— Я не могу управлять этой недвижимостью, как вы ее называете: для этого надо быть здесь, на месте. Так что, если кто-нибудь желает купить ее, я готов продать. Чего бы я хотел, так это иметь закладные, первые закладные и от разных лиц — необходима осторожность. Я немножко понимаю в закладных. И мне хотелось бы, если можно, поручить все дело фирме Хупер, Киршоу и Хупер… Знаете, сэр Рэмбольд Хупер.
   После этого все в Эдинбурге стали с ним чрезвычайно почтительны, заложили его недвижимость очень продуманно и правильно, и Эдвард-Альберт вернулся в Лондон в настоящем вагоне первого класса с невероятно мягкими голубыми сиденьями, белыми кружевными подголовниками, кранами с горячей водой и прочими удобствами, тихонько посвистывая себе под нос и раздираясь между желанием рассказать каждому о своем наследстве и решением не рассказывать о нем лишнего.
   Смутные и волнующие мечты владели им. Вы узнаете о них подробнее в следующей книге. Во время этого обратного путешествия он ничего не предвидел, но многое предвкушал. Ничто из предвкушаемого не сбылось. То неопределенное, что беспрестанно фигурирует в громоздких классических диссертациях о греческой трагедии под именем «ananke»[8], видимо, село в тот же поезд и на всех парах устремилось за ним в Скартмор-хауз.
   С этого момента м-р Джеме Уиттэкер и м-р Майэм незаметно исчезают из жизни Эдварда-Альберта, а тем самым и из нашего повествования.
   — Теперь с нас снимаются все обязанности относительно паршивца, — объявил м-р Джеме Уиттэкер и совершенно перестал думать о нем. Это его последние слова в нашей драме.
   Официальное удаление со сцены м-ра Майэма произошло еще раньше.
   Ликвидация его опекунства была произведена Хупером, Киршоу и Хупером с величайшей корректностью и пунктуальностью. Выплаты по закладной производились аккуратно, и отчетность почтенного опекуна была в полном порядке. Переход совершился без сучка без задоринки. По обоюдному свободному согласию остаток в тысячу фунтов в течение нескольких лет оставался нетронутым.
   Таково было официальное удаление м-ра Майэма со сцены. Но до конца жизни Эдварда-Альберта какая-то тень м-ра Майэма нет-нет да всплывала в его сознании.
   М-р Майэм фигурировал в религиозных кошмарах, сопровождавших расстройство желудка и инфлюэнцу, которыми Эдвард-Альберт заболел после того, как чудесным образом, через посредство внезапного ливня, принужден был выслушать евангелическую проповедь.
   — Тесны врата, — вещал евангелист, — и узок путь.
   Это были первые слива, которые услышал Эдвард-Альберт, как только вошел. Сколько раз называл он м-ра Майэма узким! Узок путь. Необходима осторожность. По обе стороны — ад.
   С быстрой изменчивостью сонной грезы м-р Майэм являлся ему то в своем собственном виде, то в виде самого господа бога, справедливого и грозного, который, согласно высшим христианским авторитетам, создал грешное человечество с целью безжалостно загнать его в ад, на вечные муки. Однажды это ласковое божество нависло над Эдвардом-Альбертом и стало осыпать его драконовыми углями из какого-то бездонного ведерка. Эдвард-Альберт беззвучно закричал, как кричат в стране снов.
   Он проснулся, оцепенев от ужаса, и несколько дней жил с ощущением мертвящего страха в душе.
   Он боялся ложиться спать, боялся этих часов одержимости Богом.
   Но тут ничего нельзя было поделать. Только набраться мужества и терпеть. Как жить без сна? И со временем все это было вытеснено из его сознания, по мере того как шло выздоровление и вступал в силу другой важнейший для человеческой метаморфозы комплекс побуждений: натиск устремленных к единой цели потребностей пола. Мы расскажем об этом с той же беспристрастной правдивостью, какую мы соблюдали до сих пор, — не щадя ни запоздалых иллюзий, ни природной стыдливости читателей и автора.



