«Я не люблю его, — вдруг словно осенило ее. — То, что он славный малый, как видно, не имеет значения. Следовательно, этот вопрос ясен… Но теперь не оберешься неприятностей».
   Она не спешила уходить с дороги на луг и несколько минут посидела на ограде.
   — Хотела бы я знать, что же мне все-таки надо, — сказала она.
   Запел жаворонок, и, слушая его, Анна-Вероника постаралась привести в порядок свои мысли.
   — Может быть, брак, и материнство, и все остальное — это как песня, — произнесла она, снова пытаясь прийти к какому-то выводу, когда жаворонок опустился в свое гнездо в траве.

 

 
   Она вернулась к мыслям о маскараде.
   Она пойдет, она пойдет, она пойдет. Ничто ее не остановит, и она готова отвечать за все последствия. Допустим, отец выгонит ее! Ну что ж, она все равно пойдет. Просто-напросто выйдет из дому и пойдет…
   Анна-Вероника с удовольствием вспомнила некоторые детали своего костюма и прежде всего прелестный бутафорский кинжал с крупными стекляшками на рукоятке вместо бриллиантов, который хранился в комоде у нее в комнате. Она будет изображать невесту корсара. «Подумать только, заколоть человека из ревности! — сказала она про себя. — Надо еще знать, как всадить кинжал между ребер».
   Она вспомнила об отце, но решила не думать о нем.
   Анна-Вероника попыталась представить себе костюмированный бал; она никогда не была на маскараде. Перед ней снова возник мистер Мэннинг, высокий, загорелый, самодовольный, оказавшийся неожиданно на балу. Он вполне мог там быть, среди его знакомых так много умных людей, и почему бы кому-нибудь из них не принадлежать к кругу лиц, посещающих такие балы! Кем бы он нарядился?
   Вдруг она, смутившись, уличила себя в том, что в своем воображении примеряет на мистера Мэннинга, словно он кукла, разные маскарадные костюмы. Она одела его крестоносцем, и это подходило ему, но он был слишком массивен, наверное, из-за усов, потом гусаром, и в этом обличье он казался нелепым; доспехи Черного герцога больше шли ему; потом в костюм арабского шейха. Она превратила его в драгомана, затем в жандарма, и этот костюм больше всего соответствовал его застывшему, сурово красивому профилю. Уж он бы, наверное, регулировал движение, запрещал входить в правительственные здания, объяснял людям, как пройти на ту или другую улицу, очень точно, самым предупредительным тоном. Каждый костюм она отвергала в подобающих для супруги выражениях.
   — Боже мой! — воскликнула Анна-Вероника, поняв, чем она занимается, и, легко соскочив с ограды на траву, направилась к гребню холма.
   — Никогда я не выйду замуж, — сказала она твердо. — Я не создана для семейной жизни. Вот почему мне так необходимо быть независимой.

 

 
   Представления Анны-Вероники о браке были ограниченными и случайными. Учителя и гувернантки настойчиво вбивали ей в голову, что замужество — это шаг первостепенной важности, но думать о нем не полагается. Она впервые близко столкнулась с фактом исключительного значения брака в жизни женщины, когда выходила замуж ее сестра Алиса, и бежала из дома, чтобы тайно обвенчаться, вторая сестра, Гвен.
   Эти волнующие события произошли, когда Анне-Веронике шел двенадцатый год. Между ней и младшей из двух сестер была пропасть в восемь лет — за этот промежуток времени как-то очень неожиданно на свет появились два брата-сорванца. Сестры скоро приобщились к недоступному для нее миру взрослых, но это не вызвало в ней ни сочувствия, ни любопытства. Она получала нагоняи, если примеряла туфли сестер или брала их теннисные ракетки, и тщательно скрывала свой восторг, если перед сном ей разрешали взглянуть на них, одетых в ослепительные белые, розовые или янтарного цвета платья и готовых отправиться с матерью на бал. Она считала Алису ябедой — это мнение разделяли и братья, — а Гвен — обжорой. Ей не пришлось наблюдать, как ухаживали за сестрами, и когда она вернулась из школы-интерната домой, то скрывала приличия ради свой интерес к свадьбе Алисы.
