— Боюсь, — говорил м-р Чэмбл Пьютер, произнеся какое-нибудь особенно невразумительное изречение, — что я грешу избытком юмора. Но как бы мог я без него обойтись в этом нелепом мире?
   Иногда Эдварду-Альберту казалось, что этот юмор сродни получившей всемирное распространение удобной скептической формуле «так ли это?», но, не будучи твердо в этом уверен, он все же не решался употреблять названную формулу в разговоре с м-ром Чэмблом Пьютером.
   Излюбленной мишенью конфиденциальных реплик м-ра Чэмбла Пьютера был молодой светловолосый студент-американец, полный энтузиазма ко всему, что здоровым консервативным чутьем Эдварда-Альберта и м-ра Чэмбла Пьютера решительно осуждалось как порочные и зыбкие изобретения и открытия современной науки. Его формой самоутверждения была осведомленность, его лейтмотивом — «Вы не можете себе представить». Одно время в пансионе м-сс Дубер нельзя было раскрыть рта, не услыхав в ответ: «Теперь все это изменилось». Заходил разговор о музыке — он заявлял, что только теперь удалось добиться чистого звучания, что скоро новые замечательные инструменты придут на смену обыкновенному оркестру. Не сегодня-завтра прежняя музыка станет казаться тусклой, жалкой и невыразительной. Мы будем слушать пластинки и удивляться. Придется полностью переоркестровать все, что в прежней музыке сколько-нибудь достойно внимания… Шла речь о кино, которое порядочные люди стали признавать хотя и довольно вульгарным, но все же развлечением благодаря Чарли Чаплину и Мэри Пикфорд, — наш юноша тотчас пускался в рассуждения о звуковых, цветных и объемных фильмах, которые вот-вот завоюют наши экраны.
   — Чепуха, — шептал м-р Чэмбл Пьютер. — Ни в чем нет меры. Просто смешно.
   Толковали об авиации — он рассказывал о самолетах, которые будут летать с грузом гигантских бомб через Атлантический океан на Берлин, подниматься к границе атмосферы, облетать земной шар меньше чем в сутки. А? Что вы на это скажете? Чэмбл Пьютер поймал взгляд Эдварда-Альберта.
   — А на луну? — прошептал он.
   Особенно нелепое впечатление производили разговоры молодого человека о таких новомодных бреднях, как психоанализ, теория относительности и новые промежуточные звенья между человеком и обезьяной.
   — Какой-то горшок со старыми, сгнившими костями, — заметил Чэмбл Пьютер, — и уже господу богу — отставка?
   Американский юноша, кажется, чувствовал глухую враждебность м-ра Чэмбла Пьютера и держался начеку. Наконец он кинулся в драку — и оказался побитым.
   Следуя своей раздражающей привычке, он отравлял аппетит обедающим назойливыми рассказами о якобы найденном в Родезии новом «предке человека».
   — Вы немножко отстали с этими разговорами о человеческих предках, — заметил м-р Чэмбл Пьютер своим ласковым, издевательским тоном. — В наше время это называлось дарвинизмом, если не ошибаюсь.
   — Что ж из этого? — сказал молодой американец.
   — Но ведь вы всегда так ультрасовременны. Простите, что я улыбаюсь — у меня некоторая склонность к юмору, — но ведь вы, конечно, знаете, что дарвинизм уже много лет тому назад был разгромлен.
   — Первый раз слышу об этом, — ответил слегка ошеломленный американец.
   — Никто из нас не всеведущ, даже молодежь, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер.
   — Но что вы понимаете под словом «разгромлен»?
   — Да то, что все под этим понимают. Превратился в развалины. Так что ничего не осталось.
   — И кто же его разгромил?
   — Вам, конечно, следовало бы это знать. Но у каждого свои пробелы… Какой-то профессор из Монпелье — я забыл фамилию… что-то там насчет птиц и пресмыкающихся — установил полную несостоятельность. Вам стоит познакомиться. Меня, откровенно говоря, эти споры никогда особенно не интересовали. Но это факт.
   — Что вы рассказываете! — воскликнул молодой человек. — Ни один серьезный зоолог не пытался оспорить эволюцию органического мира и выживание либо отмирание видов в результате естественного отбора — с тех самых пор, как Дарвин выдвинул эту идею. Конечно, отдельные частности в отношении вариаций, например…
   М-р Чэмбл Пьютер глядел на него с откровенной насмешкой.