КНИГА ТРЕТЬЯ

Женитьба, развод и первые зрелые годы Эдварда-Альберта Тьюлера




1. Вид «Homo Тьюлер»


   Я рассказываю несложную историю жизни одного лондонца и обещал не выходить из рамок простого объективного повествования; однако мне уже пришлось дополнять изложение событий и фактов замечаниями более общего характера, чтобы придать рассказу определенную историческую перспективу. Это все равно, как если даешь показания об убийстве, совершенном в открытом море: нужно по возможности упомянуть долготу и широту, на которых находилось судно. Оказалось, например, необходимым отметить роль феодальных и христианских традиций, без чего изложение осталось бы непонятным просвещенному американскому, русскому или китайскому читателю и не имело бы никакой цены для потомства, для которого оно, ввиду теперешнего недостатка бумаги, главным образом предназначается. А теперь мы должны посвятить краткую, но насыщенную содержанием главу новому отступлению, чтобы еще более расширить круг ассоциаций и определить положение Тьюлера не только с точки зрения земных координат, но и относительно всей звездной вселенной, относительно пространства, времени и идеалов…
   Мы уже обращали внимание читателей на ту общую метаморфозу, которую Тьюлер пережил при выходе из стадии головастика. Придется еще ненадолго остановиться на этом, так как это поможет нам уяснить, почему его любовная жизнь, если можно так назвать ее, имела по природе своей столь мало общего с тем простым, цельным, волнующим и даже прекрасным романтическим чувством, которое литература нашей сегодняшней общественной формации консервирует для вдохновения потомства.
   В романах и пьесах той, теперь уже быстро исчезающей эпохи, из которой мы вышли оглушенные и растерянные, словно жители города, подвергшегося ожесточенной бомбежке, — в этой литературе, говорю я, действующие лица изображаются «влюбленными» друг в друга. Эта «влюбленность» представляет собой особую сосредоточенность желаний и симпатий на определенном «предмете», всегда другого пола, исключающую всякий другой интерес. Действующие лица впадают в это состояние помимо своей воли. Предполагается, что способность впадать в него и есть общее свойство всех представителей человеческого рода, достойных фигурировать в печати.
   Распутник — человек, у которого это состояние менее устойчиво, но покуда оно длится, оно у него так же сильно и неподдельно, как и у порядочного человека. И многие негодяи становятся негодяями в результате отвергнутой и несчастной любви. Жизненные трагедии состоят в том, что А влюблен в Б, тогда как Б любит В или вообще не отвечает А взаимностью. Теневая сторона любви проявляется, когда Б из меркантильных соображений делает вид, будто любит А. Далее, может быть так, что Б любит В, не сознавая этого и искренне думая, будто любит А. Наконец возможен процесс, аналогичный религиозному обращению, в результате которого Б «приучится» любить А, либо постепенно разлюбит В и полюбит А. Вокруг этой основной системы любовных отношений группируются столь же прочные и непоколебимые чувства материнской, сыновней и дочерней любви.
   Подобно тому, как почти никто в ту идеалистическую эпоху не верил в догматы исповедуемой религии (ибо религия эта была слишком сложной и искусственной для человеческого разумения), но все предпочитали верить, будто верят, — точно так же благородное поколение, к которому принадлежал Эдвард-Альберт, предпочитало верить, будто у него простая, ясная и в общем приятная «любовная жизнь». В обоих случаях истина подвергалась искажению. Наши родители рассказывали нам не о том, как они жили в самом деле. Они рассказывали лишь, как им нравилось представлять себе свою жизнь.
   Но почему же все они, в том числе и Эдвард-Альберт, так извращали действительность?
   Обыкновенное человеческое существо, как вы могли заметить, питает страсть к автобиографии. Страсть эта есть и у вас. Если вы с негодованием возражаете, это значит только, что у вас она имеет более пассивный характер. Вам не нравится то, что я говорю, потому что это не согласуется с тем представлением о своей личности, которое вы сами себе создали. Страсть эта проявляется в особенно назойливых формах, например, у пароходных попутчиков, язык которых развязывается при виде массы не занятых делом посторонних людей. Она бросается в глаза также в беседах, которые ведут у себя на родине американцы. В сущности, каждый американец восхищен благородством и глубиной своих душевных движений. Он старается сам верить в эти свои достоинства и убедить в том окружающих.
