Дамы в избранном светском кругу моей жены обсуждают с неугасимым пылом проблемы сексуального воспитания юношества, а также сравнительные достоинства любовников всех рас и наций. Американцы, как выясняется, в этом смысле ничего не стоят, англичане ненамного лучше. Им свойственна сентиментальность, они легко возбудимы, но слишком торопятся. На противоположном полюсе стоят немного пугающие, но импонирующие способности «ле нэгр» и «ле горилль». Охотно приводится из ряда вон выходящий пример Распутина. Дамы разглагольствуют на эту тему неутомимо, постоянно возвращаются к излюбленному предмету, их воображение распаляется. Любовник для них уже не просто любовник, а техник-виртуоз, он подобен скрипачу, которого слушает знаток и ценитель; дамы с большим знанием дела оценивают его спортивные достижения. Любовь с грустью отворачивается от этих разговоров, убегает оскорбленная, подобно нашей английской мамаше. Проблема сексуального воспитания сыновей или племянников вызывает жаркие дискуссии. Нужно во что бы то ни стало уберечь этих юношей от возможных половых извращений. Ведь есть же тетушки, ведь есть же сердечные приятельницы, готовые направить их на истинный, согласный с природой, нисколько не противоестественный путь… Имеется целая литература по этому вопросу, этой цели служат сентиментальные романы, чувствительные и серьезные, ибо шутки по этому поводу могут все испортить. Не следует называть это порнографией, это всего только литературная дискуссия, социологическое исследование.
   Эти разговоры пролетают у меня мимо ушей. Я не интересуюсь ими, но нелегко быть глухим и слепым.
   — Это — мое дело, Стини! Мужчиной в любом возрасте нужно руководить и обманывать его ради его же блага.
   — Разве этот мальчик знал, что такое девственность?
   — Вообрази себе, он думал, что девственница — это значит монахиня! — ответила Долорес. Она была ужасно возмущена.
   — Шестнадцатилетний мальчик! Окончил школу, поступает в Оксфорд и понятия не имеет , что такое девственность!
   — Ты в этом абсолютно убеждена? Быть может, у него не было охоты разговаривать с тобой об этом. Скорее всего он был так смущен твоими расспросами, что поднялся и ушел!
   — Вообрази себе, что да!
   — И при таком обороте дел ты пыталась доверительно поговорить о нем с его мамой?
   — Она покраснела, как мак, и делала вид, что не понимает, о чем я говорю! «Не понимаю, о чем это вы», — сказала она и ушла в гостиницу.
   — А у тебя язык чесался высказать все, что ты можешь, по этому поводу?
   — Но ведь это же глупо замалчивать важнейшие вопросы. Зачем же человек обладает даром речи? Господь бог попусту растратил этот дар, наградив им англичан.
   — Зато мы упражняемся в добродетели сдержанности, хотя нынче практикуем ее не столь ревностно, как прежде… Скажи мне, Долорес, почему ты всегда в разговоре с посторонними людьми начинаешь с сексуальных дел?
   Я придвинул себе стул и уселся рядом с ее шезлонгом. Уже в течение многих дней во мне вызревали слова, которые я теперь хотел ей высказать.
   — Быть может, ты вознамерился прочесть мне проповедь? — спросила она. — О боже правый, проповедь, о скромности в твоих устах!
   Я закурил сигару.
   — Я хотел тебе сказать кое о чем и услышать, что ты можешь ответить.
   — Я бы тебе многое сказала, если б решила поговорить с тобой начистоту!
   Но на этот раз я действительно хотел наконец высказать ей кое-что и не намеревался позволить ей сбить меня с толку.
   — Твое обыкновение сводить любой разговор к вопросам пола, к грязи; эта твоя любовь к непристойности… — начал я.
   — А кто же меня этому научил? — прервала Долорес.
   — Понятия не имею. Может быть, космополитическая школа для девиц в Монте-Карло? Это какая-то заразная болезнь души (я заранее приготовил это определение). В путешествиях, в общении с нормальными, здоровыми и приличными людьми эта твоя привычка становится обидной для других, а для меня — невыносимой. Невыносимой, Долорес. Эти вакации, с тех пор как ты приехала, превратились для меня в сплошную трепку нервов.
   — Что же, Стини, это новый ультиматум?
   — Дорогая моя, я не начинал этот разговор в ультимативном тоне.
   Долорес поднялась в кресле и приступила к контратаке.