   — С тех пор как я в первый раз услыхал про эволюцию, мне было всегда совершенно ясно, что это чистейший вздор. Так что к чему тут препираться о частностях?
   — Вы знакомились с доказательствами?
   — Нет, — ответил м-р Чэмбл Пьютер.
   У молодого человека даже дух захватило.
   — Может быть, я человек отсталый и все такое, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер, помолчав, — но я предпочитаю библейскую легенду о сотворении мира этой странной выдумке мистера Дарвина, будто большая обезьяна слезла с дерева, вся облысела и стала бродить по земле, пока не встретила другую обезьяну, самку, которой, по странной случайности, пришло такое же желание — очень, очень любопытное совпадение, если вдуматься как следует, — и что они вместе дали начало человечеству. По-моему, это невероятно до абсурда.
   — Разумеется. Потому что это карикатура. Но вы знакомились с теорией? Знаете, как вопрос стоит на самом деле?
   — А зачем это мне? Как и все разумные люди, я верю, что мир был сотворен, что мужчина и женщина вышли прямо из рук божиих, были созданы богом по образу его и подобию. Как же иначе мир мог возникнуть? С чего он начался? У нас имеются многовековые предания — великое произведение под названием Библия. Отвечайте мне прямо: вы отрицаете сотворение мира? Иными словами, отрицаете Творца?
   Молодой человек ясно почувствовал вокруг себя холод отчуждения.
   — Я отрицаю сотворение мира, — ответил он.
   — Значит, вы отрицаете Творца?
   — Ну что ж, если хотите — да.
   Среди присутствующих пробежал ропот негодования.
   — Вы не должны говорить так, — воскликнула вдовушка в митенках. — Не должны!
   — Да, вы не должны так говорить, — решительно поддержал ее Эдвард-Альберт.
   М-сс Дубер пробормотала что-то неопределенное, как того требовало положение, и даже ее загнанная, не имеющая права голоса племянница присоединила к общему хору свой слабый протест.
   — Простите, что я улыбаюсь, — сказал м-р Чэмбл Пьютер. — Все моя несносная склонность к юмору; Я думаю, в ней сказывается мое чувство пропорции. Но раз уж я заговорил, позвольте мне сказать вам прямо, что вы, ученые, были бы просто невыносимы, если бы ваши домыслы имели хоть малую долю того значения, которое вы им придаете. Ну подумайте только. Вспомните о церквах, о соборах, о бесчисленных добрых делах, о мучениках, о святых, о великом наследии искусства и красоты, о музыке, которая черпает свое вдохновение из божественного источника, потому что всякая музыка в истоках своих религиозна, о семейных устоях, целомудрии, любви, духе рыцарства, королевской власти, верности, крестовых походах, бенедиктине, шартрезе, французских винах, больницах, благотворительных учреждениях, обо всем многообразном содержании христианской культуры. Отнимите это у нас — и что же нам останется? Дрожать от холода в пустоте? Да, сэр, в пустоте. В бездушном мире обезьян. Из-за того только, что несколько выживших из ума старых джентльменов нашли какие-то кости и принялись над ними фантазировать. И они между собой даже не могут сговориться! Возьмите этот странный журнал «Природа». Что вы там увидите? Хороша наука, которая на каждом шагу сама себе противоречит!
   — Но…
   Молодой американец неоднократно пытался остановить этот поток красноречия. Но всякий раз ему необычайно кротко и необычайно нагло мешала сделать это новая жилица в митенках.
   — Пожалуйста, дайте ему кончить, — умоляла она. — Пожалуйста.
   — Скажите мне, когда кончите, — объявил наконец слишком передовой юноша.
   — Когда прикончу вас, — резко оборвал свою речь м-р Чэмбл Пьютер.
   И дерзкий юноша не нашелся что ответить. Он слишком самонадеянно утверждал себя в пансионе Дубер, и теперь оказалось, что все жители пансиона сплотились против него. Ни одного слушателя не удалось ему завербовать в свой лагерь. Даже белокурая мисс Пулэй, которая иной раз как будто не без интереса слушала его, теперь не обнаружила ни малейшего признака сочувствия.
   — Ну, — произнес он, — с таким невежеством я, признаться, встречаюсь впервые. Речь идет об идеях, которые революционизировали все мировоззрение человечества, а вы не только понятия о них не имеете, но даже и не желаете иметь.
   М-р Чэмбл Пьютер пил кофе, насмешливо глядя на молодого американца, но тут поставил чашку на стол.
   — Именно, — заявил он. — Не желаем.
   — И не надо, — ответил юноша.