   Брачная церемония произвела на нее сильное, но смутное впечатление, осложненное мимолетным увлечением, не вызвавшим ответного пыла: ей понравился упитанный, курчавый кузен в черной вельветовой курточке с белым кружевным воротником, сопровождавший невесту в качестве пажа. Анна-Вероника неотступно следовала за ним повсюду, и после стремительной и далеко не рыцарской схватки, во время которой кузен ущипнул ее и сказал «отстань», ей все-таки удалось поцеловать его среди кустов малины, росшей позади оранжереи. А потом ее брат Родди, тоже казавшийся совсем другим в курточке из вельвета, скорей догадавшись, чем узнав о происшествии, стукнул этого Адониса по голове.
   Свадьба оказалась событием захватывающим, но вносящим удивительный беспорядок в домашнюю жизнь. Все, как нарочно, делалось так, чтобы выбить людей из колеи и свести с ума. Вся мебель была переставлена, завтракали и обедали когда придется, и все домашние, включая Анну-Веронику, вырядились в новые светлые туалеты. Анне-Веронике пришлось надеть кремовое короткое платье с коричневым кушаком, волосы ей распустили, а Гвен была в кремовой с коричневым кушаком, но длинной юбке и волосы ее были подобраны кверху. Мать, необычно взволнованная и встревоженная, тоже надела что-то кремовое с коричневым, только более замысловатого фасона.
   На Анну-Веронику произвели огромное впечатление бесконечные примерки, переделки и суета вокруг «вещей» Алисы. Не считаясь с затратами, Алису с головы до ног нарядили во все новое: уличный костюм и высокие ботинки, сделанные на заказ, восхитительное подвенечное платье, чулки и все, о чем можно только мечтать. В дом то и дело приносили самые неожиданные и удивительные предметы, например:
   покрывало из настоящих кружев;
   золоченые дорожные часы;
   декоративная металлическая тарелка;
   салатница (в серебряной оправе) с тарелочками;
   «Английские поэты» Мэджета (двенадцать томов) в ярко-красных сафьяновых переплетах и еще, и еще.
   Со всеми этими волнениями и новшествами был связан то появлявшийся, то вдруг исчезавший, озабоченный, растерянный, почти подавленный жених. Это был доктор Ральф, у которого еще недавно был кабинет на главной улице вместе с доктором Стикелом, а теперь он обзавелся самостоятельной выгодной практикой в Уомблсмите. Правда, он сбрил бакенбарды и ходил в фланелевых брюках, но все же это был тот самый врач, который лечил Анну-Веронику от кори и вытащил из горла проглоченную ею рыбную кость. Изменилась только его роль — в этой удивительной драме он играл жениха. Алисе предстояло сделаться миссис Ральф. Держался он как-то заискивающе, от былого его тона: «Ну, как мы себя чувствуем?» — ничего не осталось; а однажды он, чуть не украдкой, спросил Анну-Веронику: «Как поживает Алиса, Ви?» Но в день свадьбы он явился, как прежде уверенный в себе, в великолепнейших светло-серых брюках — таких Анна-Вероника еще не видела — и в новом блестящем шелковом цилиндре соответствующего фасона…
   В доме все было перевернуто вверх дном, все стали одеваться как-то особенно, разладился и исчез весь привычный распорядок жизни, казалось, каким-то странным образом изменились и взбудоражились чувства и характеры людей. Отец раздражался из-за каждого пустяка и чаще, чем когда-либо, рвался уйти к своим минералам — в его кабинете царил полный беспорядок. За столом он резал мясо угрюмо, но с решительным видом. Почему-то в тот день бурные порывы радушия сменялись у него настороженностью и озабоченностью. Гвен и Алиса невероятно подружились, что, видимо, действовало ему на нервы, а миссис Стэнли загадочно молчала, не сводя тревожных глаз с Алисы и своего мужа.
   В памяти остались сумбурные впечатления о каретах с ливрейными лакеями, о бичах с белыми бантами, о гостях, суетливо уступавших друг другу дорогу, и, наконец, о брачной церемонии в церкви. Люди сидели на сдвинутых вместе скамьях с высокими спинками, а на всем остальном пространстве не было ни одной подушечки, на которые обычно опускались на колени молящиеся.
   У Анны-Вероники сохранились отрывочные воспоминания об Алисе, казавшейся совсем другой в своем подвенечном платье. Она была как будто ужасно подавлена. Подружки и шаферы беспорядочной кучкой заполняли придел, а Анну-Веронику потрясли белая спина, поникшие плечи и голова Алисы под фатой. Глядя на спину сестры, приближавшейся к священнику, Анна-Вероника испытывала к ней безотчетную жалость. Очень живо запомнился ей запах флердоранжа, лицо Алисы, обращенное к доктору Ральфу, ее потупленный взор и робкие, едва слышные ответы. Потом священник Эдвард Брибл стоял между ними с раскрытой книгой в руках. Доктор Ральф казался внушительным и симпатичным, он слушал ответы Алисы, словно выслушивал жалобы на боли, и при этом полагал, что, в общем, дело идет на поправку.