   — Стини, я понять не могу, почему я тебя полюбила, почему я тебя терплю! Ты сидишь тут напыщенный, нудный, буржуй до мозга костей, торговец книжками, английский самец, тупой, как вол! Ты вечный подросток, которого ничто не может научить. Единственное твое достоинство — это некритическое чувство долга…
   — Я хочу тебе сказать… — пытался я вставить словечко.
   — Я была когда-то одной из красивейших женщин на Ривьере, я привыкла к обществу джентльменов, титулованных лиц, принцев, людей светских и рыцарственных. А что я теперь? Что ты сделал со мной? Все мне говорят, что с тех пор, как я вышла за тебя замуж, я сделалась почти такой же скучной, как ты сам. Ты ограбил меня — похитил у меня жизненный нерв, размах. Все видят, до чего я изменилась под твоим влиянием. Спроси моих приятельниц, спроси своего кузена Джона, спроси твоих сотрудников, которые бывают у нас в Париже.
   — Я хочу тебе сказать… — вставил я.
   — Ты стоишь надо мной, как учитель над ученицей. «Хочу сказать вам, мадам, несколько слов». Значит, тебе еще мало? Я еще недостаточно банальна для тебя! Я что, обязана смотреть тебе в глаза и спрашивать разрешения, прежде чем заговорить с кем-нибудь? Или ты требуешь…
   Теперь уже не было силы, которая могла бы сдержать поток ее красноречия. Был только один способ: говорить самому, не обращая внимания на ее слова. Я применил эту уловку.
   — Я хочу тебе сказать… — ввернул я и стал говорить свое. Поединок начался сдержанно и тихо, но теперь зазвучал крещендо. Я сказал Долорес, что пребывание с ней в Торкэстоле стало для меня невыразимо тягостным, что чем старше я становлюсь, тем менее я способен кротко сносить ее выходки, что, если я не сумею ее приструнить, мне придется расстаться с ней, что, чего бы это ни стоило, я хочу навсегда с ней расстаться.
   Постепенно появились тайные слушатели. Супруги Юно прислушивались к этому диалогу из столовой, горничная — из подвала, два продавца почтовых открыток — с маленькой площади перед отелем, а какой-то пожилой господин — с террасы, где он потягивал фруктовую воду. Возможно, что слушали и другие.
   Когда Долорес заметила, что зрительный зал наполняется, она начала вставлять в свой текст все больше и больше французских фраз, чтобы сделать спектакль более доступным для слушателей. Она говорила теперь все торопливей, все более пронзительным тоном, чтобы совершенно заглушить мои вставки и не дать им достигнуть до слуха публики. Она героически преодолевала при этом безумное желание услышать то, что я столь упорно повторяю над ее головой. Без передышки говорила свое.
   Два голоса боролись друг с другом, как будто бы басовитые удары в барабан пытались заглушить бренчание цимбал.
   — Позволь тебе заметить, Стини… — говорила Долорес.
   — Пойми наконец, Долорес… — говорил одновременно я.
   Это было смешно, постыдно. Наконец я поднялся. Хотел удалиться с достоинством, но забыл об этом и, склонившись над ней, пустил ей прямо в ухо прощальную стрелу.
   — Всему есть предел, Долорес! — повторил я знакомый уже рефрен. — Всему есть предел!
   К несчастью, я испортил эффект моего ухода, наткнувшись на маленький столик. Поднос и стакан с дребезгом полетели наземь.
   С поразительной расторопностью, словно из-под земли, выросла на месте происшествия угреватая официантка.
   — Подберите, пожалуйста, — сказал я, — и впишите в мой счет.
   Я бесславно удалился. Долорес снова упала на подушки шезлонга, победительная, утомленная гранд-дама.
   — Pouf!! — сказала она так, чтобы слышали все. — Quel maladroit! Mon amant! Mais c'est drole! [12]


12


   Попытка обратиться к разуму Долорес привела всего лишь к этой вот перепалке. Она никогда ничего не будет слушать; постарается ничего не понять. Как бы дурацки она ни истолковывала наши взаимоотношения, она защищает любое свое мнение криком и бранью. С ней невозможно столковаться.
   Я сижу сейчас за письменным столом над моими заметками и размышляю о том, в какие тиски я попал и как высвободиться из них. Какой-то выход я должен найти: жизнь теперь стала уже совершенно невыносимой.
   Следует решиться на что-нибудь более серьезное, чем прежде.
