Страница:
Анна-Вероника села во второе кресло и стала кое-как стягивать дырку на чулке. Но через минуту, посмотрев на тетку, с любопытством отметила ее тщательно причесанные волосы, острый нос, слегка отвисшие губы, подбородок, щеки и вслух высказала свою мысль:
— Тетя, ты была когда-нибудь влюблена?
Тетка изумленно взглянула на нее, словно оцепенев, и перестала шить.
— Ви, почему ты спрашиваешь меня об этом? — отозвалась она.
— Мне интересно.
И тетка ответила вполголоса:
— Дорогая, я была помолвлена с ним семь лет, потом он умер.
Анна-Вероника сочувственно что-то пробормотала.
— Он принял духовный сан, и мы должны были пожениться только после получения прихода. Он происходил из старинной семьи Эдмондшоу в Уилтшире.
Тетка сидела неподвижно.
Анна-Вероника колебалась, ей хотелось задать вопрос, неожиданно возникший у нее, но она боялась, что это будет жестоко.
— Тетя, а ты не жалеешь, что ждала его? — спросила она.
Мисс Стэнли долго не отвечала.
— Стипендия не давала ему возможности жениться, — наконец сказала она, как бы погрузившись в воспоминания. — Это было бы опрометчиво и неблагоразумно. — И добавила, помолчав: — На то, что он имел, нельзя было прожить.
Анна-Вероника с испытующим любопытством смотрела в кроткие, голубовато-серые глаза, на спокойное, довольно тонко очерченное лицо. Тетка глубоко вздохнула и взглянула на часы.
— Пора заняться пасьянсом, — сказала она, встала, положила скромные манжеты в рабочую корзинку и подошла к письменному столу, чтобы взять карты, лежавшие в сафьяновом футляре.
Анна-Вероника вскочила и пододвинула к ней ломберный столик.
— Я не видела твоего нового пасьянса, дорогая, — сказала она. — Можно посидеть около тебя?
— Он очень труден, — заметила тетка. — Помоги мне тасовать карты.
Анна-Вероника помогла, потом стала ловко раскладывать карты по восемь в ряд, с чего и начиналось сражение. Она следила за пасьянсом, то давая советы, то глядя на шелковистый блеск своих рук, сложенных на коленях под самым краем стола. В этот вечер она чувствовала себя удивительно хорошо, и ощущение собственного тела, его нежной теплоты, силы и гибкости доставляло ей глубокую радость. Затем она опять переводила взгляд на карты, которые перебирала тетка, на ее унизанные кольцами пальцы, на ее лицо, несколько слабовольное и пухлое, и на глаза, следившие за пасьянсом.
Анна-Вероника думала о том, что жизнь полна необозримых чудес. Казалось невероятным, что она и тетка — существа одной крови, разъединенные только рождением или еще чем-то, что они часть одного широкого слитного потока человеческой жизни, который создал фавнов и нимф, Астарту, Афродиту, Фрею и всю женскую и мужскую красоту богов. Ей чудилось, что ее кровь поет песни о любви всех времен; из сада доносились ночные ароматы растений; мотыльки, привлеченные светом лампы, бились в закрытую раму окна, и трепет их крыльев вызывал в ней мечты о поцелуях во тьме. А тетка, поднося к губам руку в кольцах, с озадаченным и расстроенным выражением лица, глухая к этим волнам тепла и нахлынувшим желаниям, раскладывала и раскладывала пасьянс, как будто Дионис и ее священник умерли одновременно. Сквозь потолок доносилось слабое жужжание: петрография так же действовала. Серый, бесцветный мир! Поразительно бесстрастный мир! Мир, в котором пустые дни, дни, когда «мы не хотим никаких неожиданностей», следуют за пустыми днями до тех пор, пока не произойдет окончательная, неминуемая роковая «неприятность». Это был последний вечер ее «жизни в чехлах», против которой она восстала. Живая, теплая действительность была теперь так близко к ней, что она как бы чувствовала ее биение. Там, в Лондоне, Кейпс сейчас укладывает вещи и готовится к отъезду; Кейпс — волшебник, одно прикосновение которого превращает тебя в трепещущее пламя. Что он делает? О чем думает? Осталось менее суток, менее двадцати часов. Семнадцать часов, шестнадцать… Она взглянула на уютно тикающие часы, стоявшие на мраморной доске камина, на взмахи медного маятника и быстро подсчитала, сколько осталось времени: ровно шестнадцать часов двадцать минут. Звезды медленно двигались, приближая мгновение их встречи. Мягко поблескивающие летние звезды! Она увидела, как они блестят над снежными вершинами, над дымкой долин и их теплой мглой… Луны сегодня не будет.
— Кажется, все-таки выходит! — сказала мисс Стэнли. — Тузы помогли.
Анна-Вероника очнулась от своих мечтаний, выпрямилась, снова стала внимательной.
— Посмотри, дорогая, — тотчас заметила она, — ты можешь накрыть валета десяткой.
— Тетя, ты была когда-нибудь влюблена?
Тетка изумленно взглянула на нее, словно оцепенев, и перестала шить.
— Ви, почему ты спрашиваешь меня об этом? — отозвалась она.
— Мне интересно.
И тетка ответила вполголоса:
— Дорогая, я была помолвлена с ним семь лет, потом он умер.
Анна-Вероника сочувственно что-то пробормотала.
— Он принял духовный сан, и мы должны были пожениться только после получения прихода. Он происходил из старинной семьи Эдмондшоу в Уилтшире.
Тетка сидела неподвижно.
Анна-Вероника колебалась, ей хотелось задать вопрос, неожиданно возникший у нее, но она боялась, что это будет жестоко.
— Тетя, а ты не жалеешь, что ждала его? — спросила она.
Мисс Стэнли долго не отвечала.
— Стипендия не давала ему возможности жениться, — наконец сказала она, как бы погрузившись в воспоминания. — Это было бы опрометчиво и неблагоразумно. — И добавила, помолчав: — На то, что он имел, нельзя было прожить.
Анна-Вероника с испытующим любопытством смотрела в кроткие, голубовато-серые глаза, на спокойное, довольно тонко очерченное лицо. Тетка глубоко вздохнула и взглянула на часы.
— Пора заняться пасьянсом, — сказала она, встала, положила скромные манжеты в рабочую корзинку и подошла к письменному столу, чтобы взять карты, лежавшие в сафьяновом футляре.
Анна-Вероника вскочила и пододвинула к ней ломберный столик.
— Я не видела твоего нового пасьянса, дорогая, — сказала она. — Можно посидеть около тебя?