   И это вполне естественно, этого надо было ожидать, поскольку поведение человека гораздо более загадочно, чем поведение остальных животных. Вся сложность общественной жизни с ее уловками и приспособлениями необычайно стремительно, за какие-нибудь несколько тысяч поколений, обрушилась на привычную к одиночеству обезьяну, которая до сих пор еще живет в каждом из нас, и обезьяна эта оказалась связанной со все возрастающим множеством себе подобных, которых она почти в равной мере и боится, и ненавидит, и хочет себе подчинить.
   Это не пустое теоретизирование — в противном случае оно было бы здесь неуместно. Это просто обобщение в историческом плане того, что представляет собой Эдвард-Альберт Тьюлер и на что указывалось в предыдущих двух книгах — по большей части без подчеркивания, но в третьей главе второй книги — более пространно и подробно. Он образчик вида Homo Тьюлер, к которому мы все относимся, поскольку Homo sapiens существует пока только в стране мечтаний. Это жалкое, неприспособленное существо все время изо всех сил стремится придумать убедительное и связное оправдание своих поступков как для себя, так и для окружающего общества, и руководится этой выдумкой, чтобы избежать открытого разрыва со средой. Необходимость следить за собой и поддерживать более или менее благоприятное мнение о себе у окружающих держит нас в постоянном напряжении, и это напряжение находит выход в тех баснях о религиозном опыте и о верной любви, которые мы навязываем друг другу по всякому поводу.
   Так повелось еще с того времени, когда наш предок — Тьюлер (Pithecanthropus, Тьюлер), — покинув свое уютное и надежное гнездо на дереве, спустился На дышащую агорафобией землю и, напряжением всех сил подавляя свои первобытные инстинкты, зажил во все разрастающемся коллективе. Он страстно влечется к утверждению: «Можете быть уверены, что я поступлю именно так. Поступить иначе мне совершенно невозможно. Поскольку я магометанин, вы понимаете, что всякая возможность поступить иначе для меня совершенно исключена. Ни одному здравомыслящему англичанину не придет в голову…»
   Он и слышать не хочет о каком бы то ни было поведении, кроме предначертанного этими формулами. Он не допускает мысли, что все мы глубоко и неизбежно непоследовательны. Он огораживается со всех сторон системой запретов, обычаев, верований, причем люди более энергичные, сами веря, всегда проявляли и проявляют чрезмерную готовность поддержать своих более слабых собратьев и укрепить их веру при помощи своего контроля и руководства. Это вот хорошо, прекрасно, а то — ах, того ты никогда не должен делать! Мудрец, учитель, жрец, гуру всегда, отворачиваясь от фактов, направляли свой указующий перст на идеал.
   И до тех пор, пока жизненные обстоятельства Homo Тьюлера изменялись настолько медленно, что эти руководители поспевали приспосабливаться к новой обстановке, общественные формы сохранялись, цепляясь за тот или иной компромисс, обеспечивающий реальную возможность жизни в коллективе. Может быть, коллектив получался и несовершенный, но так или иначе — жить было можно.
   В течение столетий Homo Тьюлеру удавалось делать вид, будто его тайные влечения и наиболее непривлекательные действия фактически не имеют места, будто дурные поступки его ближних представляют собой «отклонения от нормы» и срывы, к которым сам он не имеет отношения — «Ах, какой ужас!» — или же которые вызваны совершенно исключительными обстоятельствами, вроде дьявольского наваждения.
   Только после появления психоанализа на дневной — и, пожалуй, даже слишком резкий — свет был позорно извлечен в качестве его «подсознательного» тот сложный клубок влечений и грез, существование которого он до тех пор отрицал и таил. «Что это такое? Вы меня просто удивляете», — произнес психоаналитик, словно фокусник, вытаскивающий кролика из шевелюры почтенного зрителя. «У каждого из нас есть подсознательное», — объявил он. «Решительно у каждого. Да! Но…»
   Мы стали вспоминать такие вещи, о которых привыкли не думать. Это было очень неприятно.
   Фрейд и его последователи не были свободны от недостатков классического образования; исследуя душевные тайники своих пациентов, они обнаружили там примечательные остатки тех табу, с которыми были знакомы по звучным древнегреческим трагедиям.