   Я признаю, что Долорес раздражают мои все более частые и все более продолжительные отлучки. Мы оба изменились. Я уже не умею смеяться над ней за ее спиной; меньше, чем прежде, я считаюсь с ее обидчивостью. Я почти не скрываю своего презрения к ее пустопорожним фразам и бессмысленным занятиям. Да, раньше я смеялся потихоньку, но это в немалой степени поддерживало то окрашенное юмором чувство, которое я питал к своей жене. Быть может, тому виной время и привычка, но мне кажется, что ум Долорес в последние годы закоснел и притупился. Она утратила былую свежесть. Она повторяется. Когда я слушаю ее разговоры, мне кажется порой, что слушаю заигранную пластинку. Она говорит все больше, слушает и читает все меньше; непрерывный поток красноречия, неизменно эгоцентричный, звучит все фальшивее, все низкокачественнее и терзает монотонностью. Если даже не обращать внимания на хлопоты, которые причиняют ее выходки, само по себе пребывание в ее обществе стало для меня безмерно скучным; мне надоели ее бесконечные повторения. Моя наигранная душевная энергия не способна заглушить ее голос. Я попросту не могу его больше слышать.
   Что же, собственно, творится с ней? Что творится с нами обоими? Мы повздорили из-за непристойностей, которые она вплетает в свои разговоры. Почему она каждый разговор с посторонними людьми, а в особенности с англичанами, упорно нашпиговывает фразами, оскорбляющими слух?
   Как беспристрастный судья, я рассматриваю упреки против Долорес и должен сказать, что она не поднимается над средним уровнем чувственности и не проявляет никаких извращений сексуального инстинкта. Она одарена нормальной чувственностью, и она капризна, но в ней нет ничего от развратницы. Она никак не может сделать выбор между манерами «великосветской дамы» и повадками «парижского сорванца». Это обычная дамочка со средиземноморского побережья, позволяющая себе известные вольности. В ее лексиконе слишком много малопристойных слов, и она вгоняет собеседников в краску, излагая свои псевдонаучные познания в области эротических проблем. Но, хотя она бывает при этом скучна и вульгарна и это у нее все усиливается, отталкивающего впечатления это на меня не производит. Она не сексуальная маньячка и говорит обо всем этом только затем, чтобы удивлять и эпатировать ближних.
   Сексуальная одержимость, если говорить о телесных потребностях, является состоянием преходящим и излечивается простейшим способом. Но когда она овладевает душой, то становится болезнью чрезвычайно опасной, неисцелимой и прилипчивой. Больной мозг подобен застарелому кокаинисту. Он не в силах совладать с потребностью говорить «об этом», развивать вопросы «этого», всеми способами стремиться к поискам никому еще не ведомых проявлений «этой» столь, по сути дела, простой вещи. Эта тема возникает при каждом удобном случае, разум склоняется все к одной и той же мысли. Вот такого рода больными людьми являются Хьюмэн Сопстон, старый Блэйдс и Лоретта Гук. Они видят весь мир сквозь призму пола, источают из себя слякоть собственной гнилости, порочность тяготеет над ними, как заклятье. Это истинные прокаженные, несчастные и противные. Долорес, однако, не такова.
   К тому, чтобы говорить непристойности, ее толкает не больное воображение, но сила совершенно иная и врожденная: неутолимый эгоцентризм. Долорес должна любой ценой привлекать к себе внимание, всегда быть в центре внимания. Она очень рано подметила, что молодая женщина проще всего добьется этого, если будет произносить в обществе, за светским завтраком или обедом, как можно больше нескромных фраз — так, походя. Без этого она удостаивается нескольких взглядов, нескольких мимолетных комплиментов — и только; однако все оказываются в высшей степени заинтригованными и с приятным нетерпением взирают на оживленную молодую и красивую особу, распустившую язычок и внятно и четко произносящую множество непристойностей.
