17
   Сашка спал в грузинском чекмене на диване. Грибоедов зажег все свечи, стащил его за ноги. Он поглядел в бессмысленные глаза, расхохотался и вдруг обнял его. - Сашка, друг. Он тормошил его, щекотал. Потом сказал: - Пляши, франт-собака! Сашка стоял и качался. - Пляши, говорят тебе! Тогда Сашка сделал ручкой, потоптался на месте, покружился разок и проснулся. - Зови из соседнего нумера английского доктора. Когда лекарь пришел, на столе были уставлены в ряд бутылки и Сашка в грузинском чекмене, снять который Грибоедов ему не позволил, хлопотал с салфеткою в руках. Ему помогал нумерной. - Значит, вы говорите, что Алаяр-хан меня растерзает, - говорил Грибоедов. Англичанин пожимал плечами. - Выпьем за здоровье этого любезного хана, - чокнулся с ним Грибоедов. Доктор хохотал, щелкал пальцами, пил и наблюдал человека в очках без всякого стеснения. - Так вы говорите, что Мальта на Средиземном море против англичан хороший проект покойного императора Павла? Англичанин и на это мотнул головой. - Выпьем за упокой души императора Павла. Ну что ж, англичанин выпил за покойного императора. - Как поживает мой друг Самсон-хан? Доктор пожал плечами и посмотрел на Сашку в длинном чекмене. - Благодарю вас. Кажется, хорошо. Впрочем, не знаю. Выпили за здоровье Самсона. Пили необыкновенно быстро, ночь была на исходе. - А теперь, любезнейший доктор, выпьем за вашу Ост-Индию. Как вы думаете, другой Ост-Индии быть не может? Доктор поставил стакан на стол. - Я слишком много пил, мой друг! Я уже оценил ваше гостеприимство. Он встал и пошел вон из нумера. - Сашка, пляши... Золотой нумерному. - Ты, голубчик, мне более не нужен. - Сашка, черт, франт-собака, пляши.
   18
   И постепенно, пьяный, с торчащими по вискам волосами, в холодной постели, он начал понимать, кому следует молиться. Следовало молиться кавказской девочке с тяжелыми глазами, которая сидела на Кавказе и тоже, верно, думала теперь о нем. Она не думала о нем, она понимала его, она была еще девочка. Не было Леночки Булгариной, приснилась Катя Телешова - в огромном театре, который должен был рукоплескать ему, автору, и рукоплескал Ацису. Измен не было, он не предавал Ермолова, не обходил Паскевича; он был прям, добр, прямой ребенок. Он просил прощения за промахи, за свою косую жизнь, за то, что он ловчится, и черное платье сидит на нем ловко, и он подчиняется платью. Еще за холод к ней, странную боязнь. Прощения за то, что он отклонился от первоначального детства. И за свои преступления. Он не может прийти к ней как первый встречный, пусть она даст ему угол. Все, что он нынче делает, все забудется; пусть она утешит его, скажет, что это правда. Останется земля, с которой он помирится; опять начнется детство, пускай оно называется старостью. Будет его страна, вторая родина, труды. Смолоду бито много, граблено. Под старость нужно душу спасать.
