированно выступила и прочла восточное стихотворение, подражание Гафизу. Хозрев-Мирза зорким персидским оком смотрел в ее открытое лицо, как европейцы смотрят на обнаженные ноги. Они двинулись под начальством директрисы из комнаты, шурша. И он, вздохнув, опомнившись уже, сказал: - Непобедимый батальон. Что было сейчас же записано. Поэзия. Он гулял во дворце под руку с мамзель Нелидовой очень долго. Увидев затем госпожу Закревскую на балконе ее дачи, Хозрев-Мирза тотчас же пошел сделать ей визит. И сделал. У генералов на обеде Бенкендорф пил его здоровье, Левашов рассказал французский анекдот, Голенищев-Кутузов напился. Потом Бенкендорф отвел его несколько в сторону. - Ваше высочество, - сказал он со всею свободою светского человека и временщика, - у меня к вам просьба, и притом, может быть, не вовсе приличная. Брат мой, генерал, вашему высочеству, может быть, неизвестный, очень расположен к вашей великой стране. Я патриот, и скажу без утайки: было бы приятно, если бы ваше высочество отметили это расположение пожалованием Льва и Солнца. Он улыбнулся так, как будто говорил о женских шалостях. Знаменитые ямочки воронкой заиграли на щеках. Хозрев-Мирза не удивлялся более. Что-то переломилось, в климате Петербурга были изменения, не ясные ни для кого, Хозреву начинало казаться порою, что он победитель. Он становился снисходителен. Лев и Солнце, подарки. Ему простили девятый и десятый курур. Дама Ольга Лихарева поднесла ему вышитую подушку. Дама Елизавета Фауцен - сафьянный, шитый бисером портфель. Девицы Безюкины - экран из цветов. Живописцы Шульц и Кольман поднесли: первый портрет императора, второй - четыре рисунка. И издатель "Невского альманаха" прислал ему "Невский альманах". Даме Фауцен и живописцу Кольману Хозрев отослал обратно портфель и четыре рисунка. Не понравилось. А Николай Иванович Греч представил ему свою грамматику, два тома. Он обращал в посвящении внимание высочества, что в некоторых местах сей книги высочество найдет доказательства одного происхождения и сходства русского языка и персидского. Было сходство между языками. Лакей провел графа Хвостова в апартаменты. Графу Хвостову подали шербет. Стояли рядом с Хозревом - придворный поэт Фазиль-хан, Мирза-Салех, лекарь и переводчик. Хозрев-Мирза сидел, поджав ноги, на ковре. Граф Хвостов склонил небольшую голову перед иранским принцем. - Вы поэт? - спросил его принц. - Имею счастье, ваше высочество, - ответил поэт, - называться сим именем. - Вы придворный поэт? - спросил снова принц. - Имею счастье быть придворным по званию своему, но поэтом - по милости божьей. - Bien (1), - сказал принц, - прошу вас. Граф Хвостов прочел:
Не умолчит правдивое потомство Высоких душ прямое благородство И огласит, остепеня молву, Что внук царей державного Востока, Едва узрел седмьхолмную Москву, Средь быстрого любви и чувств потока, Искал в ней мать - печальную жену. И лет числом и горем удрученну, Он, оценя потерю драгоценну. С роднившею тоски ее вину, О сыне скорбь, рыданье разделяет И слез поток, состраждя, отирает.
Переводчик, запинаясь и разводя руками, переводил, слегка вспотев. - Ничего не понимаю, - сказал по-персидски Хозрев-Мирза, вежливо улыбаясь и восхищенно качая головою, Фазиль-хану, - этот старый дурак, по-видимому, думает, что я обнимался со старой матерью Вазир-Мухтара. И сказал графу Хвостову все с той же улыбкой, по-французски: - Граф, я говорил сейчас нашему князю поэтов Мелик-Уш-Шуара - и историографу, что в сравнении с вашими стихами стихи всех наших придворных поэтов - то же, что дым по сравнению с огнем. Принесли билеты в театр. Графа поили шербетом. Омовения, шахматы, театр. - --------------------------------------(1) Хорошо (фр.).