   У Долорес, собственно говоря, нет никаких психических отклонений, кроме ненасытной жажды обращать на себя внимание. Я никогда не замечал, чтобы она совершила нечто действительно необычное…
   Меня внезапно озарило. Ее жесты, ее стиль, наряды, духи, красноречие, прононс и манеры; ее собачонки и мебеля; иерархия ценностей, которую она признает, странная неустойчивость мнений — все это сокровища сороки, собранные из нахватанных отовсюду блесток, сваленных в одну кучу и удерживаемых с ужасающей цепкостью. Она собрала свою сложную индивидуальность из разнородных кусочков, ибо ей казалось, что яркие компоненты сделают ее более эффектной. Это и был для нее единственный принцип отбора. Это нахватанная отовсюду, негармонизованная личность. Большинство людей, как утверждают психоаналитики, совершают те или иные нелепости под влиянием непреоборимого внутреннего стимула, подчиняясь некоей неудержимой склонности, определяющей их характер, но Долорес не испытывает внутреннего принуждения переделать на свой лад свои плагиаты и имитации. Долорес ничто не сдерживает; ум ее ясен и цепок, тем более ясен, что лишен каких бы то ни было внутренних устоев. И она воспринимает образцы, копирует их, ничего не забывает, ничего не меняет, разве что утрирует, поскольку у нее отсутствует собственный, личный, все укрощающий, все смягчающий тон. Она вовсе не ненормальна, напротив, она до Того нормальна, что не имеет никаких индивидуальных, отличающих ее от нормы признаков. Это человеческое существо обнаженно-эгоцентричное. Это — воплощение алчности и самоутверждения. Мне никогда не приходилось встречать столь всецело, исключительно и притом неуклюже собранной из чужих элементов личности, как Долорес!
   Она так долго ускользала от моего понимания именно потому, что она пуста, как планета, лишенная воздуха. Только в последнее время я понял, что Долорес — это заурядное и банальное человеческое существо, ничем не смягченное, самодовлеющее. Я тринадцать лет ломал себе голову, чтобы найти такое разрешение загадки. Теперь я знаю наконец, что все эти годы рядом со мною жило не существо, чрезвычайно усложненное, но, напротив, создание сумасбродное, но непомерно упрощенное. Я не могу считать ее сумасшедшей или преступницей. Долорес — это первозданная материя, из которой сотворено человечество. Это разобыкновеннейшая женщина в химически чистом виде.
   Основа моей личности и личности всех прочих людей построена из того же самого сырья, только что она окрашена, проглажена, отделана, насыщена, подвергнута мерсеризации, — кажется, так это называется? — покрыта лаком. Моя Долорес отличается от всех прочих людей именно отсутствием этой индивидуальной отделки.
   Присмотримся поближе к этому сложенному из элементарных человеческих инстинктов существу, от которого я хочу избавиться. Прежде всего в ней бросается в глаза страстная жажда привлекать к себе человеческое внимание. (Кстати сказать, кто из нас в этом смысле без греха?) Возникает вопрос: почему она так жаждет, чтобы ею интересовались? Почему к этому в известной степени стремится каждый из нас? Равнозначно ли это жажде любви или ее противоположности — ненависти? Мне кажется, что нет. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из нас жаждал любви ради нее самой. Когда Долорес начинает крикливо выставлять себя напоказ, я не думаю, что она стремится покорять сердца. У нее более воинственная натура. Она хочет пробудить в зрителях ощущение того, что они ниже ее, и восхищение ее собственной персоной. Она жаждет навязать свою особу вниманию присутствующих и даже отсутствующих. Хочет испытать торжествующую уверенность в собственном существовании. Это доставляет ей судорожное наслаждение, которое она старается продлить, в этом она находит примитивное и истинное удовлетворение. И злобствует она лишь потому, что всегда легче наносить раны и увечить, чем очаровывать.
   Итак, если правда, что Долорес представляет собой нормальное человеческое существо во всей его наготе, то подобное элементарное стремление кичиться собой и торжественно доказывать, что ты и впрямь существуешь, должно таиться и во мне, и в тебе, и в каждом. Оно есть у всех, только выражается в более усовершенствованной и возвышенной форме. Займемся для разнообразия вивисекцией мистера Стивена Уилбека. Не представляет ли он собой в основе своей мужскую разновидность Долорес? Нет, что вы! Стивен Уилбек не кричит, не бахвалится, не топит своих противников. Он истинный джентльмен!
   А теперь поразмыслим не о том, чего он не делает, а о том, что он делает. Я перечитал начальные страницы этих воспоминаний: раздел об автомобильной поездке, о солнечном дне, о милом городе Ренне и обо всем таком, — и я отметил, с каким наслаждением мистер Уилбек ласково посмеивается над всеми встречными, и хихикает, и ластится к ним — можно подумать, что он их и правда любит. Он замечает, какими мелочами они заняты, какие приятные они людишки, он сплетает целые истории об их мелковатости, подмечает их человеческие слабости. Он не навязывает людям своей особы, нет, он только все время витает над ними, как милостивый бог. Цель у него такая же, как у нее: показать, как он победоносно или по крайней мере сносно существует.
