— А мы не можем спуститься в Италию?
   — Нет, — ответил он. — Сейчас это было бы преждевременно. Мы должны помахать рукой на прощание тем далеким голубым горам, вернуться в Лондон и работать.
   — Но Италия…
   — Италия — это когда девочка будет паинькой, — сказал он и на миг опустил свою руку на ее плечо. — Пусть надеется, что побывает в Италии.
   — Слушай, — задумчиво отозвалась она, — а все-таки ты ведешь себя как хозяин, знаешь ли.
   Эта мысль поразила его своей неожиданностью.
   — Конечно, в этой экспедиции я антрепренер, — согласился он после некоторого раздумья.
   Она скользнула щекой по сукну его рукава.
   — Милый рукав, — сказала она и, дотянувшись до его руки, поцеловала ее.
   — Ну вот! — воскликнул он. — Смотри! Разве ты не заходишь слишком далеко? Это… Это же упадок — ласкать рукава. Ты не должна делать такие вещи.
   — Почему же?
   — Ты свободная женщина, и мы равны.
   — Нет, я могу это делать, на то моя воля, — возразила она, снова целуя ему руку. — Это еще пустяки в сравнении с тем, что я буду делать.
   — Ну что ж, — согласился Кейпс несколько неуверенно, — если сейчас такая стадия… — Он наклонился и на миг оперся рукой о ее плечо; сердце его колотилось, нервы трепетали. Она лежала неподвижно, стиснув руки, темные спутанные волосы упали ей на лицо, и тогда он молча подвинулся к ней еще ближе и нежно поцеловал впадинку на шее…

 

 
   Многое из того, что он наметил, было выполнено. Но лазили они по горам больше, чем он ожидал, ибо Анна-Вероника оказалась очень хорошей альпинисткой, настойчивой, сообразительной и смелой, но всегда готовой по его приказу соблюдать осторожность.
   Одной из черт ее характера, больше всего удивлявших его, была способность к слепому повиновению. Анне-Веронике даже хотелось, чтобы он приказывал ей делать то или другое.
   Он отлично знал горы, окружавшие Саас Фи; до этого он дважды приезжал в эти места, и было чудесно отделяться от плетущихся вразброд туристов, уходить вверх, в уединенные места, отдыхать на скалах, есть сэндвичи, беседовать друг с другом и вообще делать вместе то, что было немного трудно и опасно. А разговаривать им было интересно, и как будто ни разу слова и намерения одного не вызывали непонимание у другого. Они были ужасно довольны друг другом, находили друг друга неизмеримо лучше, чем предполагали вначале, хотя бы просто потому, что слишком мало были знакомы. Любой разговор всякий раз кончался тем, что каждый из них поздравлял себя с этой встречей, причем настолько усердно, что если бы их подслушивал посторонний, ему бы эти утверждения порядком надоели.
   — Ты… Я не знаю, — оказала как-то Анна-Вероника. — Ты великолепен.
   — Дело не в том, что ты или я великолепны, — ответил Кейпс, — просто мы удивительно подходим друг к другу. Одному богу известно, почему. Во всех отношениях! Необычайное соответствие! Что дает его? Строение кожи и строение ума? Тело и голова? Не думаю, чтобы это была иллюзия, и ты тоже не думаешь… Если бы я никогда с тобой не встретился, а лишь в кусок твоей кожи была бы переплетена какая-нибудь книга, — я знаю, Анна-Вероника, что всегда держал бы ее где-нибудь поблизости… Все твои недостатки — они только придают тебе реальность и осязаемость.
   — А недостатки и есть самое приятное, — продолжала Анна-Вероника, — ведь даже наши мелкие порочные влечения совпадают. Даже наша грубость.
   — Грубость? — удивился Кейпс. — Мы же не грубые.
   — А если бы и были? — отозвалась Анна-Вероника.
   — Я могу говорить с тобой, а ты со мной без всякого усилия, — ответил Кейпс. — Все дело в этом. А это зависит от особенностей, крошечных, как диаметр волоса, и огромных, как жизнь и смерть… Человек всегда мечтает о такой близости и не верит, что она возможна. А если она осуществляется — это величайшая удача, самая необыкновенная, невероятная случайность. Большинство людей, да все, кого я знавал, словно сходились с иноземцами, ибо говорили на трудном, незнакомом языке, боялись того, что знало другое лицо, боялись его постоянно неверных оценок и возникающих недоразумений. И почему люди не умеют ждать? — добавил он.
   Анна-Вероника в порыве присущего ей внутреннего прозрения ответила:
   — Человек не может ждать.
   Затем пояснила:
   — Я бы не стала ждать. Некоторое время я, может быть, одурманивала бы себя. Но ты совершенно прав. Мне невероятно повезло, я упала на ноги.
   — Мы оба упали на ноги! Мы — редчайший случай среди смертных! У нас все настоящее, между нами не существует ни компромисса, ни стыда, ни снисходительности. Мы не боимся, мы не терзаемся. Мы не изучаем друг друга — незачем. Что касается жизни в чехлах, как ты называешь ее, мы просто сожгли эти проклятые лохмотья! Мы — сильные.
   — Сильные, — повторила, словно эхо, Анна-Вероника.

