Пользуясь случаем, мистер Мэннинг не раз давал понять Анне-Веронике, что находит ее интересной, я желал бы, чтобы она заинтересовалась им. Он был гражданским чиновником с известным положением, и после нескольких дружеских бесед об эстетике, чувствительных и гуманных, он послал ей маленький томик, который назвал плодом своих досугов и в котором оказались действительно тщательно отделанные стихи. Речь шла в них о чувствах мистера Мэннинга в их самых утонченных аспектах, но, так как мысли Анны-Вероники были в значительной мере заняты основными вопросами бытия и она не находила особого удовольствия в метрических формах, книжка до сих пор оставалась неразрезанной. Поэтому, увидев его, она чуть слышно, но энергично заметила про себя: «О боже!» — и решила сделать все, чтобы уклониться от встречи.
   Однако мистер Мэннинг нарушил ее тактику, устремившись к ней в ту минуту, когда она разговаривала с теткой священника насчет новых церковных ламп, которые якобы издают сильный запах. Он не то чтобы вмешался в разговор, но как-то навис над ним, ибо был высокого роста и сильно сутулился.
   Лицо его, смотревшее сверху вниз на Анну-Веронику, выражало готовность ко всяким любезностям.
   — Вы сегодня чудесно выглядите, мисс Стэнли, — сказал он. — Как вам, наверное, хорошо и весело!
   При этих словах он просиял и с чрезвычайной экспансивностью пожал ей руку, и тут в качестве его союзницы неожиданно появилась леди Пэлсуорси и вывела тетку священника из затруднительного положения.
   — Я так люблю теплый конец лета, что просто слов не нахожу! — продолжал он. — Я пытался это выразить в словах, но тщетно. Этакая кротость, знаете ли, и щедрость. Тут нужна музыка.
   Анна-Вероника кивнула и попыталась согласием скрыть свою неосведомленность относительно его стихов о лете.
   — Как чудесно быть композитором! Восхитительно! Возьмите хотя бы «Пасторальную» Бетховена; он лучше всех. Вам не кажется? Та-там, та-там.
   Анне-Веронике тоже казалось.
   — Что вы поделывали после нашей последней беседы? Продолжали анатомировать кроликов и исследовать суть вещей? Я часто вспоминал тот наш разговор, очень часто.
   Он, видимо, не ждал никакого ответа на свой вопрос.
   — Часто, — повторил он со вздохом.
   — Как красивы эти осенние цветы! — сказала Анна-Вероника, желая прервать затянувшееся молчание.
   — Пойдемте посмотрим астры в конце сада, — предложил мистер Мэннинг.
   И Анна-Вероника почувствовала, что ее уводят еще дальше, и это уединение вдвоем еще подозрительнее, чем было на краю лужайки, причем вся компания, поглядывая на них издали, как бы помогала и подталкивала их. «Черт побери», — сказала про себя Анна-Вероника и приготовилась к ссоре.
   Мистер Мэннинг сообщил ей о том, что он любит красоту, и заклинал ее, чтобы она тоже в этом призналась; затем он стал пространно объяснять, как именно он любит красоту. Для него, заявил он, красота — оправдание жизни, он не может представить себе ни доброго поступка, который бы не был прекрасным, ни прекрасного явления, которое могло бы быть вместе с тем дурным. Тут Анна-Вероника решилась прервать его и напомнить, что ведь в истории известно немало случаев, когда очень красивые люди были довольно плохими, но мистер Мэннинг возразил, что если они были плохие, то едва ли отличались красотой, а если были действительно красивы, то едва ли были плохи. Анна-Вероника слушала его несколько рассеянно, когда он сообщил, что не считает зазорным рабское преклонение перед действительно прекрасными человеческими существами, и тут они как раз дошли до астр. Цветы в самом деле разрослись очень густо и были прелестны на фоне шпалеры из многолетних подсолнухов.
   — Глядя на них, мне просто хочется кричать от восторга, — сказал мистер Мэннинг, взмахнув рукой.
   — Они с этом году очень удачны, — отозвалась Анна-Вероника, стараясь не противоречить ему.
   — Мне или хочется кричать от радости, — повторил мистер Мэннинг, — или плакать. — Он сделал паузу, посмотрел на нее и вдруг конфиденциально понизил голос: — А порой мне хочется молиться.
   — Когда у нас Михайлов день? — спросила Анна-Вероника вдруг довольно неожиданно.