   19
   Он сидел у Кати, и Катя вздыхала. Так она откровенно вздыхала всей грудью, что не понять ее - значило быть попросту глупцом. Грибоедов сидел вежливый и ничего не понимал. - Знаете, Катерина Александровна, у вас очень развилась за последнее время элевация. Катя бросила вздыхать. Она все-таки была актерка и улыбнулась Грибоедову как критику. - Вы находите? - Да, вы решительно теперь приближаетесь к Истоминой. Еще совсем немножко, и, пожалуй, вы будете не хуже ее. В пируэтах. Все это медленно, голосом знатока. - Вы находите? Очень протяжно, уныло и уже без улыбки. И Катя вздохнула. - Вы теперь ее не узнали бы. Истомина бедная... Она постарела... - И Катя взяла рукой на поларшина от бедер: - ... растолстела. - Да, да, - вежливо согласился Грибоедов, - но элевация у нее прямо непостижима. Пушкин прав - летит, как пух из уст Эола. - Сейчас-то, конечно, уж она не летит, но правда, была страсть мила, я не отрицаю, конечно. Катя говорила с достоинством. Грибоедов кивнул головой. - Но что в ней нехорошо - так это старые замашки от этого дупеля, Дидло. Прямо так и чувствуется, что вот стоит за кулисами Дидло и хлопает: раз-два-три. Но ведь и Катя училась у Дидло. - Ах нет, ах нет, - сказала она, - вот уж, Александр Сергеевич, никогда не соглашусь. Я знаю, что теперь многие его бранят, и правда, если ученица бесталанна, так ужасть, как это отзывается, но всегда скажу: хорошая школа. Молчание. - Нынче у нас Новицкая очень выдвигается, - Катя шла на мир и шепнула: - государь... - А отчего бы вам, Катерина Александровна, не испробовать себя в комедии? - спросил Грибоедов. Катя раскрыла рот. - А зачем мне комедия далась? - спросила она, удивленная. - Ну, знаете, однако же, - сказал уклончиво Грибоедов, - ведь надоест все плясать. В комедии роли разнообразнее. - Что ж, я старуха, что плясать больше не могу? Две слезы. Она их просто вытерла платочком. Потом она подумала и посмотрела на Грибоедова. Он был серьезен и внимателен. - Я подумаю, - сказала Катя, - может быть, в самом деле, вы правы. Нужно и в комедии попробовать. Она спрятала платочек. - Ужасть, ужасть, вы стали нелюбезны. Ах, не узнаю я вас, Александр, Саша. - Я очень стал стар, Катерина Александровна. Поцелуй в руку, самый отдаленный. - Но хотите пройтиться, теперь народное гулянье, может быть забавно? - Я занята, - сказала Катя, - но, пожалуй, пожалуй, я пройдусь. Немного запоздаю.
   20
   На Адмиралтейском бульваре вырос в несколько дней шаткий, дощатый город. Стояли большие балаганы, между ними - новые улицы, в переулках пар шел от кухмистерских и кондитерских лотков, вдали кричали зазывалы маленькие балаганы отбивали зрителей у больших. Город еще рос, спешно вколачивались гвозди, мелькали в грязи белые доски, достраивались лавчонки. По этим дощатым улицам и переулкам медленно, с праздничной опаской, гуляло простонародье в новых сапогах. К вечеру новые бутылочные сапоги размякали и спускались, а они все ходили, жевали струки, с недвижными лицами, степенные. Вечером тут же, в трактирах, они отогревались водкой и, смотря друг на друга, нехотя, словно по обязанности, орали песни под пестрыми изображениями: медвежьей охоты с красным выстрелом, турецкой ночи с зеленой луной. Грибоедов с Катей стояли у большого балагана. Катю толкали, и она необычайно метко отбояривалась локотками, но было холодно, и она несколько раз уже говорила жалобно: - Alexandre... Но и она была заинтересована. Дело было в том, что, как только они подошли к балагану, высунулся из-за занавесок огромный красный кулак и помаячил некоторое время. Человека не было видно. В толпе сказали почтительно: - Раппо... То, что был виден только один кулак и этот кулак называли по фамилии, остановило Грибоедова с Катей. Высунулся второй кулак, и первый спрятался. Потом появился опять с железною палкою. Руки