— Он очень труден, — заметила тетка. — Помоги мне тасовать карты.
Анна-Вероника помогла, потом стала ловко раскладывать карты по восемь в ряд, с чего и начиналось сражение. Она следила за пасьянсом, то давая советы, то глядя на шелковистый блеск своих рук, сложенных на коленях под самым краем стола. В этот вечер она чувствовала себя удивительно хорошо, и ощущение собственного тела, его нежной теплоты, силы и гибкости доставляло ей глубокую радость. Затем она опять переводила взгляд на карты, которые перебирала тетка, на ее унизанные кольцами пальцы, на ее лицо, несколько слабовольное и пухлое, и на глаза, следившие за пасьянсом.
Анна-Вероника думала о том, что жизнь полна необозримых чудес. Казалось невероятным, что она и тетка — существа одной крови, разъединенные только рождением или еще чем-то, что они часть одного широкого слитного потока человеческой жизни, который создал фавнов и нимф, Астарту, Афродиту, Фрею и всю женскую и мужскую красоту богов. Ей чудилось, что ее кровь поет песни о любви всех времен; из сада доносились ночные ароматы растений; мотыльки, привлеченные светом лампы, бились в закрытую раму окна, и трепет их крыльев вызывал в ней мечты о поцелуях во тьме. А тетка, поднося к губам руку в кольцах, с озадаченным и расстроенным выражением лица, глухая к этим волнам тепла и нахлынувшим желаниям, раскладывала и раскладывала пасьянс, как будто Дионис и ее священник умерли одновременно. Сквозь потолок доносилось слабое жужжание: петрография так же действовала. Серый, бесцветный мир! Поразительно бесстрастный мир! Мир, в котором пустые дни, дни, когда «мы не хотим никаких неожиданностей», следуют за пустыми днями до тех пор, пока не произойдет окончательная, неминуемая роковая «неприятность». Это был последний вечер ее «жизни в чехлах», против которой она восстала. Живая, теплая действительность была теперь так близко к ней, что она как бы чувствовала ее биение. Там, в Лондоне, Кейпс сейчас укладывает вещи и готовится к отъезду; Кейпс — волшебник, одно прикосновение которого превращает тебя в трепещущее пламя. Что он делает? О чем думает? Осталось менее суток, менее двадцати часов. Семнадцать часов, шестнадцать… Она взглянула на уютно тикающие часы, стоявшие на мраморной доске камина, на взмахи медного маятника и быстро подсчитала, сколько осталось времени: ровно шестнадцать часов двадцать минут. Звезды медленно двигались, приближая мгновение их встречи. Мягко поблескивающие летние звезды! Она увидела, как они блестят над снежными вершинами, над дымкой долин и их теплой мглой… Луны сегодня не будет.
— Кажется, все-таки выходит! — сказала мисс Стэнли. — Тузы помогли.
Анна-Вероника очнулась от своих мечтаний, выпрямилась, снова стала внимательной.
— Посмотри, дорогая, — тотчас заметила она, — ты можешь накрыть валета десяткой.
16. В горах
На другой день Анна-Вероника и Кейпс чувствовали себя так, словно они только сейчас родились. Им казалось, что до этого дня они еще не были по-настоящему живы, а лишь существовали, смутно предчувствуя настоящую жизнь. Они сидели друг против друга в поезде, который шел из Черинг-Кросса в Фолкстон и на Булонь и был согласован с расписанием пароходов, а возле них лежали видавший виды рюкзак, новенький чемодан и кожаный саквояж. Оба старались держаться независимо и с особым вниманием читали иллюстрированные газеты, чтобы не замечать в глазах друг у друга трепетного ликования. Проезжая через Кент, они глядели в окна и восхищались.
Когда они пересекали канал, сияло солнце, бриз морщил морскую поверхность, и она покрывалась сверкающими серебряными чешуйками ряби. Кое-кто из пассажиров, наблюдая за ними, решил, судя по их счастливым лицам, что это молодожены, другие — что они давно женаты, ибо в их отношениях друг с другом чувствовалась спокойная доверчивость.
В Булони они сели в базельский поезд, на другое утро завтракали уже в буфете базельского вокзала, а затем поймали интерлакенский экспресс и добрались через Шпиц до Фрутигена. В те дни за Фрутигеном уже не было железной дороги; они отправили свой багаж почтой в Кандерштег и пошли по тропе для мулов, тянувшейся вдоль левого берега реки, к странной впадине между пропастями, называвшейся Блау-Зее, где окаменевшие ветви деревьев лежат в синих глубинах ледяного озера и сосны цепляются за гигантские валуны. Маленькая гостиница, над которой развевался швейцарский флаг, ютилась под огромной скалой; тут они сняли свои рюкзаки, съели второй завтрак и отдохнули в полуденной тени ущелья, среди смолистого аромата сосен. А потом взяли лодку и поплыли на веслах над таинственными глубинами озера, пристально всматриваясь в его зеленовато-голубые и голубовато-зеленые воды. И тогда у них возникло ощущение, словно они прожили вместе уже целых двадцать лет.
За исключением одной памятной школьной экскурсии в Париж, Анна-Вероника еще ни разу не выезжала из Англии. Поэтому ей казалось, будто изменился весь мир, самый облик его изменился. Вместо английских вилл и коттеджей появились швейцарские шале и ослепительно белые дома в итальянском стиле, изумрудные и сапфировые озера, прилепившиеся к скалам замки, утесы с такими крутыми склонами и горы с такими сверкающими снежными вершинами, каких она еще не видела. Все казалось свежим и веселым, начиная от приветливого фрутигенского сапожника, набивавшего ей шипы на башмаки, и кончая незнакомыми цветами, которые пестрели вдоль обочин дороги. А Кейпс превратился в приятнейшего и жизнерадостного спутника. Самый факт того, что он ехал вместе с ней в поезде, помогал ей, сидел против нее в вагон-ресторане, а потом спал на расстоянии какого-нибудь шага от нее, — все это заставляло ее сердце петь, и она даже испугалась, как бы другие пассажиры не услышали этой песни. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Она не спала из страха потерять хотя бы одну минуту этого ощущения его близкого присутствия. А идти рядом с ним, одетой как он, с рюкзаком за плечами, по-товарищески, было уже само по себе блаженством; каждый шаг, который они делали, казался ей новым шагом, приближавшим ее к счастью.
Лишь одна мысль тревожила своими внезапными вспышками сияющее тепло этого утра жизни и омрачала его совершенство, и это была мысль об отце.