   Подавленный непостижимыми причудами враждебного случая и неспособный усвоить страшную истину, что природе, преследующей не разгаданные до сих пор цели, дела нет до отдельных своих созданий. Homo Тьюлер всегда направлял все усилия своего скудного ума против великого Безразличия, надеясь найти такие магические приемы, при помощи которых можно принудить Его к благоприятным или вредоносным действиям.
   Магия была первобытной прикладной наукой, и приемом ее было табу. Табу и сейчас продолжают управлять нашим мышлением. Нарушив табу, мы считаем, что ничто не в силах предотвратить последствия. Тут — Рок. Нет такой силы, которая могла бы убедить нас, что Року решительно наплевать на это, что покой Безразличия нерушим. По-прежнему мы суетимся из-за пустяков. Нельзя жениться на теще, даже если не знаешь, что она твоя теща, или, как Хам, смотреть на отца, когда у него одежда в беспорядке. О, если вы это сделаете, последствия будут просто ужасны. Если вы встретите черную кошку или трех сорок, перекреститесь или ступайте домой и не показывайтесь. Но ученые психиатры решили возвысить своих излюбленных греческих классиков, объявив их творчество чем-то вроде истории человеческих представлений, и изобрели (главным образом Юнг) знаменитый эдипов комплекс, менее важный комплекс Электры и всю остальную Вальпургиеву ночь фрейдизма, чтобы таким путем превратить наш духовный хаос в систему. К этим трагедиям Рока они припутали еврейскую идею о первородном грехе, также очевидным образом развившуюся из легенды о нарушенном табу и проклятии. (Необходима осторожность.) Как мы увидим дальше, Адлер со своим «комплексом неполноценности» подошел гораздо ближе к основному смыслу человеческих императивов.
   Немножко меньше классики, чуть больше биологии — и психоаналитики поняли бы, что их пресловутое «чувство греховности» — не что иное, как естественное беспокойство животного, плохо приспособленного к своей среде. Оно имеет не больше отношения к какому-то всемирному сознанию вины, чем пальто, которое жмет под мышками, или неподходящие очки. Теперь, когда среда Homo Тьюлера начала изменяться таким темпом и в таких масштабах, которые пятьдесят лет тому назад показались бы просто невероятными, беспощадная необходимость понуждает его приспособить свою психику и образ жизни к огромным новым требованиям и стать действительно Homo sapiens'ом, пока его не постигла полная гибель. Сможет ли он? И захочет ли? Представляется гораздо более вероятным, что он подчинится грозной буре устрашающих табу, будет увечить и принижать себя, постарается умилостивить оскорбленных идолов свирепыми гонениями на инакомыслящих, восстановит инквизицию и охоту за ведьмами…

 

 
   Тут вмешивается критик. Он говорит, что если так будет продолжаться, эта книга перестанет быть специальной монографией об Эдварде-Альберте Тьюлере и превратится в трактат на общую тему о человеческой жизни, чего, по замечанию критика, я как раз хотел избежать. Я стал бы спорить, если бы не боялся, что читатель окажется на стороне критика. Во введении…
   Но зачем пререкаться? Что сказано, то сказано. А теперь вернемся к нашему «образчику» Homo Тьюлер, разновидность Англиканус, и познакомимся с тем, как он пережил начальный период мировой катастрофы, что говорил и что делал в это время. В дальнейшем я приложу все усилия, чтобы еще реже выходить из рамок повествования о его личных чувствах и поступках.
   Однако я должен здесь признать, что разделяю сожаления м-сс Ричард Тьюлер о невнятности речи м-сс Хэмблэй. Если б только нам удалось дослушать до конца все ее фразы, мы-извлекли бы много пользы из огромного запаса ее тайной и порой, как сказали бы очень многие, непристойной житейской мудрости. Я мог бы цитировать ее, и уж это, бесспорно, было бы объективным повествованием.