завязали палку в узел, бросили железный ком на помост и скрылись. Занавеска раздвинулась, и вместо Раппо выскочил дед с льняной бородой в высокой шляпе с подхватом. Дед снял шляпу, обернул ее, показал донышком и спросил: - В шляпе ничего нет? Добровольцы крикнули "ничего". В самом деле, в шляпе ничего не было. - Ну так погодите, - сказал дед, поставил шляпу на перила и пошел за занавески. Грибоедов с Катей смотрели на шляпу. Шляпа была высокая, поярковая. Прошло минут пять. - И очень просто, - говорил купец, - а потом вынет золотые часы с цепочкой. Один молодец взобрался на перила и потряс шляпу, подвергаясь случайности свалиться. Шляпа была пустая. Катя уже не просилась у Грибоедова уйти, а смотрела как прикованная на шляпу. Так она в театре ждала своего выхода. Прошло четверть часа, деда не было. Катя мерзла и ежилась, она опять попросила: - Alexandre... Любопытные проталкивались поближе. Шляпа стояком стояла на перилах. Минут еще через пять вышел дед. В руках у него ничего не было. Он взял шляпу, осмотрел донышко, потом покрышку. Была тишина. Купец отер пот со лба. Дед показал шляпу толпе: - Ничего нет в шляпе? - Ничего, - все ответили дружно. Дед заглянул в шляпу. - Иии... - кто-то подавился нетерпением. Дед поглядел в донышко и спокойно сказал: - А и в самделе ничего нет. Высунул язык, посмотрел на всех мальчишескими глазами, поклонился и попятился к занавескам. Тогда поднялся хохот, равного которому Грибоедов никогда не слышал в комедии. Старичок мотал головой, молодец стоял с разинутым ртом, из которого ровно несся гром: - Хыыы. Катя смеялась. Грибоедов вдруг почувствовал, как глупый хохот засел у него в горле: - Хыыы... - Омманул, - пищал старичок и задыхался. Но толпу тотчас отмело от балагана. Был какой-то конфуз. Купец говорил тихо, идя от балагана: - Тальянские фокусники, те всегда вынимают часы с цепочкой. Это очень трудно. Вокруг качелей толпа была особенно густа. Развевающиеся юбки и равнодушный женский визг вызывали смех. Под качелями установил свой канат итальянец Кьярини, перенесший сюда свой снаряд из Большого театра. Каждые полчаса он ходил по канату, и мальчишки жадно ждали, когда уж он сорвется и полетит. Толпа стояла и на Невском проспекте. Грибоедов с Катей взобрались на качели, завертелись в колесе, и Катя с огорчением смотрела на свои ноги. Они были в желтой глине. Платье ее раздулось, и внизу захохотали. Она рассердилась на Грибоедова. - Александр, - сказала она строго, - этого никто нынче не делает, посмотрите, никого нет. У человеческих слов всегда странный смысл - про тысячную толпу можно сказать: никого нет. Действительно, никого не было. Людей высшего сословия грязь пугала, потому что они называли ее грязью, простонародье называло ее сыростью. Карет не было видно. Грибоедов поддерживал Катю не хуже гостинодворского молодца и тоже был недоволен. Над Катей смеялись, как над своей, простонародье знало: как ни вертись, женщина останется женщиной, и у актерки развеваются юбки так же, как у горничной девушки. Но его они просто изучали, наблюдали. Равнодушие их взглядов смущало Грибоедова. Он был для них просто шут гороховый, в своем плаще и шляпе, на качелях. Одежда! Она не случайна. Но ведь как бы он выглядел в народном платье, с сапогами бутылками. Впрочем, какое же это народное платье. Поврежденное немцами и барами, с уродливыми складочками. Армяки суздальцев и ростовцев не в пример благороднее и скорее всего напоминают боярские охабни. Попробуй наряди в армяк... Нессельрода. Русское платье было проклятой загвоздкой. Всего лучше грузинский чекмень. - Катенька, Катя, - сказал Грибоедов с нежностью и поцеловал Катю. - Боже! Лучше места не нашли целоваться, - Катя сгорела со стыда и радости, как невеста сидельца. Качели шли все быстрее. - Александр! Александр! - позвал отчаянный голос сверху. Грибоедов