Она обидела его, оскорбила его и тетку; с точки зрения общепринятых взглядов она поступила дурно, и ей никогда не удастся убедить их в том, что она поступила правильно. Анна-Вероника представляла себе отца, ходившего по саду; тетку с ее бесконечным терпением — сколько же веков прошло с тех пор, как она видела их? Всего один день. У нее было такое ощущение, будто она нечаянно ударила их. И мысль о них приводила ее в отчаяние, нисколько при этом не мешавшее ей ощущать тот океан счастья, по которому она плыла. Но ей хотелось бы как-то так объяснить им свой поступок, чтобы он не причинил им той боли, какую, без сомнения, причинила бы правда. И их лица — особенно лицо тетки, узнавшей об ее отъезде, — растерянное, враждебное, осуждающее, огорченное — вставали перед ней все вновь и вновь.
— О, как бы я хотела, — сказала она, — чтобы люди смотрели на такие вот вещи одинаково!
Кейпс внимательно глядел на капельки прозрачной воды, стекавшие с его весла.
— Я бы тоже хотел, — отозвался он. — Но они не смотрят одинаково.
— А я чувствую, что мой уход с тобой — самый хороший из всех возможных поступков. Мне хочется каждому сказать об этом. Я готова хвастать им.
— Понимаю.
— А своим я солгала. Я наговорила им бог знает что. Вчера я написала три письма и все разорвала. Но объяснить им — дело безнадежное. В конце концов я выдумала целую историю.
— Ты не сказала им о нашем положении?
— Я сделала вид, будто мы поженились.
— Они допытаются. Они узнают.
— Не сразу.
— Рано или поздно, а узнают.
— Может быть… Постепенно… Но объяснить правду было бы безнадежно трудно. Я сказала, что знаю, насколько отец не одобряет ни тебя, ни твоей работы… и что ты разделяешь все взгляды Рассела, а он беспредельно ненавидит Рассела, и что мы не смогли бы устроить банальную свадьбу. А какие еще можно было дать объяснения? Пусть предполагают ну хотя бы регистрацию брака…
Кейпс резко опустил весло, и вода чмокнула под ним.
— Тебе это очень неприятно? — спросила она.
Он покачал головой.
— Но мне кажется, будто я совершил жестокость, — добавил он.
— А я…
— Вот тебе вечные недоразумения между отцами и детьми, — сказал он. — Отцы никак не могут изменить свои взгляды. Мы тоже. Мы считаем, что они ошибаются, а они — что мы. В общем, тупик. В каком-то очень узком смысле слова мы неправы, безнадежно неправы. И все же… вопрос в том, кому больнее?
— Никому не должно быть больно, — сказала Анна-Вероника. — А если человек счастлив… Не хочу я думать о них. Когда я впервые ушла из дому, я чувствовала себя твердой и готовой ко всему. Теперь же совсем другое. Совсем другое.
— В человеке живет своего рода инстинкт мятежа, — сказал Кейпс. — И этот инстинкт вовсе не связан с нашей эпохой. Люди считают, что связан, но они ошибаются. Он связан с отрочеством. Еще задолго до того, как религия и общество услышали о Сомнении, девушки были за отъезды в полночь и за Гретна-Грин[22]. Это своего рода инстинкт ухода из дому.
Он продолжал развивать свою мысль:
— Существует еще один вид инстинкта — какое-то состояние подавленности, или я ничего не понимаю, инстинкт изгнания детей… Странно… Во всяком случае, нет инстинкта объединения семьи; после того как у детей минет отроческий возраст, членов семьи удерживают вместе привычка, привязанность и материальный расчет. И всегда в семьях происходят трения, ссоры, невольные уступки. Всегда! Я совершенно не верю в то, что между родителями и взрослыми детьми существует прочная естественная привязанность. Между мной и моим отцом ее не было. В те времена я не позволял себе видеть факты в их истинном свете; теперь другое дело. Я раздражал его. Я ненавидел его. Вероятно, это должно шокировать людей с привычными взглядами. Но это правда… Я знаю, между сыном и отцом существуют сентиментальные традиционные чувства почитания и благоговения; но как раз это и мешает развитию свободной дружбы. Сыновья, почитающие отцов, — явление ненормальное, и ничего хорошего в этом нет. Ничего. Человек должен стать лучше своего отца, иначе какой смысл в смене поколений? Или жизнь — восстание, или ничто.
Он греб некоторое время молча, следя за тем, как воронка воды, возникающая под его веслом, расходится кругами и исчезает. Наконец он заговорил снова:
— Интересно, наступит ли время, когда уже не надо будет бунтовать против обычаев и законов? Вдруг эта дисгармония исчезнет? Когда-нибудь, кто знает, старики перестанут баловать и стеснять молодежь, а молодежи незачем будет набрасываться на стариков. Они будут смотреть в лицо фактам и понимать. Да! Смотреть в лицо фактам! Боги! Каким удивительным стал бы мир, если бы люди смотрели в лицо фактам! Понимание! Понимание! Ничем иным их нельзя исцелить. Может быть, когда-нибудь старики дадут себе труд понять молодых людей, и уже не будет этого ужасного разрыва между поколениями; исчезнут барьеры, через которые надо или перешагнуть, или погибнуть… Нам действительно остается только одно — перешагнуть, все остальное бесполезно… Быть может, когда-нибудь людей начнут воспитывать независимо от общепринятых условностей… Я хотел бы знать, Анна-Вероника, когда нам придется воспитывать детей, окажемся ли мы мудрее?
Кейпс размышлял.
— Чудно, — сказал он, — я ведь в душе не сомневаюсь, что то, что мы делаем, неправильно. И вместе с тем я не испытываю ни малейших угрызений совести.
— А я еще никогда не чувствовала с такой силой своей правоты.
— Ты все-таки существо женского пола, — согласился он. — Я далеко не так уверен, как ты… Что касается меня, то я смотрю на это с двух точек зрения… Жизнь вообще имеет две стороны, я так считаю, и обе они переплетаются и смешиваются. Жизнь — это этика, жизнь — это приключение. Она и судья и повелитель. Приключение правит, а этика следит за тем, чтобы поезда ходили по расписанию. Мораль подсказывает тебе, что хорошо, а приключение заставляет действовать. И если этика преследует какую-то цель, то эта цель состоит в соблюдении границ, в уважении к внутреннему смыслу правил и к внутренним ограничениям. Задача же индивидуальности — в том, чтобы переступать границы, то есть идти на приключение. Желаешь ли ты блюсти мораль и сохранять только родовые признаки или быть аморальной и самой собой? Мы решили быть аморальными. Мы не начали с отдельных попыток и не задирали нос. Мы бросили работу, которой до сих пор были заняты, отказались от своих обязанностей, подвергли себя риску лишиться возможности быть полезными обществу… Словом, не знаю, что еще. Человек соблюдает законы, стремясь притом оставаться самим собой. Он изучает природу, чтобы слепо не подчиняться ей. Вероятно, мораль только тогда имеет смысл, когда мы по сути своей аморальны.
