Я плохо исполнил свои обязанности повествователя, если не дал почувствовать, что единственный недостаток этой нежнейшей и лучшей из матерей — если у нее вообще были недостатки — заключался в некоторой преувеличенной заботливости и связанной с этим свойством неизбежной мнительности. Я не стану касаться вопроса, были ли эти черты врожденными или навязанными ей поколением, к которому она принадлежала, так как это явилось бы нарушением обязательства, которое я ваял на себя в предисловии. За себя она ничуть не боялась, но ее материнский защитный инстинкт простирался на всех и на все, с ней связанное. И он концентрировался вокруг юного Эдварда-Альберта, всегдашнего средоточия ее мыслей, мечтаний, планов и разговоров. Не надо думать, что она была несчастна. Жизнь ее наполняло напряженное, беспокойное счастье. Каждую минуту какая-нибудь новая опасность волновала ее.
   Надо было ограждать свое сокровище от всякого вреда. Охранять его и учить уклоняться от всевозможных опасностей. Оберегание его составляло единственную тему ее бесед. Она радовалась всякой новой беде, грозившей ее кумиру, так как нуждалась в поводе для новых мер предосторожности. Она спрашивала совета у самых необщительных собеседников и, замирая, ждала, в то время как они изо всех сил стремились уложить свой ответ в узкие рамки приличий, еще господствовавших в начале царствования короля Эдуарда. Подлинные свои соображения относительно того, как надо поступать с Эдвардом-Альбертом, они ворчали себе под нос, когда она уже не могла их услышать. Но один старый грубиян заявил:
   — Пускай его разок переедут. Пускай. Бьюсь об заклад, он не захочет повторения. И это послужит ему уроком.
   Конечно, говоривший не мог знать, как погиб дорогой Ричард. Но все же это было бессердечно.
   Она превратила свою заботливость в повод для беспощадного преследования учителей, врачей, священников.
   — Ничто вредное не коснется его, — говорила она. — Только скажите мне…
   Почтенные проповедники прятались в ризницу и потихоньку выглядывали оттуда, дожидаясь ее ухода; специалисты по гигиене, прочитав в высшей степени поучительную лекцию и осторожно коснувшись наиболее щекотливых пунктов, не брезговали самыми неподобающими и антисанитарными путями к выходу, чтобы ускользнуть от настойчивых домогательств вдовы. Она была подписчицей целого ряда журналов, в которых «Тетя Джен» и «Мудрая Доротея» давали советы и отвечали на вопросы читателей — при условии вложения купонов. Она запрашивала все сведения, какие только поддавались опубликованию в печати, и вновь и вновь получала их.
   Но есть немало тайн и опасностей, связанных с воспитанием единственного ребенка мужского пола, которые не могут быть освещены публично, в печати, и тут м-сс Тьюлер извлекала пользу из интимных, конфузных, но чрезвычайно интересных разговоров с разными людьми, обладавшими богатым» запасом предрассудков и неточных, но волнующих сведений; эти люди беседовали с ней вполголоса, обиняками, намеками и жестами, причем разговор доставлял очевидное удовольствие обоим участникам. Была, например, некая м-сс Хэмблэй, имевшая доступ на вечерние беседы баптистов. Она приходила к м-сс Тьюлер пить чай или принимала ее у себя, в своей скромной, но тесно заставленной мебелью квартире. На беседах она говорила мало, но слушала с сочувственным вниманием и была очень полезна, так как приносила кое-какие лакомства и поджаривала гренки с маслом.
   Эти беседы стали приобретать в жизни м-сс Тьюлер все большее значение. Теперь, когда уже не было Воробышка, с которым она могла бы делиться по вечерам своими тревогами, она более решительно примкнула к маленькой сплоченной общине баптистов. Там она могла говорить о своей преданности Ненаглядному и о своих недомоганиях, встречая сочувственный отклик. И главное — там бывала м-сс Хэмблэй.