выгнул голову кверху, но увидеть никого не мог. Голос был Фаддея. Фаддей был готов выпрыгнуть из люльки и простирал к ним вниз руки, напружившись. - Упадешь, Фаддей, - крикнул серьезно Грибоедов. Фаддей уже был под ними. - Наблюдаю нравы, - булькнул Фаддей где-то в воздухе. Стало необыкновенно приятно, что Фаддей здесь и Катя... - Катя, дурочка, - говорил он и гладил ее руку. Лучше женщины, право, не отыскать. Простая, и молодая, и разнообразная, даже штучки от театральной школы его умиляли. А изменяла она... по доброте. Все же ему стало неприятно, и он отнял руку от Кати. Потом они гуляли. Вдруг кто-то крикнул "караул" и толпа завернулась воронкой внутрь; у маленького человека из крепко стиснутой руки выбивали кошелек, и тотчас, как по команде, на примятую в картузе голову опустились три или четыре кулака. Воришку держал за шиворот квартальный и устало толкал его тесаком в спину. Грибоедов забыл о Кате и о Фаддее. Он проталкивался, и люди с раскрытыми ртами молча давали ему дорогу. Так он очутился в самой воронке. Двое сидельцев молотили, молча и раскрасневшись, воришку по голове, а он, тоже молча, как бы нарочно, оседал в грязь, и осел бы совсем, если б его не держал за шивороток квартальный. Квартальный держал его правой рукой, а левой редко бил тесаком по спине. Низ воришкина лица был в красной слякоти, воришка без всякого выражения опускался в грязь. - Руки прочь, - сказал тихо Грибоедов. Сидельцы в это время опускали кулаки. - Руки прочь, дураки, - сказал Грибоедов с особенным спокойствием, которое всегда чувствовал на улице, в толпе. Сидельцы на него поглядели искоса. Кулаки их опустились. Тогда Грибоедов, не торопясь, полез в карман и вынул пистолет. Тонкое, длинное дуло поднял он вверх. Вся толпа заворошилась и подалась, послышался женский визг, не то с качелей, не то из толпы. - Ты, болван, тесак отставь, - сказал радостно Грибоедов квартальному. Квартальный уже давно оставил тесак и отдавал левой рукой ему честь. - Веди, - сказал Грибоедов. Толпа молчала. Теперь она смотрела неподвижно, не смущаясь, на Грибоедова. Она раздалась, кольцо стало шире, но квартальному с воришкой податься было некуда. Как обычно, решали те, кто стоял в безопасности, в задних рядах. - Этот откуда выскочил? - женским голосом прокричал оттуда хлипкий молодец. - Барин куражится, - сказал ядовитый старичок, приказная строка. И снова кольцо стало уже вокруг Грибоедова и квартального. Воришка поматывался. Грибоедов знал: сейчас крикнет кто-нибудь сзади: бей. Тогда начнется. Он ничего не говорил, ждал. Тут была десятая минуты, он не хотел действовать раньше. Все решалось не в кабинетах с акварельками, а в жидкой грязи, на бульваре. Вдруг он медленно направил дуло на одного сидельца. - Взять, - сказал он квартальному, - двоих, что били. И сиделец медленно подался назад. Он постоял в кольце и вдруг юркнул в толпу. Люди молчали. - Держи его! - закричал вдруг старичок-приказный, - он бил! - Держи! - кричала толпа. Сидельца схватили, поволокли; он шел покорно, слегка упираясь. Грибоедов спрятал пистолет в карман. Квартальный вел, крепко держа за шивороток, повисшего воришку. Перед ним шли понуро двое сидельцев. Толпа давала им дорогу. - Первого понапрасну, - сказал, протискиваясь к Грибоедову, седой старичок, приказная строка, - могу свидетельствовать, ваше сиятельство: один бил, один не бил. Нужно записать. Грибоедов посмотрел на него, не понимая. Когда он прошел сквозь толпу, как источенный нож сквозь черный хлеб, на углу стоял бледный Фаддей и поддерживал Катю. Катя увидела его и вдруг заплакала громко в платочек, Фаддей звал извозчика. Он был весь потный, и его губы дрожали. Грибоедов посмотрел внимательно на Катю и сказал Фаддею тихо: - Отвези ее домой. Успокой. Мне нужно переобуться. Сапоги его были до колен в желтой густой глине.