   Он выбирает путь более утонченный, действует искусней и с большим успехом, чем Долорес, но в этом вся разница. Мистер Уилбек не вырывает своей добычи насильно, он хватает ее украдкой и уволакивает. Что касается взаимоотношений с прислугой, то он не поднимает голоса, не угрожает, не выбрасывает людей на улицу, но оплетает их сетью нравственных обязательств. Действительно ли он фанатик порядочности? Или только любит, чтобы окружающие считали его справедливым и достойным доверия работодателем? Заботится ли он о своих слугах как о человеческих существах или только как о своей челяди? Хотел бы знать, но — увы! — не знаю. Пусть это останется под вопросом. На весах, которые держит в руках Истинное Божество, царящее среди звезд, эгоцентризм Долорес, конечно, не перетянет внезапно чаши, если на другую чашу весов положить эгоцентризм Стивена Уилбека. Может быть, его чаша пойдет постепенно кверху, но, безусловно, не взлетит к небесам. Эгоцентризм Долорес — жестокий и пустопорожний. Примитивный и обнаженный, он стережет тесные пределы ее существования и проявляется в криках, в ненависти, в подозрительности и в зависти. Эгоцентризм Стивена Уилбека обладает наружным покровом; Фоксфильд сказал бы, что его осложняют неоморфемы.
   Пока на карту не были поставлены его честь и достоинство, Стивен Уилбек от всего отделывался шуткой, с легким сердцем ускользал от неприятного, издевался над Долорес и над ее ожесточенной борьбой за удовлетворение своего самолюбия, возмущался ее враждебностью ко всему белому свету.
   Я сказал здесь все, что можно было сказать в защиту Долорес…
   Но…
   Я в этом закрытом процессе одновременно и судья и заинтересованная сторона. Правда, я выставляю себя беспристрастным судьей, но это отнюдь не значит, чтобы у меня было желание вынести самому себе обвинительный приговор. Я защищал Долорес, а теперь я выступлю в качестве своего собственного адвоката. Существует аргумент, который говорит в мою пользу. Разница между мной и Долорес не ограничивается только тем, что я более утонченный и усложненный. Иногда Долорес оказывается сложнее меня. Но во мне есть, помимо моего собственного «я», еще нечто большее, чего нет в Долорес, — есть некая ценность, переходящая границы моего эгоцентризма. Эту ценность я имею право защищать, и даже защищать, не зная пощады, против ее гибельных атак.


13


   Написав предыдущую страницу, я вышел прогуляться в одиночестве и выкурить сигарету среди здешних ущелий и скал. Вернулся к обеду, и мы с Долорес уселись друг против друга в ледяном молчании. Проходя мимо почты, я подумал: не зайти ли в отделение и не дать ли шифрованную телеграмму в Дартинг, за которой последовал бы срочный вызов оттуда: «Ожидается забастовка наборщиков». Я не сделал этого потому, что мне надоели эти мелкие обманы. Мне стыдно перед самим собой. Слишком часто я уже вел себя как изобретательный муж-подбашмачник из парижского фарса.
   Столовая застыла как бы в предчувствии грозы. Стояла удивительная тишина, нарушаемая только шуршанием платья Баронессы, когда она беспокойно оборачивалась от столика к столику, как будто хотела спросить всех вообще, а меня в частности: «Что произошло?» «Что такое стряслось?» — допытывалась ее лорнетка. Английская мама и сын сидели совершенно окаменевшие. Оба читали за столом книжки, и у сына уши были пурпурные, и сидел он неподвижно, будто окоченев.
   Из двух рыболовов явился только один. Он пообедал раньше других, минутку глядел перед собой, а потом громко и с выражением безграничного изумления изрек: «Боже правый!» — поднялся и вышел из столовой. Новоприбывшие постояльцы сидели тихо, как мышки. Какое-то мгновение казалось, что языки вот-вот развяжутся. Угреватая девица внезапно уронила посреди зала поднос. Три тарелки с треском разбились, но ничего не воспоследовало. Девушка ойкнула, но тут же умолкла, завороженная всеобщей тишиной. Все вновь окаменели. Официантка, жалобно шмыгая носом, стала подбирать осколки. Сквозь матовые стекла дверей заглянул мсье Юно, но не вошел, как обычно, дабы совершить дружескую инспекцию. У него не хватило духу.