   Затем мать и Алиса долго целовались, сжимая друг друга в объятиях. А доктор Ральф деликатно стоял рядом. Он и отец по-мужски обменялись крепким рукопожатием.
   Особенно заинтересовала Анну-Веронику церковная служба, ибо голос у мистера Брибла звучал убедительно, и она все еще была полна мыслей о проповеди, как вдруг могучие звуки органа доказали, что заглушить этот великолепный духовой инструмент не в силах никакая болтовня в алтаре, и он ликовал во всю мочь, исполняя мендельсоновский марш: «Пум-пум, пер-ум-пум, пум, пум, пумп, перум…».
   Свадебный завтрак был для Анны-Вероники зрелищем того, как нечто сказочное поглощает реальное; он ей очень нравился, пока по недосмотру ей не подали майонез, хотя она и возражала. Дядя, чьим мнением она дорожила, поймал ее на том, что она строит гримасы Родди, который был от этого в восторге.
   В ту пору Анна-Вероника еще не способна была сделать какие-либо выводы из этого множества разрозненных впечатлений, они существовали — и только! Она хранила их в своей памяти — а природа наградила ее хорошей памятью, — подобно тому, как белка хранит про запас орехи. В ее сознании с непостижимой ясностью сразу всплыло только одно — замужества надо во что бы то ни стало избегать, брак неотвратим только в том случае, если тебя, тонущую, спасает холостой мужчина или если у тебя нет даже белья, а при такой бедности — не ходить же голой, — разумеется, «великолепно» обзавестись приданым.
   По пути домой Анна-Вероника спросила мать, почему она, Гвен и Алиса плакали.
   — Шш! — остановила ее мать и добавила: — Это — вполне естественное проявление чувств, милочка.
   — Но разве Алиса не хотела выходить замуж за доктора Ральфа?
   — Шш, Ви! Я уверена, что она будет очень счастлива с доктором Ральфом, — ответила мать фразой стереотипной, как объявление.
   Но Анна-Вероника отнюдь не была в этом уверена, пока не навестила сестру в Уомблсмите и не увидала ее в роли хозяйки дома доктора Ральфа, в халатике, который был ей к лицу, очень чужую, хлопотливую и самодовольную. Доктор Ральф пришел домой выпить чаю, он обнял Алису и поцеловал ее, она назвала его «Скуиглс» и с минуту постояла, прижавшись к нему; лицо ее выражало удовлетворенность собственницы. Все же она не раз плакала, Анна-Вероника знала это. Бывали ссоры и сцены, приглушенно доносившиеся из соседней комнаты через неплотно закрытые двери. Алиса плакала и одновременно что-то говорила, — тягостные звуки. Может быть, замужество причиняет боль? Но все это уже позади, и Алисе живется неплохо. Анне-Веронике жизнь сестры напоминала запломбированный зуб.
   Потом Алиса отдалилась еще больше. А через некоторое время заболела. Она родила ребенка и стала старой, как все взрослые, и очень скучной, а еще через некоторое время она с мужем переехала в Йоркшир, где он получил практику, у них родилось еще четверо детей, все они выходили на фотографиях плохо, и теперь Анну-Веронику уже ничто с ней не связывало.

 

 
   Любовная драма Гвен произошла, когда Анна-Вероника училась в Мэртикоумб-он-си за год до ее поступления в среднюю школу, и так и осталась не совсем для нее понятной.
   Мать не писала целую неделю, а потом пришло письмо в несколько необычном для нее тоне. «Моя дорогая, должна сообщить тебе, что сестра твоя Гвен глубоко оскорбила отца. Надеюсь, ты всегда будешь любить ее по-прежнему, но ты не должна забывать, что она оскорбила вашего отца и вышла замуж против его воли. Отец очень рассержен и не желает, чтобы при нем упоминали ее имя. Она вышла замуж за человека, брак с которым он не мог одобрить, и сразу же уехала…»
   В ближайшие каникулы мать Анны-Вероники заболела, и когда Анна-Вероника приехала домой, в комнате больной она застала Гвен. Сестра была в стареньком платье для улицы, как-то по-новому причесанная, на пальце у нее было обручальное кольцо, и, казалось, она только что плакала.