Она следила за выражением его лица, пока он прокладывал себе путь через эти умозрительные дебри.
— Возьми хотя бы наши отношения, — оказал он, глядя на нее. — Мы довольно основательно подпортили свою репутацию, и никакие силы в мире не убедят меня в обратном. Ты убежала из дому; я бросил полезную работу преподавателя, поставил на карту все надежды на свою научную карьеру. И мы скрываемся, выдаем себя не за то, что мы есть; все это по меньшей мере сомнительно. И совершенно незачем утверждать, будто в этой истории есть какая-то Высшая правда или особая принципиальность. Нет их. Мы ни одной минуты не собирались горделиво скандализировать общество или следовать по стопам Шелли. Когда ты впервые убежала из дому, ты вовсе не думала, что скрытым импульсом для твоего побега являюсь я. Да я и не был им. Ты просто вылетела, как летучий муравей для брачного полета. Это была счастливая случайность, что мы столкнулись друг с другом без всякого предопределения. Мы просто столкнулись и теперь летим, отклоняясь от своих путей, слегка удивленные тем, что мы делаем, отказавшись от всех своих принципов и ужасно, совершенно неразумно гордясь собой. Из всего этого для нас возникает какая-то гармония… И это великолепно!
— Чудесно! — сказала Анна-Вероника.
— А если бы кто-нибудь рассказал тебе про нас и про то, что мы делаем, безотносительно к нам, — тебе бы такая пара понравилась?
— Я бы не удивилась, — отозвалась Анна-Вероника.
— Но если бы другая женщина спросила у тебя совета? Если бы она сказала: «Вот мой учитель, человек измотанный, женатый, уже не юноша, и между мной и им вспыхнула пылкая страсть. Мы намерены пренебречь всеми нашими узами, всеми обязанностями, всеми установленными требованиями общества и заново начать жизнь вместе». Что бы ты ответила?
— Если бы она нуждалась в совете, я бы ответила, что она и не способна на такие поступки. Я ответила бы, что, если у нее могло возникнуть хотя бы сомнение, этого достаточно, чтобы отказаться от таких отношений.
— А если это отбросить? Подумай хорошенько.
— Все равно, там было бы другое. Ведь это бы не мог быть ты.
— И не ты. Я думаю, здесь-то и кроется вся суть. — Он уставился на легкую рябь. — Законы правильны до тех пор, пока не возникнет особый случай. Законы существуют для неизменных предметов так же, как фишки и позиции в игре. Но на мужчин и женщин нельзя смотреть как на неизменные предметы; они все — эксперимент. Каждое человеческое существо — новое явление, и оно живет, чтобы создавать новое. Найди то, что ты хочешь больше всего на свете, убедись, что это так, и добивайся этого изо всех твоих сил. Если ты останешься жив, это хорошо и правильно; если умрешь — тоже хорошо и правильно. Твоя цель достигнута… Это и есть наш случай.
Он снова тронул зеркало воды, пробудил в ней воронки и заставил голубые контуры в ее глубинах корчиться и вздрагивать.
— Это и есть мой случай, — тихо сказала Анна-Вероника, не спуская с него задумчивых глаз.
Затем взглянула вверх на сосны, поднимавшиеся по склонам, на залитые солнцем, громоздящиеся друг на друга утесы и снова посмотрела на лицо Кейпса. Анна-Вероника глубоко вдохнула сладостный горный воздух. Ее взор был мягок и серьезен, а на решительно очерченных губах лежал легкий отблеск улыбки.
Потом они брели по извилистой тропинке над их гостиницей, охваченные любовью друг к другу. После путешествия ими овладела истома, день был теплый, воздух невыразимо мягкий. Цветы и трава, ягоды земляники, изредка пролетающая бабочка — все эти интимные мелочи стали казаться им более интересными, чем горы. Их руки, которыми они слегка размахивали, то и дело соприкасались. Между Анной-Вероникой и Кейпсом воцарилось глубокое молчание…
— Я сначала предполагал отправиться в Кандерштег, — наконец сказал он, — но здесь очень приятное место. В гостинице, кроме нас, нет ни души. Давай тут переночуем. Тогда можно гулять и болтать сколько душе угодно.
— Я согласна, — ответила Анна-Вероника.
— Ведь это же все-таки наш медовый месяц.
— И все, что у нас будет.
— Это место удивительно красивое.
— Любое место станет красивым… — вполголоса отозвалась Анна-Вероника.
Некоторое время они шли молча.
— Не знаю, — начала она опять, — отчего я люблю тебя и люблю так сильно? Теперь я понимаю, что это значит — быть несдержанной женщиной. Я и есть несдержанная женщина. И я не стыжусь того, что делаю. Мне хочется отдаться в твои руки. Знаешь, пусть бы мое тело сжалось в крошечный комочек, и ты бы стиснул его в своей руке и обхватил пальцами. Крепко стиснул. Я хочу, чтобы ты держал меня и владел мною вот так… ну всем во мне. Всем. Это такая чистая радость — отдать себя, отдать тебе. Я никогда не говорила таких вещей ни одному человеку на свете. Только грезила, что говорю, но избегала даже грез. Как будто на мои губы был наложен запрет. А теперь я снимаю печать — ради тебя. Одного только мне хотелось бы, чтобы я была в тысячу раз, в десять тысяч раз красивее.
Кейпс взял ее руку и поцеловал.
— И ты в тысячу раз красивее, — отозвался он, — чем все, что есть на свете… Ты это ты. В тебе — вся красота мира. И у красоты нет другого смысла и никогда не было. Только, только ты. Она была твоим вестником, обещала тебя…
Они лежали рядом в неглубокой впадине, заросшей травой и мохом, среди валунов и низкорослых кустарников, на высокой скале, и смотрели на вечереющее небо, выступавшее между краями исполинских пропастей, и на вершины деревьев, которые росли по склонам расширявшегося ущелья. Швейцарские домики вдалеке и открывавшиеся повороты дороги навели их на разговор о жизни, оставленной там, внизу, и этот разговор продолжался некоторое время.
Кейпс коснулся их планов на будущее и их работы.