   — Бог знает когда, — ответил мистер Мэннинг и тут же добавил: — Двадцать девятого.
   — А я думала, он бывает раньше, — заметила Анна-Вероника. — Кажется, в этот день опять соберется парламент?
   Вытянув руку, он оперся ею о дерево и скрестил ноги.
   — Полагаю, вы не интересуетесь политикой? — спросил он чуть укоризненно.
   — Да нет, до некоторой степени, — отозвалась Анна-Вероника. — Кажется… это интересно.
   — Вы думаете? А я лично интересуюсь такими вещами все меньше и меньше.
   — Мне любопытно. Может быть, оттого, что я ничего не знаю. По-моему, человек интеллигентный должен интересоваться политикой. Ведь она касается нас всех.
   — Сомневаюсь, — заметил мистер Мэннинг с загадочной улыбкой.
   — Думаю, что касается. Во всяком случае, это история в ее становлении.
   — Некое подобие истории, — ответил мистер Мэннинг и повторил: — Подобие истории. Но вы посмотрите, как великолепны эти астры!
   — Разве вы не считаете, что вопросы политики — очень важные вопросы?
   — Важные сегодня, но для вас — не считаю.
   Анна-Вероника повернулась спиной к астрам и лицом к дому с таким видом, словно считала свой долг выполненным.
   — Раз уж вы здесь, мисс Стэнли, давайте сядем вон на ту скамейку и посмотрим вдоль другой дорожки: вид, который нам откроется, один из самых обычных. Но он даже лучше, чем здесь.
   Анна-Вероника пошла в указанном направлении.
   — Знаете, я ведь держусь старомодных взглядов, мисс Стэнли. Я считаю, что женщинам незачем волноваться из-за политических вопросов.
   — Я хочу получить избирательные права, — сказала Анна-Вероника.
   — Да что вы! — озабоченно отозвался мистер Мэннинг и указал рукой на аллею, тонувшую в сиреневых и пунцовых тонах. — Лучше уж не надо.
   — Почему? — повернулась она к своему спутнику.
   — Оттого, что это дисгармонирует со всеми моими представлениями. Образ женщины для меня — нечто безмятежное, изящное, женственное, а политика — дело такое грязное, низменное, скучное, склочное… Мне кажется, обязанность женщины — быть красивой, оставаться красивой и вести себя красиво, а политика в сущности своей уродлива. Видите ли, я… я поклонник женщин. Я начал поклоняться им задолго до того, как встретил определенную женщину, которой мог бы поклоняться, очень задолго. А тут вдруг какие-то комитеты, избирательные кампании, повестки дня!
   — Не понимаю, почему ответственность за красоту должна быть возложена только на женщин, — заметила Анна-Вероника, вспомнив некоторые рассуждения мисс Минивер.
   — Это лежит в самой природе вещей. Для чего вам, королева, сходить со своего престола? Если вы это позволяете себе, то мы не можем позволить. Мы не можем позволить, чтобы наши мадонны, наши святые, наши Монны Лизы, наши богини, ангелы и сказочные принцессы превратились в какое-то подобие мужчин. Женственность для меня священна, и, будь я политическим деятелем, я бы не дал женщинам избирательных прав. Хотя я социалист, мисс Стэнли.
   — Что? — переспросила изумленная Анна-Вероника.
   — Я социалист в духе Джона Рескина. В самом деле! Я сделал бы эту страну коллективной монархией, И все девушки и женщины в ней были бы коллективной королевой. Они никогда не соприкасались бы с политикой, экономикой и с подобными вещами. А мы, мужчины, трудились бы для них и служили бы им с верностью вассалов.
   — Это, пожалуй, целая теория, — сказала Анна-Вероника, — но, увы, как много мужчин пренебрегают своими обязанностями.
   — Да, — согласился мистер Мэннинг, словно наконец закончив систему сложных доказательств, — и поэтому каждый из нас должен при существующих условиях быть настоящим рыцарем по отношению ко всем женщинам и избрать себе одну королеву, достойную обожания.
   — Насколько можно судить по теперешнему положению вещей, — заговорила Анна-Вероника громким, трезвым и непринужденным тоном, медленно, однако решительно направляясь в сторону лужайки, — из этого ничего не выйдет.
   — Каждый должен попытаться, — ответил мистер Мэннинг, торопливо оглядываясь по сторонам в поисках еще каких-либо красот природы в укромных закоулках сада. Однако попытки его оказались тщетными, и пришлось вернуться на лужайку.