   М-р Чэмбл Пьютер пожал плечами. Наступило глубокое молчание.
   — Перед самым обедом ко мне на подоконник прыгнула такая миленькая черная кошечка, — начала вдовушка в митенках, чтобы разрядить атмосферу.
   — Говорят, черные кошки приносят счастье, — поддержала м-сс Дубер.
   Арсенал передовых идей медленно поднялся и в задумчивости покинул комнату. Прения не возобновлялись.
   Через некоторое время м-сс Дубер услыхала, как он вышел, изо всех сил хлопнув дверью; на основании многолетнего опыта она поняла, что он отправился искать другой пансион.
   И к чему только споры! Всегда этим кончается. А ведь он так аккуратно платил и был такой тихий, никого не беспокоил.
   Эдвард-Альберт был восхищен. Им овладела жажда послушничества. Именно так он хотел бы говорить и действовать, если б потребовали обстоятельства. Он постарался тут же запомнить наиболее удачные выпады м-ра Чэмбла Пьютера, чтобы потом воспользоваться ими. Но он никогда не мог и в отдаленной степени достигнуть такого блеска. В дальнейшем вы увидите, что Эдвард-Альберт часто бросал скептические замечания, как, например: «Вздор», «Чушь», «Пустые бредни», «Это вам так кажется», «Откуда вы взяли?», «Не убедите» и т.п. Он даже доходил до формулы: «Простите, но мое чувство юмора не позволяет мне переварить такую белиберду».
   Это были внешние средства защиты все более укоренявшегося в нем невежества. Он инстинктивно ненавидел всякую новую мысль, особенно такую, которая ставила его в тупик или брала под сомнение то, что им было принято на веру. Но прежде он этих идей пугался, а теперь стал их презирать, как нечто бессильное. Во всем этом он вел себя как настоящий англичанин. Торжества по случаю перемирия наполнили душу Homo Тьюлера Англикануса огромным чувством успокоения. Мандарины, руководившие в странах победоносных союзников делом народного просвещения, укрылись еще на четверть столетия за китайской стеной самодовольства, и стремительно растущая современная наука, не имея чувства юмора, роптала в тщетном негодовании. Мы только что видели, что из этого получилось. С этими новыми идеями и явлениями необходима осторожность. Лучше быть от них подальше. Как начнешь в них разбираться, непременно запутаешься, попадешь в ловушку — и пропал. Надо прятать их от своего сознания и свое сознание от них. Строго держаться простого здравого смысла. Завтрашний день всегда будет более или менее похож на сегодняшний. По крайней мере до сих пор всегда был более или менее похож. Правда, в последнее время бывали толчки…
   Надо стараться не замечать толчков.
   «Не ищи беды — сама найдет».


7. Приходят — уходят


   Так обстановка в пансионе м-сс Дубер беспрестанно менялась, оставаясь все время прежней, а для нашего Эдварда-Альберта между тем забрезжило пасмурное утро возмужалости. Пансион м-сс Дубер был для него центром мира — до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не вырвали его оттуда. Но за его стенами мимо Эдварда-Альберта плыл иной человеческий поток, искушая нашего героя и нарушая устойчивость его взглядов на жизнь. В «Норс-Лондон Лизхолдс» в его отделе работали одни мужчины, и в обращении с сослуживцами он держался позы человека, стоящего «несколько выше», скорее снизошедшего до работы по найму, чем вынужденного к ней обстоятельствами. Он видел, что одет лучше, чем они. Он старался облечь вопрос о своем местожительстве некоторой тайной. У него было больше денег на расходы. Сослуживцы в большинстве своем жили в семье и отдавали деньги домой. Но если его высокомерие и задевало их, они скрывали свою досаду, а ему было приятней ходить с ними вместе завтракать в ресторан, чем сидеть одному. И они там встречались с «девушками».
   Девушки были еще более дешевым человеческим товаром, чем конторские служащие; они трудились в другом отделе, возясь с конвертами и всякого рода корреспонденцией. За завтраком они очень весело проводили время с молодыми людьми. Каждая имела определенную цель — «завести хорошего кавалера», и у юношей это желание находило естественный отклик. Возникала взаимная тяга, которая при тогдашней пониженной оплате женского труда выливалась в форму совместного посещения кафе, кино или даже мюзик-холла, причем юноша платил за девушку. Только к концу первой мировой войны для молодых женщин начало обозначаться что-то вроде экономического равенства. Так что девушкам из «Норс-Лондон Лизхолдс» некоторая надменность манер Эдварда-Альберта не только не казалась обидной, но даже нравилась, а он довольно охотно отвечал на их заигрывания. Эти отношения были легче, проще и не такие длительные, как в пансионе Дубер. Он узнал о существовании «флирта» — этой взаимной игры двух самолюбий.