 

 
   Когда они в тот день возвращались после очередного восхождения — они поднимались на Миттагхорн, — им пришлось пройти через группу блестящих, покрытых влагой скал между двумя травянистыми склонами, где следовало соблюдать осторожность. На уступах лежали обломки породы, они были неустойчивы, а в одном месте пришлось действовать не только ногами, но и руками. Кейпс и его спутница воспользовались веревкой — не потому, что без нее нельзя было обойтись, а потому, что для восторженно настроенной Анны-Вероники наличие этой связывавшей их веревки являлось приятным символом: в случае катастрофы, хотя возможность ее существовала очень отдаленно, веревка эта привела бы к смерти обоих. Кейпс двинулся первым, отыскивая опоры для ног, и там, где щели в краях напластований образовали некое подобие длинных человеческих следов, ставила ноги Анна-Вероника. Примерно на полпути, когда все, казалось, шло хорошо, Кейпсу вдруг суждено было испытать потрясение.
   — Господи! — воскликнула Анна-Вероника с отчаянным испугом. — Боже мой! — И перестала двигаться.
   Кейпс застыл, он прилип к скале. Но больше ничего не последовало.
   — Все в порядке? — спросил он.
   — Придется заплатить!
   — Что?
   — Я кое о чем забыла! Вот наказание!
   — Что?
   — Я обязана, — сказала она.
   — Что ты говоришь?
   — Вот чертовщина!
   — Что? Чертовщина? Ну и выражаешься же ты!
   — Как я могла забыть?
   — Забыть о чем?
   — А я еще оказала, что не желаю. Что не согласна. Сказала — лучше буду сорочки шить.
   — Сорочки?
   — Сорочки, по стольку-то за дюжину. О боже милостивый! Ты обманула, Анна-Вероника, ты обманула!
   Наступило молчание.
   — Может быть, ты объяснишь, что все это значит, — сказал Кейпс.
   — Дело в сорока фунтах.
   Кейпс терпеливо ждал.
   — Вот дьявольщина… Извини, пожалуйста… Но тебе придется дать мне взаймы сорок фунтов.
   — Прямо бред какой-то, — сказал Кейпс. — Может быть, влияет разреженный воздух? Я считал, что у тебя голова крепче.
   — Нет! Я объясню внизу. Все в порядке. Продолжаем спуск. Просто я не знаю, каким образом совершенно забыла об одном обстоятельстве. Но, право же, все теперь в порядке. С этим можно еще чуточку подождать. Я заняла сорок фунтов у мистера Рэмеджа. Ты-то, слава богу, поймешь! Вот почему я порвала с Мэннингом… Все в порядке, иду. Но после всего, что произошло, у меня этот долг совершенно вылетел из головы… Потому он и был так раздражен, понимаешь?
   — Кто был раздражен?
   — Да мистер Рэмедж, из-за этих сорока фунтов. — Она сделала шаг и, словно вспомнив что-то, добавила: — Но ведь ты, милый, заставляешь забыть обо всем!

