Ибо что случилось бы, если бы мне удалось завести знакомство с этими людьми? На протяжении нескольких часов богиня исчезла бы, но уже безвозвратно, а я, конечно, влюбленный по уши, увидел бы перед собой только симпатичное человеческое существо, по-человечески ограниченное, моложе меня на много лет, энергичное и преисполненное собственных взглядов на жизнь, быть может, даже совершенно отличных от моих. Взглянем правде в глаза. Так бы, конечно, выглядело это знакомство. У нее широкий открытый лоб, ее искренние глаза свидетельствуют о независимости мысли и воли. Хорошо ли она воспитана? Сколько ошибок она впитала в процессе воспитания? Быть может, я завоевал бы ее, ибо на любовь нередко отвечают взаимностью, но прежде чем мы уразумели бы, что с нами творится, быть может, уже возник бы между нами нежный, но и мучительный, мучительный и терзающий конфликт двух индивидуальностей, жертвами которого обречены стать все, принадлежащие к новому миру?!
   Мы стали бы супругами, и, несомненно, у нас были бы дети. Ибо именно ради этой цели Природа, Матерь Всех Вещей, послала свою дочь Афродиту, чтобы она меня обольстила и очаровала. Ну, что ж, моя красивая жена рожала бы и кормила бы детей, а я, старше ее на двадцать лет, трудился бы по-прежнему, утверждался бы в своих взглядах и честолюбивых устремлениях. Она, обремененная долгом материнства, не поспевала бы за мной. Я всегда любил бы ее, уверен в этом. Непосредственные цели Матери-Природы были бы достигнуты полностью. Нас оплели бы нити десятков тысяч нежных чувств. Но все это не было бы тем, что мне обещало воображение, тем, что сердце мое хотело встретить на площади в Кэстомбеке. Глядя на нее, прирученную и сидящую взаперти у меня дома, я чувствовал бы, что Природа в союзе со мной обманула меня, что нас обольстили, показывая нашим очам неземное сияние, исчезнувшее навсегда. И впрямь, одной из горчайших трагедий современного усложненного человека, может стать воспоминание о первом мгновении любви к женщине, которую потом тоже любишь, но уже иначе.
   Это к лучшему, что я не увижу ее даже мимолетно.
   Но, несмотря на это, я тоскую по ней, сердце бунтует против разума. Куда я ни пойду, в какую сторону ни обращусь, я знаю, что подсознательно и неосознанно буду искать красавицу, которая была не столько собой, сколько олицетворением вечного и недостижимого божества.

 

 
   Уже третий час ночи. Я высплюсь, потом нужно рано утром проводить Летицию по улицам Сен-Мало, среди серых стен, на пароход, который доставит ее в Саутгемптон, и поцеловать ее на прощание. Как я ей и обещал, она поедет на три дня раньше, чем предполагала, дабы встретиться с «одним человеком». И тогда — в Париж.



Глава седьмая

Возвращение к повседневности




1

Парамэ, 1 октября 1934 г.


   Парамэ. Разгар купального сезона. Номер с видом на пляж может показаться не слишком подходящей обителью для человека, который не в силах совладать с самим собой и стремится продумать проблемы своего существования. Но для меня место не имеет значения… Разве что стоило бы вернуться в Портюмэр, поболтать с Фоксфильдом. Но не обо всем, что меня тревожит, поговоришь с Фоксфильдом. Вчера я проводил Летицию на пароход и намеревался в тот же вечер отправиться в Париж. Я и в самом деле выехал в этом направлении, но по дороге угодил, если так можно выразиться, в этот отель.
   Меня терзали противоречивые мысли, и я был не в настроении ехать дальше. Я подумал, что одинаково хорошо могу задержаться здесь, как и в любом другом месте, чтобы на досуге привести в порядок свои дела.
   Я обрел тут приятный фон для своих размышлений. Мне по душе мирный рокот моря. Оно сейчас в своем лазурнейшем настроении. Белые гривы вырисовываются почти параллельно линии берега. Мне по душе отдаленный гомон и полупрозрачные розовые силуэты детей и несколько более четкие силуэты их нянюшек.
   Мне по душе полосатые тенты и людские тени на влажном песке.
   Редко случается видеть картину равно невинную…