   Для всей этой молодежи брак был чем-то далеким и невероятным, так что здесь «ухаживали» и выражали всякие любовные чувства с полной гарантией их неосуществимости. Это была игра в самоутверждение, далекая от всякой мысли об Этом — мысли, тревожившей его сны и тайные помыслы.
   У него было несколько эфемерных романов — с Эффи, с Лаурой, с Молли Браун, единственной, которую он знал по фамилии, и еще с несколькими, чьи имена ускользнули у него из памяти. Отношения с Молли Браун приобрели даже некоторые черты реальности. В один солнечный воскресный день он повез ее в Рикмэнсуорс, погулять за городом. Они пили пиво и ели ветчину в какой-то гостинице. Потом пошли в лесок и сели в тени больших папоротников. Смотрели друг на друга с безотчетным желанием.
   — Покурим, — предложила она.
   — А если кто увидит? — возразил он.
   — Никто не увидит.
   И они закурили и продолжали смотреть друг на друга.
   — Ну вот, — сказала она, кончив курить.
   Они услыхали хихиканье и легкий визг в соседних кустах.
   — Он ее щекочет, — сказала она.
   Эдвард-Альберт не предпринимал никаких шагов.
   Она лениво вытянулась на земле и посмотрела на него.
   — Поцелуй меня, Тэдди.
   И поцеловала его! Поцелуй был приятный.
   — Нравится?
   Они поцеловались еще раз.
   — Обними меня. Вот так… Прижмемся друг к другу покрепче.
   Он нерешительно обнял ее.
   — Ах, если б было темно! Вот тогда можно было бы обняться. Давай дождемся здесь темноты и потом будем обниматься.
   — Ах, я н-не знаю. Может быть, мы нарушаем правила? Кто-нибудь пройдет и увидит.
   — А что ж в этом такого? Здесь все обнимаются. Некоторые еще и не то делают.
   Он что-то промямлил в ответ. Он весь дрожал. Ее поцелуи и объятия распалили его. Ему хотелось сжать ее изо всех сил и в то же время хотелось убежать. Он был в страшной тревоге, что его могут увидеть, и напряжение чувств привело к тому, что все тайные пружины его чувственности пришли в действие. Она поцеловала его в третий раз, и он окончательно потерял самообладание. Его руки сомкнулись вокруг нее; он подмял ее под себя и сжимал, сжимал изо всех сил, задыхаясь, пока вдруг не почувствовал удовлетворения. Тогда он сразу сел и оттолкнул ее от себя.
   Она с самого начала сопротивлялась его натиску.
   — Пусти, — твердила она яростным шепотом. — Пере-стань, слышишь?
   Она откатилась от него и тоже села. У нее свалилась шляпа с головы, волосы растрепались, юбка завернулась до колен, глаза сверкали гневом. Оба были красные тяжело дышали, и у обоих был растерянный вид.
   Щекотание, видимо, прекратилось: ничего не было слышно, кроме ветерка в папоротниках.
   Она оглянулась по сторонам. Потом тихо сказала:
   — Честное слово, ты меня всю изломал.
   — Я… мне было приятно, Молли.
   — А мне нет. Ты был груб. Посмотри, в каком виде мои волосы!
   Она оправила свое измятое платье и отодвинулась еще дальше от него.
   — Тебе придется помочь мне отыскать мои шпильки. Я подумала, ты просто спятил.
   — Это ты виновата.
   — Вот это мне нравится!
   — Ты довела меня.
   — Ну, уж постараюсь больше не доводить тебя, мой милый. Ты был так груб. Просто ужас.
   — Но ведь это только так, Молли. Я не хотел ничего плохого.
   Ярдах в двадцати от них зашелестел кустарник — еще одна парочка искала укромного уголка.
   — Если б они появились как раз в ту минуту?.. — сказала Молли, держа во рту три шпильки и приводя в порядок шляпу.
   — Ведь они не появились, — ответил Эдвард-Альберт уже с раздражением.
   — Если бы…
   — Чего ж долбить одно и то же? — огрызнулся он.
   Остаток дня был проведен в атмосфере молчаливых упреков. Они вернулись домой задолго до темноты. Она решила проститься с ним и идти с матерью в церковь.