 

 
   На другой день, сидя на высоких скалах, они говорили друг другу о своей любви, а под ними снежная круча нависала над бездонной трещиной, рассекавшей восточный склон ледника Фин. Волосы Кейпса успели выгореть почти до белизны, а кожа стала медно-красной с золотистым отливом. Оба они сейчас были сильны и здоровы и в небывалой для них отличной спортивной форме. Юбки Анны-Вероники, которые она носила, когда они прибыли в долину Сааса, были давно уложены в чемодан и оставлены в гостинице, и теперь она ходила в широких бриджах, с широким кожаным поясом и крагах, причем все это гораздо больше подходило к ее стройной, длинноногой фигуре, чем дамское платье для улицы. Она отлично переносила сверкание снегов, только смуглый теплый тон кожи стал под альпийским солнцем чуть темнее. Анна-Вероника откинула голубую вуаль, сняла темные очки и, защищая глаза рукой и улыбаясь из-под нее, сидела, рассматривая сверкающие горные пики Ташхорна и Дома, и синие тени, мягко округленные огромные снежные массивы, и глубокие впадины между ними, полные трепетного света. Безоблачное небо было лучезарно-синим.
   Кейпс разглядывал ее, восхищаясь ею, а потом начал превозносить этот день, и их счастливую встречу, и их любовь.
   — Вот мы оба, — начал он, — просвечиваем друг через друга, точно свет сквозь пыльное стекло. С этим горным воздухом в нашей крови, с этим солнечным светом, который пронизывает нас… Жизнь так прекрасна. Будет ли она когда-нибудь еще такой же прекрасной?
   Анна-Вероника решительно протянула руку и сжала его локоть.
   — Да, прекрасна! — отозвалась она. — Ослепительно прекрасна!
   — А теперь взгляни на этот длинный снежный склон, а потом на это густо-синее пятно — видишь круглое озерцо во льду на тысячу футов или больше под нами? Да? И представь, что нам достаточно сделать десять шагов, лечь и обняться — видишь? — и мы стремительно скатимся вниз, в снежной пене, в облаке снега, чтобы бежать от всего в мечту. И весь короткий остаток нашей жизни мы были бы тогда вместе, Анна-Вероника. Каждое мгновение. И не боялись бы никаких неудач.
   — Если ты будешь слишком сильно меня искушать, я это сделаю, — оказала она, помолчав. — Мне достаточно вскочить и кинуться на тебя. Я ведь отчаянная молодая особа. А пока мы будем катиться, ты начнешь объяснять и все испортишь… Ты же знаешь, что не хочешь этого.
   — Нет, не хочу. Просто мне нравится это говорить.
   — Еще бы! Но мне интересно, почему ты этого не хочешь?
   — Потому, наверное, что жить еще лучше; какая же может быть еще причина? Жить сложнее, но лучше. Такой спуск был бы отчаянной подлостью. Ты это отлично знаешь, знаю и я, но мы, может быть, ищем оправдания. Мы совершили бы обман. Уплатить цену жизни и не жить! Да и кроме того… Мы будем жить, Анна-Вероника! Все устроится, устроится и наша жизнь. Иногда в ней будут огорчения, ни ты, ни я не думаем прожить без трудностей, но у нас есть голова, чтобы преодолевать их, и язык, чтобы говорить друг с другом. Мы не будем задерживаться на недоразумениях. Мы — нет. И мы будем бороться с этим старым миром там, внизу. С этим старым миром, который построил вон ту нелепую старую гостиницу и все прочее… Если мы не будем жить, мир решит, что мы боимся его… Умереть… Подумаешь! Нет, мы будем работать; каждый из нас будет расцветать рядом с другим; и у нас будут дети.
   — Девочки! — воскликнула Анна-Вероника.
   — Мальчики! — заявил Кейпс.
   — И те и другие, — сказала Анна-Вероника. — Целая куча.
   Кейпс засмеялся.
   — Ах ты, хрупкая женщина!
   — Не все ли равно, если они — это ты? — продолжала она. — Нежные, маленькие чудеса! Конечно, я хочу детей!