   21
   Родофиникин жал Грибоедову руки с чувством. Лицо у него было доброе. - Я проект ваш, Александр Сергеевич, читал не токмо с удовольствием, а прямо с удивлением. Сигары? - указал он на сигары. - Чаю? - спросил он проникновенно и вдруг напомнил старого зоркого кухмейстера. Он позвонил в серебряный колокольчик. Вошел длинный холодный лакей. - Чаю, - сказал Родофиникин надменно. К чаю лакей подал в бумажных кружевах печенье, сахарные фрукты. - Планы ваши, могу сказать, м-м, - Родофиникин жевал фрукты и поглядывал на Грибоедова, - более чем остроумны. Прошу отведать финики. Люблю их, верно по фамилии своей. Что поделаешь - грек по деду. Грибоедов не улыбнулся. Родофиникин смотрел на него подозрительно. Появилась морщинка. - Хе-хе. Чиновничьи плоскости: финик с Родоса. - Да-с, - сказал Родофиникин, как бы покончив с чем-то, - намерения ваши, любезный Александр Сергеевич, меня поразили. Откровенно скажу, вы открыли новый мир. Он развернул листы. Они уже были подчеркнуты кое-где вдоль рыхлыми синими чернилами, а на полях появились крестики и красные птички. Родофиникин бежал глазами и пальцами и наконец ткнул. - "До сих пор русский заезжий чиновник мечтал только о повышении чина и не заботился о том, что было прежде его, что будет после в том краю, который словно был для него завоеван... " - Вот, - он потер гладкие желтые руки и покачал головой, - вы это верно усмотрели, у нас мало людей с интересом к службе, есть только честолюбие служебное. Очень справедливо. Грибоедов посмотрел пронзительно на младшего руководителя. - Да, там ведь все люди мелкие, - сказал он медленно, - выходцы из России, "кавказские майоры", которых уже есть целое кладбище под Тифлисом. Водворяют безнравственность, берут взятки, а между тем преуспевают. Их там гражданскими кровопийцами зовут. Ждите, Константин Константинович, не мелких бунтов, но газавата. "Получай, пикуло-человекуло". - Газавата? - Священной войны. Родофиникин проглотил финик. - Газавата?.. - Восстания туземного. Тогда он спросил, как торговец спрашивает о чужих векселях, ему предлагаемых: - И вы говорите, что Компания... -... вовлечет всех туземцев, торгашей даже, нынче не приносящих пользы казне, и даже оставшихся без земель землепашцев. - Без земель? - Но ведь, как известно вам, Константин Константинович, есть намерение перевести из Персии десять тысяч человек грузинских армян, торгашей по большей части, и обратить их на земли татар. Стало быть, татар выгнать. "И еще получай... " Родофиникин был серьезно озадачен. Он перебирал пальцами и, казалось, забыл о Грибоедове. Потом пожевал губами и вздохнул. - Чем более вхожу в ваш проект, Александр Сергеевич, тем более убеждаюсь, что это мысль важная. Ведь правда, нельзя же все оружием и оружием. Может получиться... газават. Он ткнул два раза плоским пальцем, как тупым палашом. - Земледелие, - начал он пересчитывать, - мореходство, мануфактура... А скажите, - добавил он, - эээ, но ведь есть там... мм... выгодные... предприятия мануфактурные... и без всяких компаний? - Разумеется, - протянул Грибоедов, - а шелковые плантации? Кастеллас, как известно вашему превосходительству, близ Тифлиса построил город шелковый. - Да, ведь вот, Кастеллас, - сказал грек и хитро прищурился, - и без компаний, самолично. - Только что Кастеллас, - ровно сказал Грибоедов, - на краю разорения и все за бесценок готов бы продать. Да и город-то этот более на бумаге существует. Глаза у Родофиникина сощурились, стали узкими, черными как уголь щелками. Он часто дышал. - Вы говорите... за бесценок? У меня еще нет