   — Пока, — произнес он вместо обычного нежного «доброй ночи».
   И задумчиво побрел в Скартмор-хауз. Он думал о том, что путь настоящей любви всегда тернист.
   Он считал, что влюблен в Молли: иначе почему бы он так желал ее и мог до такой степени потерять голову?
   Ему уже опять хотелось обнять ее, и в то же время он боялся мысли об этом. Но при следующей встрече она как будто забыла свою прежнюю настойчивость, и он был сильно разочарован. Они сидели на скамейке у дороги на Хэмпстед-Хис, причем не было и речи об объятиях, и он распространялся на излюбленную тему — о своем таинственном незаконном происхождении.
   — Я не знаю, ни кто был мой отец, ни чем он был. Понимаешь, меня похитили…
   Трудность заключалась в том, чтобы, сочиняя эту историю, избегать всяких намеков на Большие Надежды. Потому что необходима осторожность. Она слушала как будто без особого интереса, а когда он попросил ее поцеловать его, чуть дотронулась губами до его щеки.
   — Пойдем погуляем в тех кустах, — предложил он.
   Она отрицательно покачала головой.
   — Поласкаемся немножко, — настаивал он.
   — Ты не знаешь меры. Я не люблю… как тогда. Помнишь? В воскресенье.
   Следующая встреча была более обнадеживающей. Он повел ее в кино, и они сидели там рядышком, держась за руки — совсем по-старому. Потом он угощал ее лимонадом и сандвичами в новой маленькой закусочной, и они слегка повздорили по вопросу о чарах Рудольфа Валентине, но помирились после того, как она признала правильным замечание Эдварда-Альберта, что в Рудольфе есть что-то неанглийское, и заявила, что ей совершенно непонятно, как англичанка может испытывать «что-нибудь» к иностранцу.
   — Для меня это все равно, что с китайцем. Но она, правда, была полумексиканка…
   Таким образом, все уладилось. Они продолжали встречаться. Но она не допускала его к себе ближе, чем на расстояние протянутой руки, и оба они были слишком молчаливы, чтобы касаться сложного вопроса о том, что значит «переступать границу».
   Пыл его физического влечения к ней угас.
   Это был существенный эпизод в воспитании его чувств. Он сделал две-три попытки найти интерес в других девушках, но из этого ничего не вышло. Его отношение к ней прослоилось чувством оскорбленной гордости. Она сама его довела. Он со злобой думал об этом. Уступила, а потом оттолкнула. Некоторое время они еще появлялись вместе, чтобы не дать другим повода для разговоров, хотя сами не отдавали себе в этом отчета. Раз или два перед окончательным разрывом он ревниво попытался вернуть прежнее, узнав, что она встречается с другим молодым человеком. Она была по-прежнему «мила» с ним, но все более и более уклончива.
   «Ладно, — рассуждал сам с собой разочарованный Эдвард-Альберт. — Он тоже многого не добьется».
   В Имперском Колледже Коммерческих Наук у Эдварда-Альберта было очень мало знакомых. Там училось несколько молодых женщин, с которыми он был бы не прочь пофлиртовать, но он не мог придумать способа, как подойти к ним; и вторым, главным фактором в возмужании Эдварда-Альберта явилось общение с прежними школьными товарищами, продолжавшими жить в районе Кэмден-тауна.
   Школа помещалась на прежнем месте. Раз или два он мельком видел на горизонте м-ра Майэма, но уклонился от созерцания его укоризненной волосатой физиономии, свернув за угол. Один из мальчиков, фамилию которого Эдвард-Альберт позабыл, встретив его как-то на улице, сообщил ему, что старик запретил ученикам с ним разговаривать.
   — Он сказал, что ты дурной человек. В чем дело? Девочку испортил, что ли?
   — И не спрашивай, — ответил Эдвард-Альберт, поддерживая это лестное подозрение. — Дело было серьезное.
   Белобрысый Берт Блоксхэм со своей непохожей тетей жил на том же самом месте, поблизости от школы, а Нэтс Мак-Брайд, тот, что с бородавками, переехал в Клэпхэм. Наружностью Берт никогда не мог похвастаться, а теперь больше чем когда-либо стал похож на большую волосатую луковицу. Но он тоже переживал лихорадочный процесс пробуждения пола. Он терзался тем же противоречием: бессмысленная природа тянула в одну сторону, а бессмысленное общественное устройство — в другую.
   Он сразу обратился к воспоминаниям о «Невидимой Руке».