2


   Я хочу эту свою погоню за красавицей-автомобилисткой и эту беспокоящую меня тоску по какому-то близкому мне, моему собственному существу рассмотреть в перспективе всей своей жизни и расположить их в ее рамках.
   Нет, этот пароксизм безрассудного чувства, конечно же, не будет в моей жизни последним. Итак, я, начинающий вдовец, таскаюсь по Бретани, иногда думая о Долорес, иногда забывая о ней, помня только, что я свободен от нее, и неразумно гоняясь за красавицей в два раза моложе меня.
   Одурь уже проходит — столь же непонятным образом, как и нашла на меня, — она испаряется, но теперь я уже знаю, насколько я раним.
   Теперь я понимаю, что в течение тринадцати лет Долорес играла в моей жизни роль — мне трудно будет подыскать подходящее сравнение, так пусть уж будет: ограды, шумной колючей изгороди, которая преграждала путь моему воображению, мешая ему пускаться в безрассудные эскапады. Долорес часто играла эту свою роль пренеприятным образом, но, принимая во внимание всю ситуацию в целом, я полагаю, что был неблагодарен, недооценивая то, что именно ее страстная ревность, ее агрессивное отношение принуждали меня к труду, делали для меня невозможным мало-мальски серьезное отклонение от избранного пути.
   Последнее приключение прояснило мне суть перемен, которые произошли в моей жизни. Кончина Долорес произвела во мне химические изменения, а ведь воображением заведуют железы внутренней секреции.
   Ураган, подобный тому, который я только что пережил, может снова сбить меня с ног. Так как же я собираюсь справиться с грядущей грозой, и еще с одной, и еще, и со всеми, которые еще могут меня настичь? До этого мига я позволял волнам жизни уносить меня. Теперь я это осознал. Как мне теперь с собой быть, если снова появится передо мной существо соблазнительной прелести и во мне проснутся непреоборимые желания? Пройдет десятилетие — другое, и во мне замрут этого рода порывы. Так по крайней мере говорят люди… Однако, прежде чем это случится, эти порывы будут повторяться. Это у меня в натуре, в крови и в костях. Буду ли я сопротивляться этим порывам, буду ли я их сдерживать, подавлять, обходить или же буду им покоряться? И насколько это будет зависеть от моей воли? А ведь где-то рядом с этим вожделением, которое таится во мне и каждый миг может схватить меня за горло, существует еще глубже укрытая, неуловимая, постоянная и совершенно неутолимая тоска по сближению с существом, которое было бы всецело, а значит, и сексуально, моим.
   Оба этих внутренних течения можно истолковать как голос Матери-Природы, которая призывает меня к служению ради выполнения важнейших своих задач, ради супружества и отцовства. Но необыкновенное развитие человеческого ума, обогатившего мысли посредством слов и символов, о чем я и толковал милому пони в Торкэстоле, позволяет человеку избегать ловушек и соблазнов Матери-Природы. Мы все определеннее отграничиваем вожделение и нужды от целей, которые их оправдывают. Мы жаждем красоты ради нее самой, а сближения с другим человеком — ради нас самих. Нас не ослепляет приманка у входа в ловушку. Мы хватаем лакомый кусочек, но не даем себя втянуть, мы не хотим быть обманутыми, не отдаем уже наших сердец в жертву неосознанным биологическим целям.
   Мать-Природа не наградила взрослого мужчину и взрослую женщину ни природным постоянным инстинктом заботы о потомстве, ни постоянной привязанностью к семейному очагу. Она не сумела также уберечь наши помыслы от устремления вдаль, к более широким интересам, к поразительным и сложным созданиям воображения.
   Традиция и старинные обычаи склоняли людей в прошлом подчиняться домашнему существованию. Но до чего легко и бездумно женщины и мужчины уходят от такой жизни! И чем дальше человек отошел от младенческих лет, тем труднее заставить его вернуться к этим обязанностям. Перед Матерью-Природой застыли испуганные статистики и с укором демонстрируют ей резко уменьшающееся число рождений, свидетельство бессилия ее соблазнов.
   Я сам исследую себя и ясно вижу, что если бы когда-нибудь и завел жену и детей, то это произошло бы не под влиянием моих непосредственных естественных стремлений, а тут действовали бы мотивы более сложные и опосредствованные, как, скажем, чувство социального долга, расовая гордость или отвращение к биологическому самоубийству. Вот какое было бы условие: я хочу вступить в брак, но не хочу, чтобы меня сватал инстинкт. Если пожелаю иметь детей, найду женщину, которая стремится к тому же самому. Я мечтаю о друге и воплощении женственности, но не вижу ее в образе жены, замороченной стряпней и пеленками. Я не тоскую по отцовству, но, быть может, это — только мимолетное состояние, вызванное разочарованием в Летиции. Полагаю, однако, что в этом таится нечто большее. Я убежден, что принадлежу к новой разновидности человеческих существ, к разновидности, которая созревает не на двадцать первом году жизни, а лишь после сорока, когда уже прошел срок вить гнездо. В то же время я отдаю себе отчет, что жизнь меня чуточку одурачила.