16
Театр. Старики в позолоченных мундирах, завидующие легкости прыжков на сцене, обеспокоенные живыми стволами и ветвями, там мелькающими. Юноши в зеленых мундирах и фраках, все до единого в мыслях уже обнимающие розовые стволы. Женщины на сцене, с непонятным увлечением проделывающие служебные прыжки, полеты и биенья ног одна о другую. "Что такое вальс? Это музыкальная поэма в сладостных формах - или, лучше, поэма, которая может принимать всевозможные формы. Вальс бывает живой или меланхолический, огненный или нежный, пастушеский или военный, его такт свободен и решителен и способен принимать всевозможные изменения, как калейдоскоп". Вот он и был пастушеским и военным. Ставился специально для Хозрева-Мирзы "Кавказский пленник, или Тень невесты, большой древний национально-пантомимный балет Дидло, музыка Кавоса". Прыжки и вальсы были вдохновлены стихами Пушкина. Но Дидло надоел Пушкину. Пушкина в зале не было. Он был на военном театре. На сцене была Катя Телешова, и ее военный, ее пастушеский вальс имел в себе много древнего. Она не была тенью невесты, она была осязательна. Кавказский же пленник только кружился вокруг нее, хватал изредка за талию, поддерживал и потом разводил руками. Два камер-юнкера дышали в креслах так громко, что мешали бы друг другу слушать музыку Кавоса, если б ее слушали. Но и вторая невеста, или кем она там была, но и хор грузинских национальных дев производили впечатление. В средней, царской ложе сидел принц Хозрев-Мирза. Он смотрел на Катю и на вторую невесту. Фаддей и Леночка сидели в рядах. Фаддей долго, перед тем как отправиться на спектакль, негодовал. - Что я за переметная сума, - говорил он, - что я за флюгер такой, чтобы именно пойти на этот спектакль? Я больше крови видал, чем иной щелкопер чернил. Нет-с, дорогие экс-приятели, идите уж сами, - говорил он и одевался перед зеркалом. Чуть не задавив себя галстуком, надутый, злобный, ухватил он Леночку за руку и потащил в театр. Но услышал за собою: "Это Булгарин" - и несколько повеселел. В креслах он толкнул в бок экс-приятеля, что сидел рядом, и шепнул: - Баба какая! Ай-ай. И как пишет хорошо! Экс-приятель скосил глаз: - Пишет? Кто? Телешова? - А что ты думал? Девка преумная, она такие епистолы писала... Она Истомину забьет. - Кого-с? - спросил экс-приятель. - Кавос-то, Кавос, - ответил Фаддей, - да и Дидло постарался. На них зашикали, и Фаддей, помолодев, обернувшись, вгляделся в ложу, в Хозрева (ранее избегал). И почувствовал вдруг легкое, слегка грустное умиление: ведь это принц крови, ведь принца крови прощали, музыка, и Катя, и вообще Россия прощали - вот этого самого принца. Некоторое довольство охватило его: вот согрешил принц, а его простили. И он подумал, что в "Пчеле" следует описать эту пантомиму именно как национальное прощение древнего принца. Наступил антракт. Хозрев-Мирза вышел в залу покурить кальян, попить шербет, поесть мороженого с графом Сухтеленом. Тут Петя Каратыгин нечто надумал. Петя Каратыгин был как вальс, который может принимать разнообразные формы. Он занимался теперь и живописью. Актер, театральный писатель и живописец. Вот, когда антракт кончился, Петя, стоя в местах за креслами, начал постреливать в Хозрева-Мирзу взглядами. Постреливал и рисовал. Когда кончился второй антракт, Хозрев-Мирза был зарисован с некоторой точностью. Сам же Хозрев этого и не знал. Он сидел как на иголках и съел для охлаждения в антрактах на большую сумму мороженого.
17
Дома Петя не пошел в спальную к жене. Рябая маленькая Дюрова хворала, и... близок был, верно, ее час. Он сразу же засел за рамочку. У него была чудесная рамочка, а картинка в рамочке - дрянь. Вот он вынул картинку из рамочки. С утра он и засел, и перерисовал карандашный портретик акварелью на кость, довольно порядочно. Вделал в рамочку, принес на репетицию. Тут его встретил приятель его, Григорьев 2-й, Петр Иваныч, выжига и пьяница, но добрый малый. - Что у тебя? - спросил он. - Да ничего, портретик, - ответил Петя небрежно. - А ну-ка покажи, - сказал Григорьев 2-й. Взглянув на портретик, он долго смотрел на Петю, так что Пете даже стало неприятно. - Ты мужик добрый, - сказал Григорьев 2-й, - а глуп, - и Петя удивился. Тогда Григорьев 2-й сказал: - Глуп. Потому что, если поднести, он за эту штуку червонцев десять прислать может. Они ж ни на волос художества не понимают. - Нет, - сказал Петя, отчасти обидевшись, - не стоит, чего там. - Ну, если ты сам не хочешь, - сказал Григорьев 2-й, - так я, так и быть, пособлю. Я подам Сухтелену в театре, а он его и покажет принцу. Он взял у Пети из рук портретик, так что тот даже испугался несколько, как бы не присвоил Григорьев 2-й портрета. Но Григорьев хоть и был выжига, но добрый малый. Он так и устроил. Подошел к Сухтелену, когда тот пил шербет, и вручил портретик. Тут