— Нам придется иметь дело с безвольной, слабохарактерной средой. Эти люди даже не будут знать, как относиться к нам: показывать, что они шокированы или что они прощают нас. Они останутся в стороне, не решаясь ни забросать нас камнями, ни…
— Главное, не надо держаться так, будто мы ждем, что нас забросают камнями, — сказала Анна-Вероника.
— А мы и не будем.
— Уверена!
— Позднее, если мы начнем преуспевать, они будут подходить к нам бочком и изо всех сил делать вид, что ничего не замечают…
— Если мы на это согласимся, бедненький мой.
— Но все это — в случае успеха. Если же мы не добьемся его… — продолжал Кейпс, — тогда…
— Мы добьемся успеха, — заявила Анна-Вероника.
В этот день жизнь казалась Анне-Веронике отважным и победоносным предприятием. Она трепетала от ощущения, что Кейпс тут, возле нее, и пылала героической любовью к нему; ей чудилось, что если бы они, соединив руки, толкнули Альпы, то наверное сдвинули бы с места горы. Она лежала и грызла веточку карликового рододендрона.
— Как это не добьемся? — повторила она.
Затем Анне-Веронике захотелось расспросить его о плане предполагаемого путешествия. Развернув на коленях складную карту Швейцарии, выпущенную издательством «Зигфрид», и скрестив ноги, он сидел словно индийский кумир, а она лежала ничком возле него и следила за каждым движением его пальца.
— Вот, — говорил он, — Блау-Зее, и мы здесь отдохнем до завтра. Я думаю, хорошо здесь отдохнуть до завтра.
Последовала короткая пауза.
— Что ж, местечко очень приятное, — сказала Анна-Вероника, перекусывая веточку рододендрона, причем на ее губах снова появился отблеск улыбки… — А потом куда? — спросила она.
— А потом мы отправимся к Эйшинен-Зее. Это озеро лежит между пропастями, и есть маленькая гостиница, где мы можем остановиться и обедать за столиком, откуда открывается чудесный вид на озеро. Там мы будем бездельничать несколько дней и бродить среди скал и деревьев. Там есть лодки, чтобы кататься по озеру, и темные ущелья, и сосновые чащи. Через день-другой, скажем, мы, быть может, совершим одну-две небольших экскурсии, посмотрим, как у тебя голова — не кружится ли, и попробуем немножко полазить; а потом поднимемся к одной хижине по тропе, которая проходит вот тут, затем двинемся на Блюмлисский ледник, он тянется отсюда вот сюда.
При этом слове она словно очнулась от каких-то грез.
— Ледники? — повторила она.
— Под Вильдефрау[23] — ее безусловно так назвали в твою честь.
Он наклонился, поцеловал ее волосы, потом заставил себя вернуться к карте.
— Мы как-нибудь отправимся в путь очень рано, и спустимся к Кандерштегу и будем подниматься вот так, зигзагами, тут и тут, и таким образом пройдем мимо Даубен-Зее к крошечной гостинице — где, наверное, еще нет туристов, и мы сможем быть совершенно одни — она стоит над извивающейся тропой такой крутизны, что трудно себе представить: тысячи футов извилин; и ты сядешь и будешь со мною завтракать и смотреть по ту сторону Ронской долины, а там откроются за синими далями синие дали, и ты увидишь Маттерхорн и Монте-Розу и длинную вереницу залитых солнцем и покрытых снегом гор. А как только мы их увидим, нам сейчас же захочется приблизиться к ним — так всегда бывает, когда видишь прекрасное, — и мы спустимся, как мухи по стене, в Лейкербад, и пойдем на станцию Лейк, и поедем поездом по долине Роны и по боковой маленькой долине в Штальден; а там в прохладный предвечерний час мы поднимемся по дну ущелья, а под нами и над нами будут скалы и потоки, на полпути переночуем в гостинице и отправимся на другой день к Саас Фи, к Волшебному Саасу и Саасу Языческому. Возле Сааса опять будут снег и лед, и мы будем иногда бродить в окрестностях Сааса, среди утесов и деревьев, или заглядывать в часовни, а иногда уходить от людей и взбираться на ледники и снеговые вершины. И хоть один раз поднимемся по этой вот унылой долине к Маттмарку и все дальше, до Монте-Моро. Оттуда тебе по-настоящему откроется Монте-Роза. Это самая замечательная из вершин.
— Она очень красивая?
— Когда я увидел ее перед собой, она была очень красива. Изумительная. В своих сверкающих белых одеждах — прямо королева среди гор. Она высоко вздымалась в небо над тропой, на тысячи футов, безмолвная, белая, сверкающая, а внизу, на тысячи футов ниже, лежала пелена маленьких кудрявых облачков. И как раз когда я смотрел, облачка начали таять, открывая крутые длинные склоны, тянувшиеся все ниже, ниже, уже с травой и соснами, и еще ниже, ниже, и наконец в разрыве между облачками стали видны крыши, сверкавшие, как булавочные головки, и дорога, словно нитка белого шелка, — это Макуньона, она уже в Италии. Чудесный это будет день, он и должен быть таким, когда ты впервые увидишь Италию… Дальше мы не поедем.
Когда они пересекали канал, сияло солнце, бриз морщил морскую поверхность, и она покрывалась сверкающими серебряными чешуйками ряби. Кое-кто из пассажиров, наблюдая за ними, решил, судя по их счастливым лицам, что это молодожены, другие — что они давно женаты, ибо в их отношениях друг с другом чувствовалась спокойная доверчивость.
В Булони они сели в базельский поезд, на другое утро завтракали уже в буфете базельского вокзала, а затем поймали интерлакенский экспресс и добрались через Шпиц до Фрутигена. В те дни за Фрутигеном уже не было железной дороги; они отправили свой багаж почтой в Кандерштег и пошли по тропе для мулов, тянувшейся вдоль левого берега реки, к странной впадине между пропастями, называвшейся Блау-Зее, где окаменевшие ветви деревьев лежат в синих глубинах ледяного озера и сосны цепляются за гигантские валуны. Маленькая гостиница, над которой развевался швейцарский флаг, ютилась под огромной скалой; тут они сняли свои рюкзаки, съели второй завтрак и отдохнули в полуденной тени ущелья, среди смолистого аромата сосен. А потом взяли лодку и поплыли на веслах над таинственными глубинами озера, пристально всматриваясь в его зеленовато-голубые и голубовато-зеленые воды. И тогда у них возникло ощущение, словно они прожили вместе уже целых двадцать лет.