   — Все это звучит очень убедительно, если сам не являешься материалом для экспериментов, — заметила Анна-Вероника.
   — А женщины должны были бы пойти на это: они обладают гораздо большей силой, чем думают, — они способны влиять, вдохновлять…
   Анна-Вероника ничего не ответила.
   — Вы говорите, что желали бы получить избирательное право, — неожиданно сказал мистер Мэннинг.
   — Мне кажется, я должна иметь его.
   — Так вот, я располагаю двумя голосами, одним — по Оксфордскому университету, другим — по Кенсингтону. — Он смолк, потом смущенно продолжал: — Разрешите мне подарить вам оба моих голоса, вы будете избирать вместо меня.
   Последовала короткая пауза, затем Анна-Вероника решила сделать вид, что не поняла его.
   — Мне нужен голос для самой себя, — сказала она. — Не понимаю, почему я должна получать его из вторых рук. Хотя это с вашей стороны очень любезно. И довольно беспринципно. Вы когда-нибудь голосовали, мистер Мэннинг? Я полагаю, что существуют такие места, которые называются избирательными участками. И избирательные урны… — На ее лице отразились какие-то внутренние противоречия. — Что такое точно избирательная урна? — осведомилась она, сделав вид, что это для нее очень важно.
   Мистер Мэннинг некоторое время задумчиво смотрел на нее, поглаживая усы.
   — Избирательная урна, — ответил он, — это, знаете ли, просто большой ящик. — Потом надолго умолк и, лишь вздохнув, продолжал: — Вам дают избирательный бюллетень…
   Но тут они подошли к лужайке, где толпились гости.
   — Да, — только и сказала Анна-Вероника в ответ на его объяснение, — да, — и увидела на той стороне лужайки леди Пэлсуорси, которая беседовала с ее теткой, причем обе, не таясь, смотрели в упор на нее и на мистера Мэннинга.


3. Утро решающего дня


   Через два дня наступил решающий день, день костюмированного бала. Перелом произошел бы так или иначе, но в сознании Анны-Вероники он осложнился тем, что на обеденном столе оказалось письмо от мистера Мэннинга, а также тем, что тетка проявила удивительный такт, делая вид, что не замечает его в течение всего завтрака. Анна-Вероника спустилась в столовую, думая только о своем бесповоротном решении пойти на бал, чего бы это ей ни стоило. Она не знала почерк мистера Мэннинга, вскрыла письмо и поняла его смысл, лишь прочитав несколько строк. На время история с маскарадом вылетела у нее из головы. Слегка покраснев, но успешно притворяясь равнодушной, она досидела за столом сколько полагалось.
   Она не посещала Тредголдский колледж, так как еще не начался учебный год. Ей полагалось заниматься дома, и после завтрака она проскользнула в огород, где, примостившись на раме заброшенного парника — вдвойне удобное место, ибо его не было видно из окон дома и сюда вряд ли кто-нибудь мог неожиданно нагрянуть, — дочитала письмо мистера Мэннинга до конца.
   Его почерк казался ясным, но разборчивым не был; буквы были крупные и закругленные, но к заглавным мистер Мэннинг относился так, как либерально настроенные люди относятся в наши дни к различиям во мнениях, полагая, что, в сущности, все они сводятся к одному и тому же — это писала скорей натренированная рука мальчишки, чем рука взрослого. Письмо занимало семь страниц почтовой бумаги, исписанных только на одной стороне.

 
   «Дорогая моя мисс Стэнли, — начиналось оно, — надеюсь, Вы простите меня за то, что я беспокою Вас своим посланием, но я много думал о нашей беседе у леди Пэлсуорси, и я испытываю столь сильное желание Вам кое-что сказать, что не могу ждать нашей следующей встречи. Как ужасно вести разговор в светской обстановке — едва он завязался, и его уже приходится прерывать. В тот день я вернулся к себе, понимая, что не высказал ничего — ровно ничего — обо всем том, что намеревался сообщить Вам и чем были полны мои мысли. Я так жаждал поговорить с Вами об этом, что ушел домой раздосадованный и подавленный, и только когда я написал несколько стихотворений, мне стало немного легче. Хотел бы я знать, будете ли Вы очень возражать, если я признаюсь, что они навеяны Вами. Простите за поэтическую вольность, которую я позволил себе. Вот одно из них. Метрические отклонения сделаны намеренно, ибо я хотел как бы выделить Вас, говорить о Вас в совершенно другой тональности и в другом ритме.