же Сухтелен отдал принцу, и все персияне стали изумляться. Григорьев 2-й сразу же побежал за кулисы. - Ну, - сказал он, - сделано дело. Только, чур, уговор дороже денег: как пришлет тебе принц червонцы, половина тебе за работу, половина мне за хлопоты. Петя пожалел, что сам не отдал. Заметив это, Григорьев 2-й его приободрил: - Тут ведь, голова, работа ни при чем. Если б работа у тебя осталась, так что бы ты с нею стал делать? На стенку бы разве повесил. Да и работа, знаешь, не говоря худого слова... Петя из гордости, чтоб не ронять себя, не возразил. Два дня прошли, и Григорьев 2-й пришел к Пете: - Ну что, брат, ничего еще не прислали? - Нет, - ответил неохотно Петя. Григорьев 2-й озаботился: - Работа, главное, не годится. Сухтелен слово скажет и все напортит... Регулярно, как служащий, стал приходить после этого Григорьев 2-й каждые два дня. - Ну что? Все еще нет? - Ннет... - Да ты получил, наверное, брат, ты все шутки шутишь. Не поверил бы с твоей стороны. - Честное слово, - говорил Петя. - Работа плохая, - убивался Григорьев, - так и не пришлют ничего. И Петя обижался. Но работа была вовсе не такая плохая. Дело в том, что принц Хозрев-Мирза заболел. Заболел он не опасно, болезнь его считалась даже смешной между молодежью. Не все женщины были светские. Были еще девицы Безкжины, девица Фауцен и другие. Его на следующий день после "Кавказского пленника" посетил вице-канцлер Нессельрод, сидел очень долго, и к концу визита принц почувствовал жжение. Пятьдесят пиявок в продолжение трех дней, Меркурий, шпанская мушка и другие лекарства не принесли ему облегчения. Тогда стал его лечить лейб-медик Арендт, опытный в этом деле врач, и в неделю исчезло все, как рукой сняло. Как только это совершилось, - принц послал подарок в дирекцию театра на Петино имя. Григорьев об этом пронюхал и тотчас побежал к Пете. Он имел вид не столько радостный, сколько смущенный, и щипал волоски на большой бородавке, которая была у него на подбородке. - Пришел подарок-то, - сказал он Пете. - Ну? - Вот тебе и ну. Табакерка. - Золотая? - спросил Петя живо. - Ну и что ж, что золотая? - ответил злобно Григорьев 2-й. - А делиться-то как? Кому дно, кому крышка? Продать ее нужно. Тут Петя приосанился. - Нет, - сказал он, - не хотелось бы. Я сберегу ее на память. - А уговор? - окрысился Григорьев 2-й. - Мы пойдем к золотых дел мастеру, - благородно, но твердо сказал Петя, - он оценит ее, и я тебе половину выплачу. Тотчас и пошли в театр, получили табакерку и отправились в Большую Морскую. - Сюда? - спросил небрежно Петя и указал на знакомую ювелирную лавку. - АН нет, не сюда, - ответил с торжеством Григорьев 2-й, - этот мастер тебе, брат, десять рублей скажет за табакерку. Ты с ним, брат, знаком. Петя несколько огорчился. - Куда хочешь в таком случае веди. Слагаю с себя всякую ответственность. Немец-мастер взвесил табакерку. - Двести тридцать рублей ассигнациями, - сказал он равнодушно. - Эк какой, - сказал Григорьев 2-й, - мы ж не продавать ее, понимаешь ли ты, несем, мы ее сами купить хотим. Давай уж настоящую цену. - Двести тридцать, - сказал равнодушно немец. - Ин все триста стоит, - сказал Григорьев 2-й, - видно, что ты, брат, нечестный мастер. Во второй лавке русский мастер дал двести. - Подкупил ты их, что ли, - говорил озабоченно Григорьев 2-й. В третьей лавке еврей-мастер дал сто восемьдесят. - Ты, брат, Христа за тридцать Серебреников продал, я тебя знаю, ты мошенник, - сказал ему Григорьев 2-й. Четвертый и пятый дали по сто шестьдесят и сто семьдесят. - Подкупил, - говорил Григорьев 2-й, - не ожидал, брат, подкупил. И когда успел? Петя остановился. - Вот что, - сказал он с достоинством, - я этот портрет делал более из любви к художеству и чувства патриотического. Зайдем в эту лавку, и полно тебе алтынничать. Что он скажет, тому и быть. Не желаешь - воля твоя. Я б и сам, собственно, мог поднести портрет. Григорьев махнул рукой. - Мог, да не поднес. Мастер-немец посмотрел работу, взвесил аккуратно и дал сто шестьдесят. - Разбой, - сказал Григорьев 2-й и побледнел, - ей-богу, разбой. Хлопотал, бегал, и нате, получай на здоровье восемь гривен ассигнациями. Профарфорил я! Ты хоть сам. Петр Андреевич, надбавь. Чего там! Ведь если бы не я, ведь дрянь же портретик. Петя побагровел. - Извольте получить на будущей неделе свои восемьдесят рублей и прекратить немедля профанировать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Разве знает Хозрев, что российский успех не пойдет ему впрок, что он слишком вскружит ему голову и что через пять лет, во время борьбы за престол, ему выколют глаза и он проживет жизнь свою слепым? И знают ли почетные караулы, расставленные у Тифлиса для отдания последних почестей телу Грибоедова, медленно движущемуся к Тифлису, знают ли они, кого они встречают?