За исключением одной памятной школьной экскурсии в Париж, Анна-Вероника еще ни разу не выезжала из Англии. Поэтому ей казалось, будто изменился весь мир, самый облик его изменился. Вместо английских вилл и коттеджей появились швейцарские шале и ослепительно белые дома в итальянском стиле, изумрудные и сапфировые озера, прилепившиеся к скалам замки, утесы с такими крутыми склонами и горы с такими сверкающими снежными вершинами, каких она еще не видела. Все казалось свежим и веселым, начиная от приветливого фрутигенского сапожника, набивавшего ей шипы на башмаки, и кончая незнакомыми цветами, которые пестрели вдоль обочин дороги. А Кейпс превратился в приятнейшего и жизнерадостного спутника. Самый факт того, что он ехал вместе с ней в поезде, помогал ей, сидел против нее в вагон-ресторане, а потом спал на расстоянии какого-нибудь шага от нее, — все это заставляло ее сердце петь, и она даже испугалась, как бы другие пассажиры не услышали этой песни. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Она не спала из страха потерять хотя бы одну минуту этого ощущения его близкого присутствия. А идти рядом с ним, одетой как он, с рюкзаком за плечами, по-товарищески, было уже само по себе блаженством; каждый шаг, который они делали, казался ей новым шагом, приближавшим ее к счастью.
Лишь одна мысль тревожила своими внезапными вспышками сияющее тепло этого утра жизни и омрачала его совершенство, и это была мысль об отце.
Она обидела его, оскорбила его и тетку; с точки зрения общепринятых взглядов она поступила дурно, и ей никогда не удастся убедить их в том, что она поступила правильно. Анна-Вероника представляла себе отца, ходившего по саду; тетку с ее бесконечным терпением — сколько же веков прошло с тех пор, как она видела их? Всего один день. У нее было такое ощущение, будто она нечаянно ударила их. И мысль о них приводила ее в отчаяние, нисколько при этом не мешавшее ей ощущать тот океан счастья, по которому она плыла. Но ей хотелось бы как-то так объяснить им свой поступок, чтобы он не причинил им той боли, какую, без сомнения, причинила бы правда. И их лица — особенно лицо тетки, узнавшей об ее отъезде, — растерянное, враждебное, осуждающее, огорченное — вставали перед ней все вновь и вновь.
— О, как бы я хотела, — сказала она, — чтобы люди смотрели на такие вот вещи одинаково!
Кейпс внимательно глядел на капельки прозрачной воды, стекавшие с его весла.
— Я бы тоже хотел, — отозвался он. — Но они не смотрят одинаково.
— А я чувствую, что мой уход с тобой — самый хороший из всех возможных поступков. Мне хочется каждому сказать об этом. Я готова хвастать им.
— Понимаю.
— А своим я солгала. Я наговорила им бог знает что. Вчера я написала три письма и все разорвала. Но объяснить им — дело безнадежное. В конце концов я выдумала целую историю.
— Ты не сказала им о нашем положении?
— Я сделала вид, будто мы поженились.
— Они допытаются. Они узнают.
— Не сразу.
— Рано или поздно, а узнают.
— Может быть… Постепенно… Но объяснить правду было бы безнадежно трудно. Я сказала, что знаю, насколько отец не одобряет ни тебя, ни твоей работы… и что ты разделяешь все взгляды Рассела, а он беспредельно ненавидит Рассела, и что мы не смогли бы устроить банальную свадьбу. А какие еще можно было дать объяснения? Пусть предполагают ну хотя бы регистрацию брака…
Кейпс резко опустил весло, и вода чмокнула под ним.
— Тебе это очень неприятно? — спросила она.
Он покачал головой.
— Но мне кажется, будто я совершил жестокость, — добавил он.
— А я…
— Вот тебе вечные недоразумения между отцами и детьми, — сказал он. — Отцы никак не могут изменить свои взгляды. Мы тоже. Мы считаем, что они ошибаются, а они — что мы. В общем, тупик. В каком-то очень узком смысле слова мы неправы, безнадежно неправы. И все же… вопрос в том, кому больнее?
— Никому не должно быть больно, — сказала Анна-Вероника. — А если человек счастлив… Не хочу я думать о них. Когда я впервые ушла из дому, я чувствовала себя твердой и готовой ко всему. Теперь же совсем другое. Совсем другое.
— В человеке живет своего рода инстинкт мятежа, — сказал Кейпс. — И этот инстинкт вовсе не связан с нашей эпохой. Люди считают, что связан, но они ошибаются. Он связан с отрочеством. Еще задолго до того, как религия и общество услышали о Сомнении, девушки были за отъезды в полночь и за Гретна-Грин[22]. Это своего рода инстинкт ухода из дому.
Он продолжал развивать свою мысль:
— Существует еще один вид инстинкта — какое-то состояние подавленности, или я ничего не понимаю, инстинкт изгнания детей… Странно… Во всяком случае, нет инстинкта объединения семьи; после того как у детей минет отроческий возраст, членов семьи удерживают вместе привычка, привязанность и материальный расчет. И всегда в семьях происходят трения, ссоры, невольные уступки. Всегда! Я совершенно не верю в то, что между родителями и взрослыми детьми существует прочная естественная привязанность. Между мной и моим отцом ее не было. В те времена я не позволял себе видеть факты в их истинном свете; теперь другое дело. Я раздражал его. Я ненавидел его. Вероятно, это должно шокировать людей с привычными взглядами. Но это правда… Я знаю, между сыном и отцом существуют сентиментальные традиционные чувства почитания и благоговения; но как раз это и мешает развитию свободной дружбы. Сыновья, почитающие отцов, — явление ненормальное, и ничего хорошего в этом нет. Ничего. Человек должен стать лучше своего отца, иначе какой смысл в смене поколений? Или жизнь — восстание, или ничто.
Он греб некоторое время молча, следя за тем, как воронка воды, возникающая под его веслом, расходится кругами и исчезает. Наконец он заговорил снова:
— Интересно, наступит ли время, когда уже не надо будет бунтовать против обычаев и законов? Вдруг эта дисгармония исчезнет? Когда-нибудь, кто знает, старики перестанут баловать и стеснять молодежь, а молодежи незачем будет набрасываться на стариков. Они будут смотреть в лицо фактам и понимать. Да! Смотреть в лицо фактам! Боги! Каким удивительным стал бы мир, если бы люди смотрели в лицо фактам! Понимание! Понимание! Ничем иным их нельзя исцелить. Может быть, когда-нибудь старики дадут себе труд понять молодых людей, и уже не будет этого ужасного разрыва между поколениями; исчезнут барьеры, через которые надо или перешагнуть, или погибнуть… Нам действительно остается только одно — перешагнуть, все остальное бесполезно… Быть может, когда-нибудь людей начнут воспитывать независимо от общепринятых условностей… Я хотел бы знать, Анна-Вероника, когда нам придется воспитывать детей, окажемся ли мы мудрее?