   Я подумал, что, пожалуй, зря не отправил телеграмму…
   После обеда Долорес поднялась, на миг задержалась около меня и многозначительно взглянула мне в глаза. Я встал по стойке «смирно». Она поклонилась и прошла мимо меня с гордо поднятой головой. Я выбрался на террасу, чтобы выкурить сигару и выпить рюмку бренди. Мне надо было выпить. Почти тут же вошла Мари и вручила мне послание от Долорес.
   «Возлюбленный мой!

   Ты сидел за столом, как надутый, дерзкий и упрямый малыш. Ты злюка — у тебя злое, очень злое сердце, но ты как дитя малое. Простираю к Тебе руки. Я не могу сердиться больше одного дня. Прощаю тебя! Не хочу уснуть, ненавидя. Пожертвуй мне одну минуту, отвори только двери и скажи с порога «покойной ночи», и я смогу принять мой семондил и уснуть. Помни, что я больна и очень страдаю. Ты ничего не знаешь о боли. Быть может, настанет день, когда ты с ней познакомишься. Это будет тебе на пользу. Но тогда я уже, конечно, буду спать вечным сном и наконец забуду об этом невежде-дантисте, который отравил мне существование. Собственно, это ты позволил ему погубить мое здоровье, ибо своевременно не разузнал все о нем. А теперь ты не хочешь даже подать на него в суд, потому что боишься встать на мою защиту.

   Завтра мы поедем в Роскофф, как и предполагалось, — я буду мила с твоим скучным ученым Фоксом, Поксом, или как там еще этот наемный писака называется? Я знаю, что целый день буду подавлять зевоту! Ты мое жестокое дитя! В один прекрасный день ты убьешь меня своей британской скукой!»

   Я прочел эту записочку и после надлежащего размышления сказал Мари, что приду. Мне до зарезу надо было повидаться с Фоксфильдом. Он опять опоздал со сдачей рукописи.
   Ну что ж, и этот кризис разрешился привычным образом.
   Я заказал еще бренди.


14


   Как долго это еще будет продолжаться? Сколько людей во всем мире проснулось нынче утром в убеждении, что положение их невыносимо, сколько людей говорило себе: «Я должен с этим покончить. Больше я этого не вынесу»? И сколько людей уснуло ночью, ничего не изменив в своем положении? Порою мне кажется, что все человечество живет в ловушках, связано по рукам и ногам добровольно взятыми обязательствами, со дня рождения заперто в клетках зверинца. Современный психоанализ подчеркивает роль, которую играет в нас механизм «бегства от действительности». Его следовало бы называть механизмом квазибегства. Примером может послужить мое чувство юмора; вопреки тому, что я непрерывно взываю к нему, жизнь моя все более зависит от Долорес. Неужели все мы безнадежно скованы инерцией, неужели вся наша жизнь есть подчинение себя инерции, неужели наша жизнь подобна бесконечной ленте липкой бумаги для мух, к которой мы пристаем? Неужели все вокруг меня задыхаются от подавляемой жажды «совершить что-нибудь», от жажды мятежа против партнерш-поработительниц, против неразрывных уз, против пут обязанностей — обязанностей семейных, юридических и профессиональных, против окостеневших обычаев, привычек и междоусобиц?
   Я возвращаюсь к вопросу о различии между мной и Долорес. Итак, на чем мы остановились?
   Мы пришли к выводу, что Долорес является существом необычайно упрощенным, более обособленным от остального мира, более последовательным и эгоцентричным, чем большинство, людей. Она до того сосредоточена на себе, так много в ней всего того, чем другие индивидуумы обладают в зачатке, и она настолько лишена тех черт, какими не обладают другие, что у нее совершенно отсутствует индивидуальность. К этому мы пришли в первую очередь. В Долорес нет того особенного, дополнительного внутреннего течения, которое свойственно почти каждому. Она подобна растению, у которого сломаны молодые побеги. Она безоговорочно отделена от остального мира. Не умеет переступать границу своего собственного «я». Она не может ни на миг позабыть о себе. И поскольку отдельная личность, как таковая, обречена на поражение, ибо внешний мир определяет ее поступки и существует дольше нее, жизнь Долорес стала мятежом против неотвратимого. Долорес борется, как капризный ребенок. Ни шагу не уступает, ничего не прощает вселенной. Пускай уступают другие.