2
Ночью были посланы люди к дому российского посольства, которое зияло дырами. В руках у них были фонари и заступы. Начальствовал ими Хосров-хан, шахский евнух. Русское правительство требовало выдачи тела Вазир-Мухтара. Хосров-хан велел копать ров. Вскоре обнаружились черные, полусгнившие тела и части тел. Их выбрасывали на поверхность рва, и они лежали рядом, похожие друг на друга, как будто под одним нумером изготовила их одна фабрика. Только у одних не хватало рук, у других ног, а были и вовсе безыменные, не имевшие названия предметы. Хосров-хан знал, как приступить к этому делу. Он не полагался на себя: он слишком мало видел Вазир-Мухтара, чтобы узнать его. Поэтому он прихватил с собою несколько знакомых армян-купцов, которые утверждали, что узнают Вазир-Мухтара. Они часто видели его в Тифлисе. Когда они говорили так, то воображали человека среднего роста, желтоватое лицо, синевыбритое, вытянутые вперед губы музыканта, глаза в очках. Но когда Хосров-хан и купцы наклонились над не имевшими названия предметами, когда фонарь осветил их цвет и состояние, они отшатнулись и поняли: ничего не узнать. Хосров-хан растерялся. Он велел рыть дальше, перейти на улицу и вскопать канаву. Предметы прибывали. В канаве нашли наконец руку не совсем обычную. Когда фонарь наклонился над нею, она ударила в него светящейся точкой. Хосров-хан вгляделся и увидел бриллиантовый перстень. Он велел отложить руку в сторону. - Аветис Кузинян, - сказал он старому купцу, - узнай теперь, пожалуйста, Вазир-Мухтара. Старый купец взял еще раз фонарь и снова обошел мертвецов. Вместе с ним ходили и другие купцы. - Невозможно узнать, - сказал один из них наконец, и все остановились. - Что же нам делать? - спросил Хосров-хан и сильно побледнел. Аветис Кузинян все еще ходил с фонарем и всматривался. Потом он подошел к Хосров-хану. Он был старый купец из Тифлиса, знавший, что такое товар и как его продают. - Тебе поручил шах отыскать Грибоеда? - спросил он евнуха по-армянски. И в первый раз прозвучало имя: Грибоед. - Так, значит, - продолжал старый Аветис Кузинян, - дело не в человеке, а дело в имени. Хосров-хан еще не понимал. - Не все ли равно, - сказал тогда старик, - не все ли равно, кто будет лежать здесь и кто там? Там должно лежать его имя, и ты возьми здесь то, что более всего подходит к этому имени. Этот однорукий, - он указал куда-то пальцем, - лучше всего сохранился, и его меньше всего били. Цвета его волос разобрать нельзя. Возьми его и прибавь руку с перстнем, и тогда у тебя получится Грибоед. Однорукого взяли, руку приложили. Получился Грибоед. Грибоеда положили в простой дощатый ящик. Его отвезли в армянскую церковь, там его отпели, и там он лежал неделю. Потом взяли тахтреван, наполнили два мешка соломой и установили ящик между двумя мешками, потому что нельзя вьючить ни лошадь, ни осла, ни вола только мертвым. И тахтреван тронулся. Повез его старый Аветис Кузинян и несколько других армян. Вазир-Мухтар был ныне другой: граф Симонич, старый, подслеповатый генерал на пенсионе, был извлечен из отставки и назначен Вазир-Мухтаром. Грибоедов снился по ночам людям. Нине он снился таким, каким сидел с нею на окошке ахвердовского дома. В шлиссельбургском каземате снился он другу молодости Вильгельму Кюхельбекеру, не знавшему о его смерти. Они ни о чем не говорили, и Грибоедов был весел. Катя вдруг задумалась в Петербурге, найдя его записку. Грибоед на арбе, между двумя мешками соломы, медленно и терпеливо ехал к Тифлису.