   — Здравствуй, Гвен! — сказала Анна-Вероника, стараясь сразу внести в разговор непринужденность. — Выскочила замуж? Как зовут этого счастливца?
   — Фортескью, — ответила Гвен.
   — У тебя есть его фотография или портрет? — поцеловав мать, спросила Анна-Вероника.
   Гвен вопросительно взглянула на миссис Стэнли, и та указала ей на ящичек для драгоценностей возле зеркала, в котором был спрятан портрет. С него смотрело бритое лицо с длинным греческим носом, густыми волнистыми волосами, вздымавшимися надо лбом, и жирным для мужчины подбородком и шеей.
   Наклоняя голову то на один бок, то на другой, Анна-Вероника разглядывала портрет.
   — Недурен, — сказала она, желая угодить сестре. — Какие же возражения?
   — По-моему, надо ей сказать, — обратилась Гвен к матери, стремясь изменить тон разговора.
   — Понимаешь, Ви, — пояснила миссис Стэнли, — мистер Фортескью — актер, а твой отец не одобряет этой профессии.
   — А я-то думала, что актеров удостаивают посвящения в рыцари, — отозвалась Анна-Вероника.
   — Может быть, Хала когда-нибудь и удостоят, — сказала Гвен, — но когда это будет…
   — Теперь, наверное, и ты станешь актрисой?
   — Не знаю, имеет ли смысл. — В тоне, каким Гвен сказала это, прозвучала незнакомая томная нотка профессионалки. — Другим актрисам не очень нравится, когда мужья и жены выступают вместе, а Хал вряд ли захочет, чтобы я уезжала одна на гастроли.
   Анна-Вероника почувствовала к сестре какое-то новое уважение, однако традиции семейной жизни взяли верх.
   — Ты, наверное, и сама не захотела бы ездить, — сказала она.
   История с Гвен так тяжело сказалась на больной миссис Стэнли, что муж наконец согласился принять мистера Фортескью в гостиной; с совершенно убитым видом он пожал зятю руку и выразил надежду, что в конце концов все утрясется.
   Прощение и примирение было холодным и чисто формальным. Отец сразу же угрюмо удалился в свой кабинет, а мистер Фортескью умиротворенно стал прогуливаться по саду, задрав кверху свой греческий нос, заложив руки за спину, и подолгу и неодобрительно разглядывал фруктовые деревья у забора.
   Анна-Вероника наблюдала за ним из окна столовой; поборов девичью робость, она выскользнула в сад, пошла в обратном направлении и столкнулась с мистером Фортескью словно невзначай.
   — Здравствуйте, — упершись руками в бока, беспечным тоном, непринужденно сказала Анна-Вероника. — Вы мистер Фортескью?
   — К вашим услугам. Вы Анна-Вероника?
   — Конечно. Это вы… Вы женились на Гвен?
   — Да.
   — А почему?
   Мистер Фортескью поднял брови, и лицо его приняло шутливое выражение, словно он играл в комедии.
   — Очевидно, я влюбился в нее, Анна-Вероника.
   — Удивительно. И вам теперь придется ее содержать?
   — В меру моих возможностей, — ответил мистер Фортескью с поклоном.
   — А у вас большие возможности? — спросила Анна-Вероника.
   Чтобы скрыть истинное положение вещей, мистер Фортескью сделал вид, что смущен, а Анна-Вероника задавала вопрос за вопросом, об игре на сцене, и годится ли ее сестра в актрисы, и достаточно ли она для этого красива, и у кого она будет заказывать себе костюмы, и еще, и еще.
   В действительности у мистера Фортескью были более чем скромные возможности содержать жену, и вскоре после смерти матери Анна-Вероника неожиданно встретила Гвен, когда та спускалась по лестнице из кабинета отца, заплаканная, обиженная, ужасно невзрачная в своем поношенном траурном платье. С тех пор Гвен была вычеркнута из жизни обитателей Морнингсайд-парка, и Анна-Вероника уже не слышала ни о письмах с просьбами, ни о горестных вестях, которые получали отец и тетка; лишь изредка до нее случайно доходили какие-то пересуды и смутные вспышки отцовского негодования по адресу «этого мерзавца».