донесений. - Да, - сказал Грибоедов, - но... - Но?.. - Но каждому частному владельцу угрожает то же. Главная причина: неумение разматывать шелк. Грек забарабанил пальцами. - А при Компании? - спросил он со страхом и любопытством и раскрыл рот. - Компания выпишет из чужих краев рабочих и мастеровых опытных: шелкомотов, прядильщиков... Родофиникин не слушал его. - Но какой же род управления изберем мы... изберете вы, любезный Александр Сергеевич, для Компании? - Во-первых, государь издает акт, вроде закона, о привилегиях - для хозяйственных заведений, для колонизации землепашцев, устроения фабрик, для... - Само собой разумеется, - почтительно кивнул Родофиникин. - Засим складываются капиталы. Родофиникин сложил ладони. - Выписываются из чужих краев рабочие и мастеровые... Родофиникин, округлив ладони, повторял: - Мастеровые. - Капиталы ни минуты без движения... - Ни минуты, - похлопал руками Родофиникин. - А по окончании привилегии, многолетней... - Грибоедов подчеркнул. - Да, да, - спросил жадно Родофиникин, - по окончании что же? - Каждый член Компании отдельно уже вступит в права ее. - Да... это, это Американские Штаты, - улыбался Родофиникин. - Но если, конечно, вы говорите, капиталы... Он задохнулся. - Вернее, Восточная Индия, - сказал равнодушно Грибоедов. - Ммм, - промычал, рассеянно соглашаясь, Родофиникин и посмотрел на Грибоедова. Он вдруг очнулся и поерзал. - Но вот управление, все-таки там будет управление, на каких оно, если можно узнать, условиях... - Условия? - спросил Грибоедов и выпрямился в креслах. - Условия, да, - задохнулся Родофиникин. Оттянуть? Оглядеться? Но здесь одна десятая минуты. Он сказал просто, не понижая голоса: - Должен быть комитет. - Комитет? - наклонил голову Родофиникин. - Директор комитета. Помолчали. - И... круг действий... директора? - спросил тихо Родофиникин. - Власть? - переспросил Грибоедов. - Мммм, - замычал Родофиникин. - Построение крепостей, - сказал Грибоедов. - Разумеется, - согласился Родофиникин. - Дипломатические сношения с соседними державами. Родофиникин перебирал пальцами. - Право, - сказал, вдруг повышая голос и дыша необыкновенно ровно, Грибоедов, - объявлять войну и двигать войска... Родофиникин склонил голову перед ним. Он думал. Глаза его бегали. Вот как все легко оказалось в простом и деловом разговоре. В тяжелом кабинете, с унылыми шкафами красного дерева. Что Нессельрод скажет? Но он скажет то, что скажет грек. Император... Но император выпятит грудь, как он выпячивал ее, объявляя войны, которых он боялся и втайне не понимал, зачем их ведет. Паскевич будет членом Компании. - Его превосходительство главнокомандующий, - спросил сипло Родофиникин, - будет принимать участие в комитете? - Он будет членом его, - ответил Грибоедов. Родофиникин опять склонил голову. Может быть, и хорошо, что не директором. И тогда Паскевич... Но тогда конец Паскевичу... Хорошо. Директор? Родофиникин не спрашивал, кто будет директором. Он только поглядел на Грибоедова исподлобья. - Это очень ново, - сказал он. Он встал. Встал и Грибоедов. И вдруг Родофиникин - не похлопал, о нет - прикоснулся покровительственно к борту сюртука. - Я буду говорить с Карлом Васильевичем, - сказал он важно. - А когда ж это именно стало ясно, разорение Кастелласа-то? - наморщил он лоб. - Для меня - с самого начала, Константин Константинович. И Грибоедов откланялся. Спустя полчаса постучался к Родофиникину надменный лакей. Он протянул ему карточку. Карточка была английская: доктор Макниль, член английской миссии в Тебризе. - Проси, - сказал рассеянно Родофиникин.