   Война, развод с Алисой и тринадцать лет бесплодного супружества с Долорес были причиной тому, что я безвозвратно утратил некую естественную фазу жизни.
   Мне кажется, что в жизни человека в течение восьми или девяти лет — где-то начиная с двадцать второго года у девушки и двадцать восьмого года у мужчины — продолжается период «первичной зрелости» духа, период, когда человек наиболее расположен выбирать себе партнера и плодить потомков. Старик Мередит, британский романист, отдавал себе в этом отчет, когда примерно тридцать лет назад предлагал ввести супружества на десятилетний срок. Мы слишком часто легкомысленно полагаем, будто разница между сорока пятью и двадцатью пятью лишь в числе прожитых лет.
   В сорок пять лет большинство людей уже не находится в состоянии «первичной зрелости», но вступает во вторичную зрелость, на иной уровень, хотя не каждый знает, какое существование должен бы вести в эти годы.
   Наивная восприимчивость к чувственным импульсам и повиновение традиционным взглядам исчезают в этом возрасте, уступая место более усложненным критическим суждениям и требованиям.
   Инстинктивное существование, которым прежде всецело заполнялась жизнь, теперь становится для многих из нас лишь известной фазой. Прежде чем я дожил до двадцати лет, для меня существовала тысяча возможных подруг жизни; после двадцати можно было соответствующих кандидаток считать уже только сотнями; после тридцати нетрудно было бы найти жену; но по мере созревания мы постепенно утрачиваем гибкость, наша личность установилась в точной, определенной форме. Современный полусозревший человек нелегко находит себе пару. После достижения полной зрелости, к которой стремится человечество, человек уже вообще не захочет жить в стаде.
   Так мне представляются эти проблемы. Полагаю, что в течение двух тысяч лет человек подвергался чрезвычайно серьезным умственным и биологическим, если не физическим, изменениям и что в настоящее время изменения эти происходят в необычайно ускоренном темпе. Этот Новый Адам, «Человек безудержный», который уже в любой день может явиться на свет, будет жить дольше и разум будет иметь более определенный и устойчивый, чем его чувственные, отдающие должное мифам предки. Его мировоззрение будет более дальновидным, более широким и менее эгоцентричным. Люди моего типа в лучшем случае достигают этого только наполовину; как личности, весьма живо осознающие в себе свою собственную индивидуальность (созревшую в возрасте двадцати лет и около сорока утрачивающую значение), мы только наполовину вызволяемся от жизни в относительно тесных пределах, чтобы приобщиться к жизни в более широких пределах пространства и времени; к жизни менее личностной, более тесно связанной воедино взаимными межчеловеческими нитями.
   Возможно, что в этой более полной жизни воспроизведение потомства и воспитание его будет только фазой, предваряющей зрелость, и люди вполне зрелые не станут связывать себя нерасторжимыми узами брака.
   Наши будущие общественные учреждения могут прекрасно обеспечить сохранение вида, не сосредоточивая этой деятельности у колыбели и семейного очага. Но Мать-Природа, которая не выносит, чтобы дело прогресса вырывали из ее рук, конечно же, будет бунтовать.
   Она уже теперь протестует. Конфликт импульсов, борющихся во мне, — это, собственно, ее отчаянное сопротивление новому укладу, вызволяющему человеческую жизнь из-под власти методов Матери-Природы, медлительных, слепых и жестоких. Природа старается вечно ставить человеку препятствия на пути к новому строю. Придется обороняться от нее, обманывать ее и усмирять, обуздывать, как удастся.
   А теперь я вынужден ускорить окончательный вывод, ибо Природа, вмешиваясь, как всегда, в дела человеческие, торопит меня, нашептывая, что давно уже пора обедать. Мне следует теперь закалить свой разум, чтобы отречься как от искушающей мысли о романтическом любовном приключении, так и от мечтаний о единственной близкой подруге, образ которой с давнишних времен я пестовал в сокровеннейших глубинах своего «я».
   Не для меня уже эти дела, не для меня. Это была последняя хитрость Природы, последняя ее игра со мной.