 

 
   — Какими только вещами мы не будем заниматься, — сказал Кейпс, — чего только не будет в нашей жизни! Рано или поздно мы, конечно, сделаем что-нибудь с этими тюрьмами, о которых ты говорила мне, — мы побелим изнанку жизни. Ты и я. Мы можем любить друг друга на снеговом пике, мы можем любить друг друга и над ведром с известкой. Любить везде… Везде! Лунный свет и музыка, знаешь ли, очень приятны, но, чтобы любить, они не обязательны. Мы можем в это время и препарировать акулу… Ты помнишь первый день, проведенный со мной? В самом деле помнишь? Запах разложения и дешевого метилового спирта!.. Родная! Сколько у нас было замечательных минут! Я постоянно перебирал в памяти часы, проведенные вместе, темы, на которые мы говорили, — точно перебирал бусины четок. А теперь этих бусин целый бочонок, как в трюме у купца, торгующего с Западной Африкой. Кажется, будто в ладони зажато слишком много золотого песка. И не хочешь упустить ни песчинки. И все-таки часть… часть неизбежно ускользает между пальцев.
   — А мне не жалко, пусть, — отозвалась Анна-Вероника. — Меня не интересуют воспоминания. Меня интересуешь ты. Эта минута — самая лучшая, пока не настанет следующая. Вот как я это понимаю. И зачем нам копить воспоминания? Мы не собираемся погаснуть сейчас, как японские фонарики на ветру. Их оберегают бедняги, которые знают, что скоро конец, и не в силах поддержать огонь, вот они и цепляются за придорожные цветочки. И засушивают их на память в книжечках. Но увядшие цветы не для таких, как мы. Минуты, скажешь тоже! Наша любовь всегда свежа. И это не иллюзия для нас. Мы просто любим друг друга — каждый любит другого, реального, неизменяющегося — все время.
   — Реального, неизменяющегося, — повторил Кейпс и слегка прикусил кончик ее мизинца.
   — Пока иллюзий нет, насколько мне известно, — сказала Анна-Вероника.
   — Я не верю, чтобы они могли быть. А если и есть, то это просто чехлы, под ними скрыто лучшее. У меня такое чувство, как будто я только начал узнавать тебя два дня назад или около того. Ты все больше становишься настоящей, хотя уже и вначале казалась совсем настоящей. Ты… молодчина!

 

 
   — И подумать только, — воскликнул он, — ведь ты на десять лет моложе меня!.. А мне иногда кажется, что я просто младенец, сидящий у твоих ног, — юное, глупое создание, нуждающееся в защите. Знаешь, Анна-Вероника, твоя метрика — ложь, фальшивка и надувательство. Ты из бессмертных. Бессмертных! Вначале была ты, и все люди на земле, познавшие, что такое любовь, боготворили тебя. Ты обратила и меня в свою веру. Ты мои дорогой дружок, ты стройная девочка, но в иные мгновения, когда моя голова лежала у тебя на груди и твое сердце билось возле моего уха, ты казалась мне богиней и я жаждал быть твоим рабом, желал, чтобы ты меня убила за радость быть убитым тобою. Ты — Великая Жрица Жизни…
   — Твоя жрица… — мягко прошептала Анна-Вероника. — Глупая маленькая жрица, которая совсем, совсем не знала жизни, пока не встретилась с тобой.