   22
   Бойтесь тихих людей, которыми овладел гнев, и унылых людей, одержимых удачей. Вот на легкой пролетке едет такой человек, вот его мчат наемные лошади. Радость, похожая на презрение, раздувает его ноздри. Это улыбка самодовольствия. Внезапная первая радость никому не мешает - это когда еще неизвестно: удача или неудача, это радость действователя. Но когда важное дело близится к успешному концу, - дела этого более не существует. Только трудно удерживать силу в узком теле, и рот слишком тонок для такой улыбки. Такова улыбка самодовольствия. Она делает человека беззащитным. Как щекотку, тело его помнит глубокий, медленный поклон старому греку. Все это легко, торговался же он с самим Аббасом-Мирзой. Без достославного русского войска он завоевывает новые земли. Удача несет его. Он едет к какому-то генералу обедать. Все его нынче зовут. Все идет прекрасно.
   23
   Предадимся судьбе. Только в Новом Свете мы можем найти безопасное прибежище. Колумб
   С самого приезда подхватили его какие-то генералы и сенаторы, и Настасья Федоровна могла быть спокойна: Александр ничего не проживал в Петербурге, жил как птица небесная. В особенности возлюбил его генерал Сухозанет, начальник артиллерии гвардейского корпуса. Беспрестанно засылал ему записки, дружеского, хоть и безграмотного свойства, был у него раз в нумерах и вот теперь зазвал на обед. Новые его знакомцы сидели за большим столом: граф Чернышев, Левашов, князь Долгоруков, князь Белосельский-Белозерский - тесть хозяина, Голенищев-Кутузов - новый с.-петербургский военный генерал-губернатор, граф Опперман и Александр Христофорович Бенкендорф, розовый, улыбающийся. Кого они чествовали, кому давали обед? Разве решается этот вопрос, разве задается неприкровенно? Здесь область чувств. Все идет водоворотом, течением - на известном лице появляется довольная улыбка, и Александр Христофорович замечает, что улыбка появилась при известном имени. Может быть, имя смешное, а может быть, лицо вспомнило об отце-командире. Но улыбка распространяется на Александра Христофоровича, женственная, понимающая, и ямки появляются на розовых щеках. Эти ямки в коридоре ловит взглядом граф Чернышев, товарищ начальника Главного Штаба, и наматывает на черный ус. Звон его шпор становится мелодическим, он достигает ушей генерала Сухозанета. Улыбка растет, она играет на плодах, на столовом серебре, на оранжевом просвете бутылок. Так коллежский советник Грибоедов обедает у генерал-адъютанта Сухозанета. Новые друзья едят и пьют с тем истинным удовольствием, которого нет у сухощавого Нессельрода и тонких дипломатов. Почти все они - люди военные, люди громкой команды и телесных движений. Поэтому отдых у них - настоящий отдых, и смех тоже настоящий. Никакого уловления и никаких комбинаций, они хвалят напропалую. Да и штатские. Например, Долгоруков, князь Василий, шталмейстер с гладкими волосами, долго держит бокал и щурится, прежде чем чокнуться с коллежским советником. Но, чокнувшись, он говорит просто и ласково, как-то всем существом склоняясь в сторону Грибоедова: - Не поверите, Александр Сергеевич, как я сыграл на славе нашего Эриванского. Я спрашивал ленту для Беклемишева, долго просил, не давали. Вот в письме к князь Петру Михайловичу я и написал: Беклемишев, мол, давний друг графу Ивану Федоровичу, и представьте - на другой день, сразу уважили представление. Он засмеялся радостно над своим ловким ходом. Ну что ж, он лгал, но лгал как благородный придворный человек, и Грибоедову было весело именно от этого благородства лжи. Беклемишева, о котором говорил шталмейстер, он не знал, но чувствовал вкус этого довольства, самодовольства и подчинялся. Необыкновенно легко придворная улыбка становилась настоящей. Просто, свободно, без затей, военные люди любили его, как своего. - Графа Ивана Федоровича я знаю давно, - сказал старый немец, инженер-генерал Опперман, - у него прекрасные способности именно инженерного свойства. Я его по училищу помню. - Передайте, Александр Сергеевич, графу Эриванскому, - сказал Сухозанет, дотрагиваясь до борта его фрака, - чтобы он почаще писал старым друзьям, не то я писал, он не отвечает. Я сам воевал, знаю, что некогда, а все пусть напишет хоть два слова. Сухозанет часто вскакивал с места, все хлопотал - хозяин.