3


   Я привык думать, что моя цель — стремиться к спасению цивилизации, ну, скажем, с помощью цикла изданий, какой-нибудь энциклопедии или еще чего-нибудь в том же роде, посредством, так сказать, возрождения путем перевоспитания! Все это действительно необходимо, и это тоже для меня и мне подобных путь к цели, но это еще не все. «С меня довольно и шага вперед», — гласит гимн. Однако это не принесет спасения цивилизации, конечно, нет! Это шаги, которые следует предпринять, но они не ведут к спасению цивилизации.
   (Я запамятовал, чья это фраза; звучит как-то знакомо; мне кажется, автор ее — кто-то из наших писателей, явно преисполненный наилучших намерений, однако эта фраза неточная, неудачно сформулированная. Она наводит на мысль о людях, выносящих из пылающей усадьбы шедевры старых мастеров.)
   Нашу цивилизацию не спасти. Она не заслуживает спасения. Были в ней некоторые прелестные вещицы, но этот шаблон уже устарел. Она иссякает, лопается и разлагается, удушенная старческой опухолью собственных своих традиций.
   Мы теперь являемся свидетелями заката самого представления о стабильности. Самое время признать, что мы, современные люди, либералы, ничего не спасаем; мы только подготавливаем нечто совершенно новое. Убегать из-под рушащихся развалин — совсем не то, что подпирать их.
   В течение нескольких тысячелетий человек в поте лица пытался устроить себе спокойную жизнь под сенью собственного вертограда и собственной смоковницы. Но тщетно! Если он хочет обрести долговечность, то ему следует отказаться от мысли о безопасном, оседлом образе жизни; он должен снова стать кочевником, вернуться к новому, впрочем, более усовершенствованному кочевому образу жизни — кочевому на высшем уровне, — ибо вместо того чтобы странствовать с караваном, человек должен теперь идти к своим целям сам, идти куда сам пожелает, имея спутниками всех людей на земле и странствуя по всей неизведанной планете.
   Мы, все мы, самые творческие, передовые и дальновидные среди нас, усматриваем только в грядущем эту новую послечеловеческую фазу жизни, следующий акт в драме непрестанных изменений.
   Мы готовимся к этому будущему. Оно формирует нашу жизнь. Прежде чем настанет пора нового кочевничества, мы сойдем с дороги, исчезнет все наше поколение; так, впрочем, будет лучше для нас самих, ибо новый номад, новый неутомимый кочевник непременно унизил бы нас, сам того не желая, ибо он пробуждал бы в наших душах горчайшую ненависть и гнев. Мы не могли бы глядеть, как широко он шагает, ничем не связанный, не стреноженный, а мы-то все ковыляем и неуклюже подпрыгиваем! Я сказал бы, что, подобно амфибиям, мы являемся тварями-посредниками, связующим звеном между старой и новой жизнью. Головы наши уже упираются в синеву прогресса, сердца вязнут в трясине ветхих традиций.
   Нам следует примириться с нашим несовершенством. Мы терзаемся, разрываемые тремя силами: нашим разумом, нашим эгоцентризмом и нашим сердцем. Наши умственные способности, снабженные новейшими, усовершенствованными орудиями, толкают нас перед лицом гибели к организованности и творчеству; наши извечные безрассудные инстинкты не требуют творческого деяния и сотрудничества, они требуют власти, причем скорее власти ради разрушения, чем ради созидания, а наши бедные, робко взывающие к красоте сердца жаждут прелести, жаждут игры, жаждут покоя и веселья.
   Мне хочется взирать на жизнь, и улыбаться ей, и даже немного любить ее.
   Ясно, что наилучшей формулой рабочего компромисса с жизнью будет: как можно больше слушаться разума и достойно исполнять свою роль; облагораживать или подавлять глубоко в нас укоренившиеся злобные побуждения; а печали сердца успокаивать в такой степени и таким образом, каким нам это позволит совесть…