 

 
   Некоторое время они сидели молча, без слов, точно замкнутые в огромную сияющую вселенную взаимного восхищения.
   — Что ж, — наконец сказал Кейпс, — пора опускаться, Анна-Вероника. — Жизнь ждет нас.
   Он встал, дожидаясь, когда она поднимется.
   — Боги! — воскликнула Анна-Вероника, продолжая сидеть. — Подумать только, что и года не прошло, как я была злой девчонкой-школьницей; растерянная, недоумевающая, смущенная, я не понимала, что великая сила любви прорывается сквозь меня! Все эти приступы невыразимой неудовлетворенности — только родовые муки любви. Мне казалось, будто я живу в каком-то замаскированном мире. Словно у меня на глазах повязка, словно я опутана густой паутиной и она застилает мне глаза. Забивает рот. А теперь… Милый! Милый! Ко мне с высоты сошел рассвет. Я люблю. Я любима. Мне хочется кричать! Мне хочется петь! Я так рада! Я рада, что живу на свете, рада оттого, что ты живешь. Рада, что я женщина, потому что ты мужчина! Я рада! Рада! Рада! Благодарю бога за жизнь и за тебя. Благодарю его за солнечный свет на твоем лице. Благодарю бога за мою красоту, если ты любишь ее, и за недостатки, если ты любишь их. Благодарю бога за кожу, которая лупится у тебя на носу, за все великие и малые черты, которые делают нас такими, какие мы есть. Все это — милость! О любимый! Вся радость и все слезы человеческой жизни смешались сейчас во мне и стали благодарностью. Никогда новорожденная стрекоза, впервые развернувшая утром крылья, не испытывала такой радости, как я!