   Песнь о дамах и о даме моего сердца

 
Мэри подобна лилии чистой.
Маргарет юной фиалки нежней.
Нелли — фея, бутон росистый.
Гвендолен — волшебство незабудок-очей.
Аннабел светит звездою во мраке.
Розамунда царицею-розой цветет.
А моя любимая — солнце в апреле,
Сверкнет, пригреет и вновь уйдет.

 
   Признаю, оно незрелое. Но пусть это стихотворение откроет Вам мою тайну. Все плохие стихи — этот афоризм, кажется, принадлежит Лангу[4] — написаны в минуту глубокого душевного волнения.
   Дорогая моя мисс Стэнли, когда мы беседовали с Вами в то утро о работе, политике и тому подобных вещах, весь мой внутренний мир бурно восставал против них. Мы коснулись тогда вопроса, следует ли Вам иметь избирательные права, и мне вспомнился наш разговор в предыдущую встречу о Ваших планах пойти по стезе медицинской профессии или поступить на государственную службу, как это делают сейчас некоторые женщины, а внутри меня все кричало: «Вот она, королева твоих грез!» И мне так захотелось, сильней, чем когда-либо, взять Вас на руки, назвать своей, унести и оградить Вас от всех трудностей жизни и передряг. Ибо я твердо убежден, что назначение мужчины — оберегать женщину, защищать ее, руководить ею, трудиться для нее в поте лица, стоять на страже и сражаться за нее с целым миром. Я хочу быть Вашим рыцарем. Вашим слугой. Вашим защитником. Вашим — я едва дерзаю написать это слово, — Вашим супругом. Итак, отдаю себя на Вашу милость. Мне тридцать пять лет, я немало колесил по свету и познал цену жизни. Мне пришлось выдержать жестокую борьбу, чтобы подняться по служебной лестнице — я был третьим в списке из сорока семи, — и с той поры я почти каждый год продвигаюсь вперед на широком поприще общественного служения. До встречи с Вами мне не пришлось встретить ни одной женщины, которую я смог бы полюбить, но Вы открыли мне такие глубины моего существа, о которых я даже не подозревал. Если не считать нескольких вспышек страсти в ранней молодости, естественных для человека пылкого и романтического и не оставивших пагубных последствий, — вспышек, за которые, если судить по законам справедливости, никто не смеет бросить в меня камень и которых я, со своей стороны, нисколько не стыжусь, — я предстаю перед Вами человеком чистым, не обремененным никакими обязательствами. Я люблю Вас. Кроме жалованья, я получаю доход от надежной собственности и имею виды на увеличение моего состояния благодаря тетушке, поэтому у меня есть возможность предложить вам жизнь многообразную и утонченную — путешествия, книги, увлекательные беседы и общение с кругом даровитых, выдающихся, мыслящих людей, с которыми меня свела моя литературная работа и о которых Вы, встречаясь со мной только в Морнингсайд-парке, вряд ли имеете представление. Я занимаю неплохое положение не только как поэт, но и как критик и состою членом одного из самых блестящих наших клубов, где я обедаю и где встречаются для самых непринужденных и приятных бесед государственные деятели, художники, скульпторы, преуспевающие представители богемы и вообще аристократическая интеллигенция. Это моя истинная среда, и я не сомневаюсь, что не только Вы стали бы ее украшением, но и она Вам бы очень понравилась.