Кейпс размышлял.
— Чудно, — сказал он, — я ведь в душе не сомневаюсь, что то, что мы делаем, неправильно. И вместе с тем я не испытываю ни малейших угрызений совести.
— А я еще никогда не чувствовала с такой силой своей правоты.
— Ты все-таки существо женского пола, — согласился он. — Я далеко не так уверен, как ты… Что касается меня, то я смотрю на это с двух точек зрения… Жизнь вообще имеет две стороны, я так считаю, и обе они переплетаются и смешиваются. Жизнь — это этика, жизнь — это приключение. Она и судья и повелитель. Приключение правит, а этика следит за тем, чтобы поезда ходили по расписанию. Мораль подсказывает тебе, что хорошо, а приключение заставляет действовать. И если этика преследует какую-то цель, то эта цель состоит в соблюдении границ, в уважении к внутреннему смыслу правил и к внутренним ограничениям. Задача же индивидуальности — в том, чтобы переступать границы, то есть идти на приключение. Желаешь ли ты блюсти мораль и сохранять только родовые признаки или быть аморальной и самой собой? Мы решили быть аморальными. Мы не начали с отдельных попыток и не задирали нос. Мы бросили работу, которой до сих пор были заняты, отказались от своих обязанностей, подвергли себя риску лишиться возможности быть полезными обществу… Словом, не знаю, что еще. Человек соблюдает законы, стремясь притом оставаться самим собой. Он изучает природу, чтобы слепо не подчиняться ей. Вероятно, мораль только тогда имеет смысл, когда мы по сути своей аморальны.
Она следила за выражением его лица, пока он прокладывал себе путь через эти умозрительные дебри.
— Возьми хотя бы наши отношения, — оказал он, глядя на нее. — Мы довольно основательно подпортили свою репутацию, и никакие силы в мире не убедят меня в обратном. Ты убежала из дому; я бросил полезную работу преподавателя, поставил на карту все надежды на свою научную карьеру. И мы скрываемся, выдаем себя не за то, что мы есть; все это по меньшей мере сомнительно. И совершенно незачем утверждать, будто в этой истории есть какая-то Высшая правда или особая принципиальность. Нет их. Мы ни одной минуты не собирались горделиво скандализировать общество или следовать по стопам Шелли. Когда ты впервые убежала из дому, ты вовсе не думала, что скрытым импульсом для твоего побега являюсь я. Да я и не был им. Ты просто вылетела, как летучий муравей для брачного полета. Это была счастливая случайность, что мы столкнулись друг с другом без всякого предопределения. Мы просто столкнулись и теперь летим, отклоняясь от своих путей, слегка удивленные тем, что мы делаем, отказавшись от всех своих принципов и ужасно, совершенно неразумно гордясь собой. Из всего этого для нас возникает какая-то гармония… И это великолепно!
— Чудесно! — сказала Анна-Вероника.
— А если бы кто-нибудь рассказал тебе про нас и про то, что мы делаем, безотносительно к нам, — тебе бы такая пара понравилась?
— Я бы не удивилась, — отозвалась Анна-Вероника.
— Но если бы другая женщина спросила у тебя совета? Если бы она сказала: «Вот мой учитель, человек измотанный, женатый, уже не юноша, и между мной и им вспыхнула пылкая страсть. Мы намерены пренебречь всеми нашими узами, всеми обязанностями, всеми установленными требованиями общества и заново начать жизнь вместе». Что бы ты ответила?
— Если бы она нуждалась в совете, я бы ответила, что она и не способна на такие поступки. Я ответила бы, что, если у нее могло возникнуть хотя бы сомнение, этого достаточно, чтобы отказаться от таких отношений.
— А если это отбросить? Подумай хорошенько.
— Все равно, там было бы другое. Ведь это бы не мог быть ты.
— И не ты. Я думаю, здесь-то и кроется вся суть. — Он уставился на легкую рябь. — Законы правильны до тех пор, пока не возникнет особый случай. Законы существуют для неизменных предметов так же, как фишки и позиции в игре. Но на мужчин и женщин нельзя смотреть как на неизменные предметы; они все — эксперимент. Каждое человеческое существо — новое явление, и оно живет, чтобы создавать новое. Найди то, что ты хочешь больше всего на свете, убедись, что это так, и добивайся этого изо всех твоих сил. Если ты останешься жив, это хорошо и правильно; если умрешь — тоже хорошо и правильно. Твоя цель достигнута… Это и есть наш случай.
Он снова тронул зеркало воды, пробудил в ней воронки и заставил голубые контуры в ее глубинах корчиться и вздрагивать.
— Это и есть мой случай, — тихо сказала Анна-Вероника, не спуская с него задумчивых глаз.
Затем взглянула вверх на сосны, поднимавшиеся по склонам, на залитые солнцем, громоздящиеся друг на друга утесы и снова посмотрела на лицо Кейпса. Анна-Вероника глубоко вдохнула сладостный горный воздух. Ее взор был мягок и серьезен, а на решительно очерченных губах лежал легкий отблеск улыбки.
Потом они брели по извилистой тропинке над их гостиницей, охваченные любовью друг к другу. После путешествия ими овладела истома, день был теплый, воздух невыразимо мягкий. Цветы и трава, ягоды земляники, изредка пролетающая бабочка — все эти интимные мелочи стали казаться им более интересными, чем горы. Их руки, которыми они слегка размахивали, то и дело соприкасались. Между Анной-Вероникой и Кейпсом воцарилось глубокое молчание…
— Я сначала предполагал отправиться в Кандерштег, — наконец сказал он, — но здесь очень приятное место. В гостинице, кроме нас, нет ни души. Давай тут переночуем. Тогда можно гулять и болтать сколько душе угодно.
— Я согласна, — ответила Анна-Вероника.
— Ведь это же все-таки наш медовый месяц.
— И все, что у нас будет.
— Это место удивительно красивое.
— Любое место станет красивым… — вполголоса отозвалась Анна-Вероника.
Некоторое время они шли молча.