17. Надежды на будущее


   Спустя четыре с лишним года, а точнее — четыре года и четыре месяца, мистер и миссис Кейпс стояли рядом на старинном персидском ковре, служившем каминным ковриком в столовой квартиры Кейпсов, и рассматривали обеденный стол, празднично накрытый на четыре персоны, освещенный искусно затененными электрическими лампочками, отблеск которых вспыхивал то тут, то там на серебре, и убранный изящно и просто душистым горошком. За это время Кейпс почти не изменился, только в одежде появилась элегантность, но Анна-Вероника выросла на полдюйма; лицо ее стало мягче и энергичнее, шея крепче и полнее, и держалась она гораздо женственнее, чем в дни ее мятежа. Теперь она была настоящей женщиной до кончика ногтей; четыре года с четвертью тому назад она простилась в старом саду со своим девичеством. На ней было простое вечернее платье из кремового шелка, с кокеткой из старинной потемневшей вышивки, подчеркивавшей мягкую строгость ее стиля, темные волосы ее были откинуты со лба и чуть стянуты простой серебряной лентой. Серебряное ожерелье подчеркивало смуглую красоту ее шеи. Муж и жена держались с напускной непринужденностью в присутствии расторопной горничной, еще что-то расставлявшей в буфете.
   — Как будто теперь все в порядке, — сказал Кейпс.
   — По-моему, везде порядок, — отозвалась Анна-Вероника, окидывая комнату взглядом способной, но не очень ретивой хозяйки.
   — Интересно, изменились ли они? — задала она в третий раз тот же вопрос.
   — Ну, тут я уж ничего не могу сказать, — ответил Кейпс.
   Он прошел под широкой аркой с темно-синим занавесом в другую часть комнаты, служившую гостиной, Анна-Вероника, еще раз проверив обеденную сервировку, последовала за мужем, шурша платьем, остановилась рядом с ним у высокой медной каминной решетки, коснулась двух-трех безделушек, стоявших на весело горевшем камине.
   — Мне все еще кажется чудом то, что мы будем прощены, — сказала она, поворачиваясь к нему.
   — Вероятно, я очаровал их. Но он, право же, очень хороший человек.
   — Ты сказал ему про регистрацию?
   — Ну-у… конечно, не с таким воодушевлением, как про пьесу.
   — Ты по вдохновению решил объясниться с ним?
   — Я чувствовал, что это — нахальство. Мне кажется, я вообще становлюсь нахальным. Я и близко не подходил к Королевскому обществу с тех пор… с тех пор, как ты меня подвергла немилости. Что это?
   Они оба прислушались. Но это были не гости, а всего-навсего горничная, ходившая по холлу.
   — Удивительный ты человек! — успокоившись, сказала Анна-Вероника и провела пальцем по его щеке.
   Кейпс сделал быстрое движение, словно желая куснуть дерзкого пришельца, но тот отступил к Анне-Веронике.
   — Я ведь серьезно заинтересовался его материалом. И я уже начал беседовать с ним, до того как прочел его фамилию на карточке возле вереницы микроскопов. А затем я, конечно, продолжал разговор. Он… он не слишком высокого мнения о своих современниках. Разумеется, он и понятия не имел о том, кто я.
   — Но как же ты сказал ему? Ты никогда подробно не говорил мне. Это была, наверное, все же странная сцена?
   — Постой, дай вспомнить. Я сказал, что не бываю на вечерах Королевского общества вот уже четыре года, и заставил рассказать мне о новых работах менделистов. Он любит менделистов, так как ненавидит прославленных ученых восьмидесятых и девяностых годов. Потом я, кажется, заметил, что значение науки позорно недооценивается, и признался, что мне самому пришлось заняться более выгодной деятельностью. «Дело в том, — продолжал я, — что я новый драматург — Томас Моур. Может быть, вы слышали о таком?» И представь, он слышал.
   — Вот что делает слава.
   — А то как же! «Я, — говорит, — не видел вашей пьесы, мистер Моур, но мне рассказывали, что это одна из самых занятных пьес современности. Один мой друг, Огилви, — вероятно, тот самый „Огилви и компания“, ну, специалист по разводам, помнишь, Ви? — очень хвалил ее… очень хвалил!»
   Кейпс, улыбаясь, заглянул ей в глаза.
   — У тебя, оказывается, необыкновенно хорошая память на похвалы, — сказала Анна-Вероника.
   — Еще не привык к ним. Ну, а после этого уже было легко. Я тут же бесстыдно заявил ему, что получу за пьесу десять тысяч фунтов. Он согласился, что это бессовестная цена. Затем я решил подготовить его довольно-таки дерзким способом.
   — А как? Изобрази.
   — Я не могу быть дерзким, дружок, когда ты рядом. Это моя обратная сторона луны. Но я говорил дерзко, уверяю тебя. «Моя фамилия не Моур, мистер Стэнли, — сказал я. — Это мой псевдоним».
   — Вот как?
   — По-видимому, так, и продолжал, незаметно переходя на sotto voce: «Дело в том, сэр, что я являюсь вашим зятем, Кейпсом. И мне очень хотелось бы, чтобы вы согласились как-нибудь вечером у нас отобедать. Моя жена была бы очень счастлива».
   — И что же он ответил?
   — Что может ответить человек, когда его приглашают обедать вот так, прямой наводкой? Он не успевает опомниться. «Она все время думает о вас», — добавил я.
   — И он покорно согласился?
   — Фактически да. А что еще ему оставалось делать? Нельзя же устраивать скандал под влиянием минуты, если перед человеком происходит коллизия столь противоречивых ценностей. А я держался с уверенностью человека, для которого все это — совершенно бесспорная действительность. Так что же он мог поделать? И как раз в эту минуту небо послало мне старого Моннингтри. Я не говорил тебе о том, как удачно тогда вмешался Моннингтри, верно? Он выглядел адски изысканно, с широкой малиновой лентой через плечо. А что означает малиновая лента? Наверное, какое-нибудь рыцарское отличие. Он и есть рыцарь. «Ну, молодой человек, — сказал он, — что-то вас давно не видно?» И заговорил насчет «Бейтсона и Кь» — он ведь яростный антименделист, — что они настаивают на своем. И вот я стремглав представил его своему тестю. Я выказал большую решительность. И, на самом деле, это Моннингтри убедил твоего отца. Он…
   — А вот и они! — сказала Анна-Вероника, так как у входной двери раздался звонок.