   Мне крайне трудно писать это письмо. Я хочу сказать Вам так много и о вещах столь различных, что невольно теряюсь, письмо получается сумбурным, и я не уверен, что мне удалось передать чувство, которое жило бы в нем как основной мотив. Я сознаю, что оно похоже на свидетельство, или прошение, или что-нибудь в этом роде, но поверьте, я пишу его со страхом, с дрожью, с замиранием сердца. В мозгу моем теснятся образы и мысли, которые я втайне лелеял, — мечты о совместных путешествиях, безмятежных завтраках в каком-нибудь уютном ресторанчике, о лунном сиянии и музыке, обо всей романтике жизни, о том, чтоб видеть Вас одетой, как королева, — Вы сверкаете в блистательном обществе, и Вы моя, Вы ухаживаете за цветами в старом саду, в нашем саду — в Сэррее сдаются внаем прелестные коттеджи, а небольшая моторная лодка мне вполне по средствам. Говорят — я уже приводил эти слова, — что все плохие стихи написаны в минуты сильного душевного волнения, но я уверен, что слова эти в равной мере относятся к неловко сделанному предложению руки и сердца. Мне не раз приходило на ум, что легко пишет стихи только тот, кому нечего сказать. Пример тому Броунинг. И как могу я высказать в одном коротеньком письме все то обилие желаний, накопившихся почти за шестнадцать месяцев — это я узнал, обратившись к своему дневнику, — с того дня, когда Вы завладели моими мыслями, с того веселого пикника в Сарбитоне, когда мы мчались с Вами в лодке и обогнали другую. Вы правили, я греб. Фразы спотыкаются и подводят меня. Но меня не огорчает, если даже я смешон. Я человек решительный и до сих пор всегда добивался того, чего хотел, но я никогда еще ничего так горячо не желал, как желаю Вас. Это совсем другое. Мне страшно оттого, что я люблю Вас, и одна мысль о возможном отказе причиняет мне боль. Если бы я любил Вас не так пламенно, я, может быть, завоевал бы вас одной только силой своего характера — мне говорили, что по своей природе я принадлежу к типу людей властных. Я почти всегда достигал успеха благодаря какой-то неудержимой энергии.
   Что ж, то, что я хотел, я высказал, хоть и нескладно, коряво, сухо. Но мне надоело рвать письма, и я не надеюсь изложить свои мысли лучше. Мне не доставило бы особого труда написать красноречивое письмо, если бы речь шла о чем-нибудь другом. Но ни о чем другом я писать не хочу. Позвольте же задать Вам главный вопрос, вопрос, который мне не удалось задать в то утро. Согласны ли Вы стать моей женой, Анна-Вероника?
   Искренне преданный Вам — Хьюберт Мэннинг».

 
   Анна-Вероника прочла письмо, ее взгляд был серьезен, внимателен. По мере чтения интерес возрастал, исчезало чувство какой-то гадливости. Она дважды улыбнулась и совсем не зло. Потом вернулась к началу, перелистала страницы и некоторые фразы прочитала вторично. Наконец она погрузилась в раздумье.
   «Странно! Видимо, придется написать ответ. Как это не похоже на то, что тебе рисует воображение», — подумала она.
   Сквозь стекла теплицы она заметила тетку, которая с самым невинным видом появилась из-за кустов малины.
   — Нет уж! — воскликнула Анна-Вероника и, поднявшись, быстрым, решительным шагом направилась к дому.
   — Я погуляю и вернусь не скоро, тетя, — сказала она.
   — Одна, дорогая?
   — Да, тетя, мне надо многое обдумать.
   Глядя вслед Анне-Веронике, задумалась и мисс Стэнли. Ее племянница слишком требовательна, слишком уверена в себе и хладнокровна. В эту пору жизни ей бы следовало быть мягче, ласковее и не такой скрытной. Она как будто не испытывает тех чувств и волнений, какие должна испытывать девушка ее возраста и в ее положении. Мисс Стэнли, размышляя, шла по дорожкам, как вдруг по дому и саду разнесся громкий стук захлопнутой Анной-Вероникой парадной двери.
   — Хотела бы я знать… — произнесла мисс Стэнли.
   Она долго разглядывала шпалеру высоких штокроз, словно в них искала ответа. Затем вошла в дом, поднялась наверх, помедлила на лестничной площадке и, слегка запыхавшись, но с большим достоинством, отворила дверь и переступила порог комнаты Анны-Вероники. Это была аккуратная комната, производившая впечатление деловитости, с письменным столом, удобно поставленным около окна, и этажеркой, увенчанной черепом свиньи, колбой с заспиртованной лягушкой и стопкой тетрадей в глянцевитых черных обложках. В углу стояли две хоккейные клюшки и теннисная ракетка, а развешанные на стенах автотипии свидетельствовали о склонности Анны-Вероники к искусству. Но не эти предметы привлекли внимание мисс Стэнли. Она направилась прямо к гардеробу и открыла дверцу. Там, среди обычных туалетов Анны-Вероники висело узкое платье из красного холста, отделанное дешевой серебряной тесьмой — совсем короткое, — оно, наверное, не прикрывало даже колен. На этот же крючок был накинут явно относящийся к костюму черный бархатный корсаж. И еще один предмет, который, несомненно, служил дополнением к юбке.
   Мисс Стэнли постояла в нерешительности, потом сняла с вешалки одну из частей этого туалета, за ней вторую и принялась их рассматривать.
   Третий предмет она взяла дрожащей рукой за поясок. Когда она подняла его кверху, нижняя часть повисла двумя алыми шелковыми мешками.