— Не знаю, — начала она опять, — отчего я люблю тебя и люблю так сильно? Теперь я понимаю, что это значит — быть несдержанной женщиной. Я и есть несдержанная женщина. И я не стыжусь того, что делаю. Мне хочется отдаться в твои руки. Знаешь, пусть бы мое тело сжалось в крошечный комочек, и ты бы стиснул его в своей руке и обхватил пальцами. Крепко стиснул. Я хочу, чтобы ты держал меня и владел мною вот так… ну всем во мне. Всем. Это такая чистая радость — отдать себя, отдать тебе. Я никогда не говорила таких вещей ни одному человеку на свете. Только грезила, что говорю, но избегала даже грез. Как будто на мои губы был наложен запрет. А теперь я снимаю печать — ради тебя. Одного только мне хотелось бы, чтобы я была в тысячу раз, в десять тысяч раз красивее.
Кейпс взял ее руку и поцеловал.
— И ты в тысячу раз красивее, — отозвался он, — чем все, что есть на свете… Ты это ты. В тебе — вся красота мира. И у красоты нет другого смысла и никогда не было. Только, только ты. Она была твоим вестником, обещала тебя…
Они лежали рядом в неглубокой впадине, заросшей травой и мохом, среди валунов и низкорослых кустарников, на высокой скале, и смотрели на вечереющее небо, выступавшее между краями исполинских пропастей, и на вершины деревьев, которые росли по склонам расширявшегося ущелья. Швейцарские домики вдалеке и открывавшиеся повороты дороги навели их на разговор о жизни, оставленной там, внизу, и этот разговор продолжался некоторое время.
Кейпс коснулся их планов на будущее и их работы.
— Нам придется иметь дело с безвольной, слабохарактерной средой. Эти люди даже не будут знать, как относиться к нам: показывать, что они шокированы или что они прощают нас. Они останутся в стороне, не решаясь ни забросать нас камнями, ни…
— Главное, не надо держаться так, будто мы ждем, что нас забросают камнями, — сказала Анна-Вероника.
— А мы и не будем.
— Уверена!
— Позднее, если мы начнем преуспевать, они будут подходить к нам бочком и изо всех сил делать вид, что ничего не замечают…
— Если мы на это согласимся, бедненький мой.
— Но все это — в случае успеха. Если же мы не добьемся его… — продолжал Кейпс, — тогда…
— Мы добьемся успеха, — заявила Анна-Вероника.
В этот день жизнь казалась Анне-Веронике отважным и победоносным предприятием. Она трепетала от ощущения, что Кейпс тут, возле нее, и пылала героической любовью к нему; ей чудилось, что если бы они, соединив руки, толкнули Альпы, то наверное сдвинули бы с места горы. Она лежала и грызла веточку карликового рододендрона.
— Как это не добьемся? — повторила она.
Затем Анне-Веронике захотелось расспросить его о плане предполагаемого путешествия. Развернув на коленях складную карту Швейцарии, выпущенную издательством «Зигфрид», и скрестив ноги, он сидел словно индийский кумир, а она лежала ничком возле него и следила за каждым движением его пальца.
— Вот, — говорил он, — Блау-Зее, и мы здесь отдохнем до завтра. Я думаю, хорошо здесь отдохнуть до завтра.
Последовала короткая пауза.
— Что ж, местечко очень приятное, — сказала Анна-Вероника, перекусывая веточку рододендрона, причем на ее губах снова появился отблеск улыбки… — А потом куда? — спросила она.
— А потом мы отправимся к Эйшинен-Зее. Это озеро лежит между пропастями, и есть маленькая гостиница, где мы можем остановиться и обедать за столиком, откуда открывается чудесный вид на озеро. Там мы будем бездельничать несколько дней и бродить среди скал и деревьев. Там есть лодки, чтобы кататься по озеру, и темные ущелья, и сосновые чащи. Через день-другой, скажем, мы, быть может, совершим одну-две небольших экскурсии, посмотрим, как у тебя голова — не кружится ли, и попробуем немножко полазить; а потом поднимемся к одной хижине по тропе, которая проходит вот тут, затем двинемся на Блюмлисский ледник, он тянется отсюда вот сюда.
При этом слове она словно очнулась от каких-то грез.
— Ледники? — повторила она.
— Под Вильдефрау[23] — ее безусловно так назвали в твою честь.
Он наклонился, поцеловал ее волосы, потом заставил себя вернуться к карте.
— Мы как-нибудь отправимся в путь очень рано, и спустимся к Кандерштегу и будем подниматься вот так, зигзагами, тут и тут, и таким образом пройдем мимо Даубен-Зее к крошечной гостинице — где, наверное, еще нет туристов, и мы сможем быть совершенно одни — она стоит над извивающейся тропой такой крутизны, что трудно себе представить: тысячи футов извилин; и ты сядешь и будешь со мною завтракать и смотреть по ту сторону Ронской долины, а там откроются за синими далями синие дали, и ты увидишь Маттерхорн и Монте-Розу и длинную вереницу залитых солнцем и покрытых снегом гор. А как только мы их увидим, нам сейчас же захочется приблизиться к ним — так всегда бывает, когда видишь прекрасное, — и мы спустимся, как мухи по стене, в Лейкербад, и пойдем на станцию Лейк, и поедем поездом по долине Роны и по боковой маленькой долине в Штальден; а там в прохладный предвечерний час мы поднимемся по дну ущелья, а под нами и над нами будут скалы и потоки, на полпути переночуем в гостинице и отправимся на другой день к Саас Фи, к Волшебному Саасу и Саасу Языческому. Возле Сааса опять будут снег и лед, и мы будем иногда бродить в окрестностях Сааса, среди утесов и деревьев, или заглядывать в часовни, а иногда уходить от людей и взбираться на ледники и снеговые вершины. И хоть один раз поднимемся по этой вот унылой долине к Маттмарку и все дальше, до Монте-Моро. Оттуда тебе по-настоящему откроется Монте-Роза. Это самая замечательная из вершин.
— Она очень красивая?
— Когда я увидел ее перед собой, она была очень красива. Изумительная. В своих сверкающих белых одеждах — прямо королева среди гор. Она высоко вздымалась в небо над тропой, на тысячи футов, безмолвная, белая, сверкающая, а внизу, на тысячи футов ниже, лежала пелена маленьких кудрявых облачков. И как раз когда я смотрел, облачка начали таять, открывая крутые длинные склоны, тянувшиеся все ниже, ниже, уже с травой и соснами, и еще ниже, ниже, и наконец в разрыве между облачками стали видны крыши, сверкавшие, как булавочные головки, и дорога, словно нитка белого шелка, — это Макуньона, она уже в Италии. Чудесный это будет день, он и должен быть таким, когда ты впервые увидишь Италию… Дальше мы не поедем.