 

 
   Вот два случая, главным образом и определившие отношение Анны-Вероники к вопросу о браке, — единственные случаи, когда она столкнулась с этим вопросом очень близко. В остальном ее представления о брачном союзе складывались из наблюдений над замужними женщинами Морнингсайд-парка, которые казались ей какими-то неловкими, скованными и ограниченными в сравнении с молодыми девушками и с тем, что она вычитала в самых разных книгах. В конце концов все люди, связанные брачными узами, уподоблялись в ее воображении насекомым, лишенным крыльев, а сестры — только что вылупившимся созданиям, у которых и вовсе не было крыльев. Перед ней мелькнул образ ее самой, запертой в доме под благосклонной сенью мистера Мэннинга. Кто знает, может быть, по аналогии со «Скуиглс» она называла бы его «Мэнглс»!
   «Я, наверное, никогда не выйду замуж», — сказала она про себя, и вдруг новые соображения поставили ее в тупик. Следует ли полностью исключить из жизни любовную романтику?..
   С романтикой нелегко было расстаться, но она никогда еще так не жаждала продолжать свои университетские занятия, как в тот день. Никогда не испытывала столь сильного желания распоряжаться собой, жить без оков, налагаемых другими! Любой ценой! Ее братья обладали этой свободой — во всяком случае, у них было больше возможностей, чем представится ей, если только она не будет бороться изо всех сил. Между ней и прекрасной далекой перспективой свободы и саморазвития стояли мистер Мэннинг, ее отец и тетка, соседи, ей мешали обычаи, традиции, власть семьи и среды. В то утро ей казалось, что все они вооружились сетями и готовы накинуть их на нее в тот самый миг, когда она впервые будет действовать по своему желанию.
   У Анны-Вероники возникло такое ощущение, будто с глаз ее упала пелена и она впервые очнулась, подобно лунатику, среди опасностей, препятствий, трудностей.
   Ей представилось, что жизнь девушки, как будто беспечную, бездумную и счастливую, на самом деле направляют, контролируют, отгораживают от действительности стенами и запретами, о которых она и не подозревает. Все это как будто бы не так уж плохо… Но вот врывается действительность, приходит зрелость, возникает неотложная, насущная потребность задуматься, очень серьезно задуматься. Ральфы, Мэннинги и Фортескью настигают девушку совсем неопытную, не имеющую никакого понятия о том, что они собой представляют; и не успеет она осознать случившееся, как новый круг наставников и надзирателей, новый круг обязанностей и ограничений сменит первый.
   — Я хочу быть Человеком, — сказала Анна-Вероника, обращаясь к холмам и ясному небу, — я не хочу, чтобы это случилось со мной. Что угодно, только не это.
   Вскоре после полудня, усевшись на ограду между верхней тропой и лугом, раскинувшимся на всем пространстве от Чокинга до Уолдершема, Анна-Вероника твердо решила для себя три вопроса. Во-первых, она не намерена выходить замуж, и, уж конечно, не выйдет за мистера Мэннинга; во-вторых, она хочет продолжать свои занятия, чего бы это ей ни стоило, и не в Тредголдском, а в Имперском колледже; и, наконец, в доказательство своей решительности — пусть это будет символом, декларацией свободы и независимости — она отправится сегодня же вечером в маскарад.
   Но ей не избежать столкновения с отцом, а как он поступит? Самым трудным оказалось ответить на этот жизненно важный вопрос. Для нее так и осталось неясным, к чему все это приведет. Что произойдет утром, когда она вернется в Морнингсайд-парк?
   Не выгонит же он ее из дому… Но что он способен сделать и что он сделает, она себе не могла представить. Ее не пугала грубая сила, она боялась какой-нибудь низости, косвенного давления. Вдруг он перестанет давать ей деньги, поставит перед необходимостью или сидеть дома, предаваясь бессильной злобе, или начать зарабатывать себе на жизнь немедленно?.. Ей казалось вполне вероятным, что он лишит ее денег.
   Чем может заняться девушка?
   Но тут размышления Анны-Вероники были прерваны появлением всадника. Это был мистер Рэмедж, многоопытный седеющий господин, он сидел на вороной лошади. Он был в костюме строгого серого цвета и в котелке. Увидев ее, он остановил коня, поздоровался и пристально посмотрел на нее своими несколько выпуклыми глазами. Взгляд его встретился с внимательным, пытливым взглядом девушки.
   — Вы заняли мое место, — сказал он после короткого раздумья. — Я всегда здесь спешиваюсь и стою, облокотившись на ограду. Можно мне и сейчас постоять?