   Следует здесь отметить, что Эдвард-Альберт за всю свою жизнь никогда по-настоящему не любил и ни к одному человеческому существу не испытывал искреннего, самоотверженного чувства дружбы, как это требует кодекс литературных традиций. Для этого необходима большая обобщающая работа сознания, к которой он, по условиям своего учения и воспитания, был уже не способен. Мы рассказывали, как он выработал свою собственную систему подходящих для него религиозных понятий. Подобно большинству своих соотечественников, он стал умеренным христианином, иногда ходил в церковь — англиканскую церковь, — но редко, только в тех случаях, когда ему некуда было пойти или у него был какой-нибудь личный повод, а в общем старался думать о религии как можно реже. Она у него была как паспорт, спрятанный в надежном месте: пока в ней нет надобности, незачем о ней беспокоиться. А чуть только надобность возникнет, она извлекалась на свет: «Я христианин!» («Что? Съели, атеисты?»)
   Его половое развитие было противоречивей и сложней, чем религиозное; оно переплелось с другими факторами человеческой метаморфозы, совершенно независимыми от инстинкта продолжения рода, и к этому-то более важному комплексу нам предстоит теперь перейти.


2. Целомудрие из страха


   В числе фикций, составлявших ту идеальную жизнь, которую вели в своем воображении люди эпохи Эдуарда, было целомудрие. Предполагалось, что подавляющее большинство более или менее целомудренно, и особенно это относилось к людям, страдавшим автобиографической манией. Помню, как одна гордая и счастливая мать на другой день после нашего знакомства на пассажирском пароходе заявила о своем сыне, туповатом парне лет семнадцати-восемнадцати, который находился так близко, что вполне мог слышать наш разговор:
   — Мой мальчик до сих пор чист, как первый снег. (Этому трудно было поверить: я видел его лицо.)
   Но притворство было распространено так широко, что почти все верили, будто большинство окружающих, которые по видимости ведут целомудренный образ жизни, ведут его на самом деле. Вы видели, как старалась м-сс Тьюлер сохранить целомудрие нашего героя. Тут я опять вспоминаю бесценную м-с Хэмблэй и как она что-то сказала о позабытых снах и мечтаниях, — но, к несчастью, речь ее тут же сделалась неуловимой для слуха и мы так и не узнали эту ценную мысль до конца.
   Те, кто еще стремится к целомудрию и проповедует его в нашем огрубевшем мире, вынуждены вести ожесточенную борьбу с воспоминаниями. Верно, что почти все животные очень быстро забывают свои половые эмоции. Это понятно, поскольку у животных ежегодно в определенное время наступает период течки, без чего они постоянно находились бы в ненужном возбуждении. Но человеку несвойственна подобная периодичность ощущений, и по природе своей он ничего не забывает целиком. Вспомните всех наших пасторов и учителей, вспомните, в частности, пример м-ра Майэма. Его требование целомудрия, полного подавления — у себя и у других — всякой мысли о чем бы то ни было, имеющем отношение к половому акту, заключало в себе нечто бесспорно устрашающее.
   Положение в странах английского языка за последнее время резко изменилось, и сейчас нам трудно поверить, что до мировой войны 1914—1918 годов «Таймс» сгорел бы со стыда, если бы допустил на свои несокрушимо-целомудренные страницы такие слова, как «венерическая болезнь» или «сифилис». А когда из Новой Зеландии явилась незабвенная героиня Этти Роут для раздачи профилактических пакетов солдатам АНЗАК'а[9]. О наставлением, если можно, воздерживаться, а если нельзя, то пустить эти пакеты в ход, — стыдливые военные руководители, несомненно, люди святого образа жизни, полагавшие, что венерические болезни, все более редкие в нашем просветленном мире, представляют собой орудие божьей кары за нарушение целомудренного идеала, сделали все от них зависящее, чтобы помочь богу и устранить эту особу. И м-р Майэм, забывая со всей силой забвения, на какую он только был способен, или помня лишь смутно, как человек, преследуемый кошмаром, вел столь же мужественно ту же безнадежную борьбу с действительностью.
   И вот, согласно желаниям покойной м-сс Тьюлер, после бесшумного бдения в дортуаре Джозефа Харта с последующим тщательным осмотром простынь Эдварда-Альберта, он вызвал молодого человека и вручил ему внушительного вида том. Это произошло всего за несколько дней до того, как Эдвард-Альберт превратился в аспида. М-р Майэм дал ему книгу и поставил ее стоимость ему в счет. Бесполезно гадать о том, сделал ли бы он это после рокового события.