   — Шаровары! — прошептала мисс Стэнли.
   Она обвела глазами комнату, словно взывая даже к стульям.
   Взгляд ее задержался на паре турецких, бутафорских оранжево-золотых башмачков, засунутых под письменный стол. Все еще держа в руках шаровары, она подошла ближе, чтобы получше разглядеть башмачки. Они были искусно сделаны из позолоченной бумаги и варварски наклеены, по-видимому, на самые лучшие бальные туфли Анны-Вероники.
   Мысли ее вернулись к шароварам.
   — Как я скажу ему? — прошептала мисс Стэнли.

 

 
   Анна-Вероника прихватила легкую, но практичную трость. Непринужденной, быстрой походкой она прошла по главной улице, пересекла пролетарский район Морнингсайд-парка и оказалась на прелестной, затененной листвой тропинке, которая вела к Кэддингтону и меловым холмам. Здесь она замедлила шаг. Она сунула трость под мышку и перечла письмо мистера Мэннинга.
   — Надо подумать, — сказала Анна-Вероника. — И зачем оно пришло именно сегодня!
   Собраться с мыслями оказалось не так просто. Да она хорошенько и не знала, о чем именно надо подумать. В сущности, во время этой прогулки она намеревалась решить самые жизненные вопросы и прежде всего вопрос, как будто касавшийся ее лично, — что ей ответить на письмо мистера Мэннинга. Но чтобы в этом разобраться, ей, с ее трезвым и последовательным умом, необходимо было понять отношения мужчин к женщинам вообще, условия и задачи брака, как он влияет на благополучие нации, на цель нации, цель всего, если только она есть…
   — Ужасно много неразрешимых вопросов! — прошептала Анна-Вероника.
   К тому же, у нее, совсем уже некстати, не выходила из головы история с костюмированным балом, из-за которой все на свете вызывало невольный протест. Ей казалось, что она думает о предложении мистера Мэннинга, и вдруг замечала, что думает о бале.
   А когда она шла по сельской улице Кэддингтона, пытаясь сосредоточиться, ее отвлекли сначала пучеглазый автомобиль, в который набилось несколько человек, а потом молодой конюх, который восседал на одной лошади, сдерживая ее, так как она вставала на дыбы, и вел на поводу другую. Шагая по унылому, поднимавшемуся в гору шоссе, она вернулась к своим сомнениям, и теперь все остальное заслонил образ мистера Мэннинга. Вот он перед ней, загорелый, рослый, представительный, из-под пышных усов льются заведомо приятные, отточенные, скучные фразы, которые он произносит звучным голосом. Он сделал ей предложение, он хочет, чтобы она принадлежала ему! Он любит ее.
   Анна-Вероника не испытывала отвращения при мысли о браке. Любовь мистера Мэннинга казалась ей бескровной, лишенной пыла и кипения страсти, она не волновала воображение и не отталкивала. Брачный союз с ним представлялся таким же бесплотным и бескровным, как, например, закладная. Это было что-то вроде родства, влекущего за собой взаимные обязательства, и совсем не принадлежало к тому миру, в котором мужчина готов умереть за поцелуй, а прикосновение руки зажигает огонь, в котором сгорает жизнь, к миру романтики, миру сильных, прекрасных страстей.
   Но тот мир, хотя она решительно его изгоняла, вечно был где-то тут рядом, смотрел на нее сквозь щели и скважины, просачивался и вторгался в установленный ею для себя порядок жизни, светился в картинах, отдавался эхом в лирических стихах и музыке; он проникал в ее сновидения, писал отрывистые, загадочные фразы на ткани ее мозга. Она ощущала его и сейчас, словно крик за окнами дома, словно голос, страстно взывающий к правде в пламенном сиянии солнца, голос, который не смолкает, когда люди ведут лицемерный разговор в затемненной комнате, притворяясь, будто не слышат его. Голос этот каким-то таинственным образом внушал ей, что мистер Мэннинг ей совсем не подходит, хоть он загорелый и представительный, красивый и добрый, ему лет тридцать пять и он со средствами, у него есть все, что требуется от мужа. Но, настаивал голос, нет в его лице выразительности, живости, нет в нем ничего, что согревает. Если бы Анна-Вероника могла передать словами этот голос, вот как он звучал бы: «Или брак по страстной любви, или никакого!» Но она была так неопытна, что эти слова не пришли ей в голову.