4


   Завтра я еду в Париж.
   Что меня там ждет? Полное и к тому же умышленное одиночество. И «работа», которую я сделал оправдательным рефреном своего существования.
   В чем же все-таки суть моей работы? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
   Мне сейчас сорок шесть, и я отлично понимаю, что доселе никогда не трудился воистину терпеливо и последовательно. В моей жизни переплетались противоположные фазы: от великолепных порывов я переходил к полнейшей праздности; я понимаю уже, что мне никогда не удастся избежать таких колебаний, ведь я живу в периоде переходном, раздираемый двумя противоположными устремлениями. Я воображал, что нашел постоянную цель своей издательской и воспитательной деятельности, что помогаю пробудить и усовершенствовать Человеческий Разум. Ну что ж, это отчасти правда, но отчасти, увы, всего лишь утешительная иллюзия. Я говорил себе, что помогаю созидать Ковчег Человеческой Мысли, но ведь построение такого ковчега — предприятие исполинское, и сомневаюсь, что в нем я играю хотя бы роль скромного клепальщика, медлительно передвигающегося вдоль титанического корпуса.
   Человеческий Разум? Построение Ковчега Человеческой Мысли? Эти фразы звучат нелепо и претенциозно; но как же иначе выразить то, что, как мне думается, необходимо человечеству, дабы оно избегло разложения и спаслось от гибели?
   По мере того, как дозревает моя жизнь, проблема эта кажется мне Все более реальной и жгучей; я полагаю, что лучше уж начертать патетические слова, чем писать об этом в тоне небрежном и ироническом. Ежели кто-либо не настолько поэт, чтобы выразить величие, которое чувствует, то это еще не значит, что самое дело не принадлежит к числу великих дел. Говоря стыдливо и робко о своих убеждениях, я уподобился бы мистеру Тутсу [32], который все твердил: «Это неважно, это не имеет значения!» Напротив, это очень важно. То, что я называю своей работой и своим предприятием, составляет основу моей жизни, хотя, быть может, я и не смогу достаточно убедительно отстаивать свои тезисы и хотя действия мои до сих пор были весьма заурядны.
   Поразмыслив, я замечаю, что «ковчег» — это не слишком удачная метафора. Мы говорим «ковчег», и воображению является нечто массивное, негибкое и окончательно завершенное, как символ веры или конституция.
   «Войдите в ковчег, и все будет хорошо!» Нет, не это я хотел выразить. Это вновь вызывает к жизни фразу о «спасении», ту самую, от которой я не оставил камня на камне. Позвольте мне попытаться поточнее изложить, что именно я подразумеваю.
   Я знаю, что мой разум отуманен и хаотичен. Он не всеобъемлющ, и, обремененный второстепенными проблемами, он не в силах создать ясное мировоззрение. Создает картину загрязненную, как кристалл, помутившийся от массы чуждых и ненужных примесей. Несмотря на это, он в значительной степени подмечает существующие возможности. Мне ясна форма кристалла, образ мира. Неясность мысли — это всеобщий удел: можно проспрягать во всех временах и лицах следующую фразу: «У меня хаос в голове, у тебя хаос в голове, у него хаос в голове…» Несмотря на это, я верю, что картина мира способна постепенно все яснее вырисовываться перед нашими глазами, если только как можно большее число людей будет усиленно стараться мыслить, стараться поточнее выражать свои мысли и приводить к общему знаменателю результаты этого труда. Уже сегодня это прояснение происходит, но я полагаю, что процесс этот мог бы быть ускорен. Философы, педагоги, редакторы и издатели — ибо всех этих служителей идеи я ставлю в один ряд — должны стать вожаками человеческих масс. Таким должен быть каждый издатель, на это претендует каждый здравомыслящий философ.
   Когда какое-либо непрозрачное и мутное вещество кристаллизуется, устанавливается и формируется, отбрасывая чуждые примеси, суть этого процесса заключается в том, что его частицы укладываются на свойственных им местах. Не прибавляется ничего нового, ничего такого, чего бы первоначально уже не было, но происходит более целесообразное взаимораспределение всех этих элементов.
   Я верю, что справедливая всеобщая идея новой жизни человечества уже существует, пока еще незримая в сутолоке нашего времени, и что когда она вынырнет на свет божий, власть ее над людьми будет тем больше, чем яснее будет сформулирована эта идея. Вопреки моему опыту с Долорес я не думаю, что средний человек неисцелимо испорчен. Человек часто бывает злым, часто, но не всегда, и в большинстве случаев способен к чему-то совершенно иному. Когда нам станет ясно. Что Надлежит Делать; мы сделаем это. Конечно, ворча, надув губы, сопротивляясь, со многими явными и скрытыми противоречиями, но сделаем. Постепенно мы все лучше научимся вылавливать и уничтожать потенциальных диктаторов и тому подобных вредителей. Все меньше будет им благоприятствовать общая умственная атмосфера. Здравый смысл приказывает уничтожить их. И здравый смысл их уничтожит. Лучше устроить диктаторам кровавую баню, чем позволить, чтобы хоть один ребенок погиб от бомбы. Человеческая жизнь — это пока еще настоящий кавардак. Жизнь наша постоянно подвергается угрозам потому только, что в людских умах царит удивительная сумятица. Следовательно, наилучшее, что можно сделать, — это упорядочить понятия во всем мире. И в себе самом. Это моя ведущая мысль, мое кредо, которыми я в меру своих скромных сил руководствуюсь в своей деятельности. Конечно, я делаю это чрезвычайно несовершенно, поскольку, как я уже говорил, я не вполне «приспособлен» и представляю собой переходную форму.