   — Это ваша ограда, — ответила она дружелюбно. — Вы первый ее открыли. Я должна вас спросить, можно ли мне на ней сидеть.
   Он соскользнул с лошади.
   — Позвольте мне представить вас Цезарю, — сказал он.
   Анна-Вероника похлопала Цезаря по шее, восхитилась его нежным носом, пожалев про себя, что у лошади некрасивые зубы. Рэмедж привязал лошадь к крайнему столбу загородки, и Цезарь, тяжело засопев, уткнулся мордой в зелень изгороди.
   Рэмедж облокотился на ограду рядом с Анной-Вероникой, и некоторое время оба молчали.
   Он сделал несколько общих замечаний насчет панорамы, согретой сиянием осени, озарявшим холм и долину, лес и деревню внизу.
   — Эта даль широка, как жизнь, — сказал мистер Рэмедж, обозревая панораму, и поставил отлично обутую ногу на нижнюю перекладину.

 

 
   — А как вы забрались сюда, так далеко от дома, барышня? — спросил он, заглядывая Анне-Веронике в лицо.
   — Я люблю далекие прогулки, — глядя на него сверху вниз, ответила она.
   — Одинокие прогулки?
   — В том-то и прелесть. Я обдумываю всякие вещи.
   — Какие-нибудь проблемы?
   — Да, и порой довольно сложные.
   — Вам повезло, что вы живете в такой век, когда это возможно. У вашей матушки, например, такой возможности не было. Ей приходилось размышлять дома, под взглядами других.
   Она задумчиво посмотрела на него, и он постарался, чтобы его лицо выразило восхищение ее юной, непринужденной осанкой.
   — Значит, произошли перемены? — спросила Анна-Вероника.
   — Такой переходной эпохи еще не было никогда.
   Ее интересовало — переходной к чему. Но мистер Рэмедж не знал.
   — С меня довольно этой перемены, — сказал он.
   — Должен признаться, — продолжал мистер Рэмедж, — новая Женщина и новая Девушка занимают меня необычайно. Я из тех людей, которых интересуют женщины. Ничто на свете не интересует меня так сильно, и я этого не скрываю. А до чего изменилось их отношение к жизни! Поразительно, как они отбросили привычку цепляться за кого-нибудь. И свою прежнюю уловку свертываться от прикосновения, как улитка. Если бы вы жили двадцать лет назад, вас называли бы «Молодая особа», и первейшим вашим долгом было бы ничего не знать, ни о чем не слышать и ничего не понимать.
   — И сейчас есть еще немало такого, чего не понимаешь, — с улыбкой заметила Анна-Вероника.
   — Может быть, и немало. Но ваша роль заключалась бы в том, чтобы укоризненно заявлять «нет уж, извините» относительно таких вещей, которые вы в глубине души отлично понимали бы и не усматривали бы в них ничего постыдного. И вот ужасная Молодая особа исчезла. Молодая особа потерялась, украдена или заблудилась… Надеюсь, мы никогда ее больше не увидим.
   Он явно был рад такой эмансипации.
   — Стоило человеку энергичному приблизиться к такой овечке, и его уже считали кровожадным волком. Мы носили невидимые цепи и невидимые оковы. А теперь мы можем сколько угодно болтать у ограды и Honni soit qui mal y pense[5]. Эта перемена принесла мужчине одно преимущество, которого у него никогда не было, — продолжал он, — он обрел новых друзей — девушек. Я прихожу к убеждению, что самые верные, а также самые прекрасные друзья, о каких мужчина может только мечтать, — это девушки.
   Он смолк, потом, проницательно взглянув на нее, заговорил снова:
   — Я предпочитаю болтовню с действительно умной девушкой беседе с любым мужчиной.
   — Значит, у нас теперь больше свободы, чем было раньше? — спросила Анна-Вероника, которой не хотелось переходить на частности.
   — Еще бы, несомненно! С тех пор как девушки восьмидесятых годов сбросили свои цепи и укатили на велосипедах — в юности я был свидетелем того, как начался этот процесс, — мы наблюдали удивительное ослабление всяких тисков.
   — Ослабление, может быть. Но так ли уж мы свободны?
   — А разве нет?
   — Мы ходим на длинной веревочке, да, но все равно привязаны. А на самом деле женщина вовсе не обрела свободу.
   Мистер Рэмедж промолчал.
   — Правда, ходишь повсюду, — продолжала Анна-Вероника.