   — Я хочу, чтобы ты прочел ее очень внимательно, Тьюлер, — сказал он. — Там есть вещи… Тебе уже давно пора познакомиться с ними.
   Он помолчал.
   — Эта книга — только для тебя. Не оставляй ее на видном месте, чтобы она не попалась твоим младшим товарищам.
   Автором книги был д-р Скэйбер, и она носила заглавие: «Что должен знать молодой человек». В кратком предисловии сообщалось, что в ней нашли руководство и нравственную поддержку многие поколения мятущихся душ, так что написана она была самое позднее в конце Викторианского периода. Она откровенно и толково знакомила мятущиеся души с фактами, спасая их от страшных опасностей. Не было никаких указаний относительно того, доктором каких именно наук являлся д-р Скэйбер, и вообще никаких данных биографического характера. Эдвард-Альберт стал читать. Сперва он читал с любопытством, но скоро последнее сменилось страхом.
   — Черт возьми! — шептал он себе под нос. — Действительно, необходима осторожность. Если б я только знал!
   Книжка рассказывала об огромных опасностях и бедах, которые влечет за собой порок как в общественной, так и в личной сфере. Пороки личные бичевались даже с большей энергией, чем общественные. Тех, кто хоть на шаг отступил от абсолютного целомудрия, ожидают самые страшные болезни и немощи, гниение заживо, отчаянные боли, ослабление организма, истощение, особое выражение лица, половое бессилие, слабоумие, идиотизм, сумасшествие. Холодный пот выступил на лбу у читающего.
   Он совсем забыл, когда это у него началось. Это подкралось к нему между сном и бдением.
   Дело в том, что в организме Эдварда-Альберта с возрастающей настойчивостью начала свою работу природа: по-своему, неловко она стала толкать его к действиям, способствующим воспроизведению рода. Как мы уже отмечали, жизненный цикл у Homo гораздо более примитивен, чем у остальных сухопутных животных; среди прочих следов родства с отдаленными предками, до сих пор заметных в его жизни, у него ежемесячно, а не ежегодно возникает потребность нереста — особенность, характерная для животных, населяющих теплые тропические моря. В таком учащенном ритме эти животные испытывают стремление облегчиться от накопившихся молок и икры. Природа — неряха: продвигаясь вперед, она никогда не очищает пройденного пространства до конца, и потому в нашем организме сохранилось множество рудиментарных образований и нашему существу дают себя знать отголоски ритмов прошлого.
   В Hominid'ах нашел новое воплощение отголосок лунного цикла. Солнечный половой цикл влечет нас к дню св.Валентина и веселому месяцу маю, но лунный тоже возродился и продолжает действовать на нас. Он периодически вызывает в нас беспокойство, заставляет нас терять самообладание и нервничать, расшатывает контроль сознания по ночам и порождает сны. Облегчение так или иначе наступает; оно должно наступить. Но человек — уже не тропическая амфибия, и эта потребность в «облегчении» редко соответствует этапам более сложного общественного существования.
   — Это можно было бы назвать отдушиной, — рассуждала м-сс Хэмблэй. — Хотя в общем это, конечно, не то. Но зачем поднимать вокруг этого такой шум…
   «Может быть, помолиться?» — подумал доведенный до отчаяния Эдвард-Альберт.
   Но он уже начал терять веру в действительность молитвы. Ответы Его часто бывают так прихотливы, что необходима осторожность, когда обращаешься к нему. В возрасте от тринадцати до двадцати лет душу Эдварда-Альберта не переставали терзать грозные бури тревог. На нее легла тень д-ра Скэйбера. Ему казалось, что он совершил такой грех против Духа Святого, которому нет прощения. Д-р Скэйбер ставил вопрос именно так.
   Поскольку большинство окружающих практиковало те же умолчания и утайки, как он сам, он считал, что вина его тяжкая, исключительная. Его грезы, его почти невольные нарушения долга казались ему его личной, особенной, преступной тайной; Только когда он уже достиг восемнадцати лет, участившееся воздействие Случайных шуток и грубых замечаний со стороны породило в нем смутную догадку, что его собственная нечистота — явление вовсе не такое редкое и не такое ужасное, как он предполагал. Но до самого конца своего жизненного пути он стыдился ее, хотя этот стыд мало-помалу терял свою остроту.