5


   Изменяется характер человеческой интимности. Я должен поговорить об этом с Фоксфильдом, как только представится случай. Перемены эти можно наблюдать из поколения в поколение. В следующем поколении, безусловно, будет больше индивидуумов, лучше приспособленных, и они пожнут плоды наших усилий. Я только начинаю осознавать это.
   Способ, каким живые существа вступают между собой в контакт, может подвергаться изменениям. Постараюсь объяснить, что я под этим понимаю. Как знакомится собака со своими сородичами? Посредством слуха, не слишком четкого ахроматического зрения, чрезвычайно чувствительного обоняния и в кратковременных бурных половых актах. Чем же большим может быть контакт между ними? Наши человеческие контакты гораздо более полные, а с течением времени становятся все более утонченными и более щедрыми. Прошли века с тех пор, как человек членораздельно заговорил. С тех пор, как он начал одеваться и познал чувство любви. Он становился существом общественным, главным образом благодаря словам, членораздельной речи. Влюбленные говорят друг с другом и сплетают тысячи грез. Слова стали орудием, обогащающим и дифференцирующим наши мысли. В разговоре мы как бы взаимно обогащаем наши умы. А зрение сделалось более совершенным. Мы видим с большой точностью и умеем замечать красоту. Мы сочетаем наблюдения. Медленно отходим от примитивных контактов, чтобы достичь новых, более полных и более приятных. Отходим иногда с грустью, ибо эти примитивные контакты терзают и мучат нас необыкновенными обещаниями; но так надо. Мы любим мысль, выраженную в музыке, находим красоту в картинах, откликаемся на мудрость или мелодию поэзии. Мы любим женщину, которую любил Леонардо; и писатели, которые за целые столетия до нас умерли физической смертью, живут для нас и ныне и все еще нас волнуют. Наше сосуществование с другими людьми все больше переступает границу нынешнего дня и физического присутствия.
   Когда в Ренне в тот памятный день я ощутил себя счастливым, то частицей моего счастья была иллюзия общения с людьми, которые когда-то проектировали и возводили этот старинный город. Признательность им неярким, но заметным образом умножила сияние солнечного дня. А когда я задумываю и издаю книги, когда пишу эти строки, я делаю это для близких мне людей, которых я никогда не видел и не увижу. Кто-то, кого, полагаю, я никогда в жизни не встречу, будет читать эти книги; если бы я его встретил, мы, быть может, повздорили бы, может быть, разочаровались бы друг в друге; быть может, в повседневном общении открыли бы в себе какие-то недостатки.
   Люди в своих взаимоотношениях уже вырываются из узилища нынешнего дня, уже распахивают двери в просторный мир, но пока еще возвращаются в свои кельи, чтобы есть в них и спать. Мы и дальше будем любить прекрасные пейзажи и приятные звуки, вожделеть к красивым женщинам, но это будут чувства легкие, мимолетные, не столь жестокие и ненасытные, как теперь. И наши незримые щупальца мы протянем, конечно, дальше в пространство и время, в поисках новых, более глубоких и совершенно иных, чем в наши дни, форм взаимного общения. Человек, сидящий в тихой комнате с книгой или с пером в руках, только кажется одиноким и обособленным. В действительности он общается с миллионами близких ему существ. У него тысячи друзей, и с каждым из них его связывают нити куда более крепкие и более тонкие, чем узы, которые существуют, например, между крестьянином и его женой и их соседями…