   — Сеновал по-прежнему в моем распоряжении, — сообщил он. — И там теперь еще безопасней, чем прежде. Старуха стала такая грузная, что, если б попробовала залезть, лестница обломилась бы. У меня там есть открытки — ух, хороши! Все как есть показано. Я купил их у одного человека на Стрэнде поздно ночью, когда ходил на охоту. Я покажу тебе.
   Он помолчал.
   — Ты уже знаешь женщин, Тьюлер?.. Я знаю.
   (Следует описание.)
   — А теперь могу сколько угодно, мне наплевать. Только с этими уличными необходима осторожность. Знаешь, они ведь не моются. Скверно пахнут. Прямо противно. (Следует краткое перечисление обязательных мер предосторожности.) Но это неважно. Это так, между прочим. Я задумал одну вещь. Хочу устроить себе гнездышко для любви, дружище, — свое собственное гнездышко для любви. Поднимаемся вверх по лестнице, понимаешь? Что за икры! Но ты покажешь мне и кое-что другое, моя прелесть. И мы начинаем играть там с ней в Адама и Еву. Ты когда-нибудь играл в Адама и Еву, Тьюлер?
   — Так и сделаю, как только найду подходящую девочку, — продолжал Берт, — они ведь теперь не очень строги, не то что до войны. Теперь девушки стали другие. Да, все стало другое. А если тебе подвернется какая-нибудь… Мы ведь старые друзья. Я вас там тоже уютно устрою, дружище. Можешь рассчитывать.
   Вот от какой перспективы отказалась непостоянная Молли. Чего ей, собственно, нужно было? А впрочем, нечего из-за нее огорчаться! Забыть ее — и все тут. Адам и Ева — как бы не так. Попробуй! Попробуй добейся от нее чего-нибудь с ее вечным «переста-а-ань»!
   Вскоре Эдвард-Альберт обнаружил, что у него начался флирт в самом пансионе Дубер и что за него идет борьба между двумя интересными, энергичными молодыми дамами, которые всего на пять-шесть лет старше его. Это были перезрелые девственницы; они тоже страдали от мучительного лишения, на которое их обрекало общественное устройство. Природа требовала своего, а они не находили, не могли найти выхода, обреченные на вечное одиночество. На что можно было рассчитывать? Пожилые мужчины предпочитали шестнадцатилетних нахалок, а молодых людей почти совсем не осталось. Ведь их столько перебили. Остались одни педерасты. Но эти были по большей части противниками и войны и любви. Они словно совсем повернулись к жизни задом. А тут появилось существо мужского пола и в то же время явно безобидное, которое убереглось от всех этих опасностей.
   Кокетство этих молодых особ показалось ему гораздо более завлекательным и опасным, чем заигрывание девиц из конторы Лизхолдс, особенно после того, как Молли дала ему отставку. Разговаривая с ними, он не мог удержаться от прерывистого нервного смешка, словно намекающего на какие-то задние мысли. Он не смел и мечтать о поцелуе, объятии или о чем-нибудь подобном, не зная, как они к этому отнесутся, но говорил им самые рискованные вещи. Гораздо худшие, чем все, что ему случалось говорить девицам из «Норс-Лондон Лизхолдс», которые готовы были разобидеться по самому невинному поводу.
   Начали они. Безусловно, они. Им хотелось пробудить его неопытную любовь, добиться его покорности, вызвать его преклонение, превратить его в раба, услышать его робкие признания, заставить его быть на побегушках — словом, получить от него все, к чему предназначены подростки, с которыми не так интересно, как со взрослыми мужчинами, но зато не так опасно. И, конечно, любая из них могла добиться этого, но только не обе сразу.
   Одна из них была эффектная молодая брюнетка; она провела несколько месяцев во Франции и благодаря этому обстоятельству слегка офранцузилась. Ее звали Эванджелина Биркенхэд; она, видимо, имела какое-то отношение к перчаточному делу, но какое именно, не было в точности известно. Ей суждено был сыграть гораздо более важную роль в жизни Эдварда-Альберта, чем он предполагал, и нам придется уделить ей много внимания. Она говорила по-французски, казалось, как настоящая француженка, во всяком случае, быстрей бельгийцев, но как-то вспышками, и мисс Пулэй, тоже говорившая по-французски, но не так лихо, слушала ее сперва недоверчиво и растерянно, а потом с плохо скрываемым наслаждением. Эдвард-Альберт отметил, что она всегда старается незаметно сесть так, чтобы слышать, что говорит Эванджелина.