 

 
   Молодая пара встретила своих гостей в красивом маленьком холле и приветствовала их с искренней радостью. Мисс Стэнли, сбросив черную накидку, оказалась в скромном и полном достоинства туалете из коричневого шелка; она горячо обняла Анну-Веронику.
   — День такой ясный и холодный, — сказала она. — А я боялась, что будет туман.
   Присутствие горничной обязывало к сдержанности. От тетки Анна-Вероника перешла к отцу, обняла его и поцеловала в щеку.
   — Милый старенький папочка! — сказала она и сама себе удивилась, заметив, что на глазах у нее выступили слезы. Она постаралась скрыть свое волнение, помогая ему снять пальто.
   — А это и есть мистер Кейпс? — услышала она голос тетки.
   Вчетвером, слегка волнуясь, они перешли в гостиную, все еще сохраняя какую-то нервную любезность и в тоне и в жестах. Мистер Стэнли слишком усердно потирал руки, стараясь согреть их.
   — Совершенно необычные холода для этого времени года, — сказал он.
   — Все будет хорошо, я уверена, — прошептала мисс Стэнли Кейпсу, когда он усаживал ее на диванчик перед камином. И она замурлыкала что-то успокаивающее.
   — Ну-ка, дай на себя посмотреть, Ви, — сказал мистер Стэнли с неожиданной мягкостью и поднялся, все еще потирая руки.
   Анна-Вероника, зная, что платье ей идет, присела перед отцом.
   К счастью, им больше некого было ждать, и то, что она так быстро распорядилась насчет обеда, доставило ей большое удовольствие. Кейпс стоял рядом с мисс Стэнли, которая так и сияла от радости, а мистер Стэнли, стараясь делать вид, что он ничуть не смущен, предпочел один отойти к камину.
   — Вы легко нашли нашу квартиру? — спросил Кейпс, когда воцарилось молчание. — Номера в подворотне довольно трудно разобрать. Там следовало бы повесить лампочку.
   Мистер Стэнли ответил, что нет, никаких трудностей не было.
   — Кушать подано, мэм, — появившись под аркой, объявила расторопная горничная, и теперь самое сложное было позади.
   — Пойдем, папочка, — сказала Анна-Вероника, идя вслед за мужем и мисс Стэнли, и от полноты сердца стиснула отцовский локоть.
   — Превосходный парень, — заявил он довольно непоследовательно. — Я сначала не понимал, Ви.
   — Прелестная квартирка! — восхищалась мисс Стэнли. — Прелестная! Все так красиво и удобно!
   Обед прошел превосходно: все кушанья удались, начиная с золотистого и совершенно прозрачного бульоне и до вкуснейших замороженных каштанов со сливками; и мисс Стэнли от отдельных похвал перешла к одобрению их жизни в целом. Между Кейпсом и мистером Стэнли возник оживленный разговор, и обе дамы, слушая их, тактично умолкли. Мужчины раз или два приближались к опасной теме менделизма, но тут же осторожно уклонялись от нее; разговор шел преимущественно об искусстве и литературе и о существующей в Англии цензуре театральных пьес. Мистер Стэнли был склонен считать, что цензуру следовало бы распространить и на то, что он назвал современными романами; вместо хороших, здоровых историй появляется всякая «порочная, развращающая чепуха», от которой остается «неприятный осадок». А по его мнению, никакая книга не может быть признана хорошей, если после нее остается неприятный осадок, какой бы интересной и захватывающей она ни казалась во время чтения. Он не любит, продолжал мистер Стэнли многозначительно, чтобы ему напоминали о книгах и об обедах, когда он с ними покончил. Кейпс охотно с ним согласился.