   М-сс Хэмблэй всегда была превосходной женщиной, и все, что ее окружало, было превосходно и обладало крупными масштабами, особенно вещи; только квартира у нее была маленькая да голос еле слышный — по большей части это был шепот и невнятный хрип, на помощь которому приходила мимика. Но мимика ее не отличалась разнообразием: она сводилась к выражению изумления перед собственными высказываниями.
   М-сс Хэмблэй окончила деревенскую школу в состоянии простодушной невинности и поступила младшей горничной к мисс Путер-Бэйтон, которая жила тогда на содержании в доме шестого герцога Доуса, пользовавшегося скандальной славой. Предполагалось, что у мисс Путер-Бэйтон где-то есть муж и что отношения ее с герцогом — платонические. Но когда новая горничная спрашивала, что значит «платонический», она получала несколько насмешливые и сбивающие с толку ответы. В конце концов она пришла в изумление, и с тех пор широко раскрытые глаза и затаенное дыхание стали постоянной ее реакцией на все жизненные явления. Судьба решила, что она должна увидеть всю непристойную изнанку того, что принято было называть Fin de Siecle[1]. Это было молодое, простодушное, довольно хорошенькое, покорное существо — и с ней случались всякие происшествия. Она никогда особенно не смущалась. Ни от чего не плакала; ничто не вызывало у нее смеха. Судьба играла ею, и она изумлялась.
   — Чего только не проделывают! — говорила она.
   Чего только не проделывали с ней!
   Это нехорошо, она знала, но, видно, на свете ничего хорошего и не бывает. Вокруг каждый лгал о своих поступках, приукрашивая или искажая истину, как ему вздумается. Благодаря этому у нее возникло влечение к условной благопристойности. Управляющий герцога влюбился в ее широко открытые, доверчивые глаза и неожиданно женился на ней. Это было как будто излишним после всего, что с ней произошло, но у него была своя цель.
   — Мы будем держать отель в Корнуэлле для герцога и его друзей, — объяснил он, — и дела у нас пойдут на славу.
   Таким путем она получила богатый ассортимент солидной мебели, остатки которой еще сохранились у нее. Кроме картин. От этого хлама она отделалась. Славное время скоро кончилось. Муж изменился к ней. В Лондоне произошел большой скандал с Fin de Siecle'м, и он стал дурно к ней относиться. Однажды он заявил ей, что она невыносимо растолстела и что лучше заниматься любовью с коровой, чем с ней.
   — Я стараюсь как могу, — ответила она. — Если ты мне скажешь, что я должна делать…
   Потом весь Fin de Siecle снялся с места и, словно стая скворцов, улетел за границу.
   — Веди дело сама, дорогая, пока все не уляжется и я не вернусь. И, главное, откладывай для меня деньги, — сказал муж.
   И она, по-прежнему изумляясь, осталась без всяких средств в большом мрачном отеле, который приобрел после этих событий такую сомнительную репутацию, что все боялись подходить к нему. Она выпуталась как сумела и переехала в Лондон; произведения искусства она продала тайным скупщикам и частным коллекционерам, а сама, удовлетворяя свою давнишнюю затаенную склонность к приличию и добродетели, вступила в небольшую баптистскую общину на Кэмден-хилле, принадлежащую частным баптистам. Она не любила курильщиков, ненавидела пьющих и среди баптистов чувствовала себя как рыба в воде. Она старалась похудеть, воздерживалась почти от всякой пищи, кроме кексов и гренков в масле за чаем да легкой закуски между завтраком, обедом и ужином. Но с каждым днем она все больше толстела и все тяжелей дышала, и слегка озадаченное выражение ее лица еще усилилось. Как вы сами понимаете, она испытывала огромную потребность делиться с кем-нибудь фантастическим запасом непристойных наблюдений, которые ей довелось накопить за свою жизнь. И нетрудно представить себе, какой находкой она была для м-сс Тьюлер и какой находкой м-сс Тьюлер была для нее.
   Но при всем том, если бы у нее не было этой манеры затихать под конец фразы так, что только губы шевелились, а голоса не было слышно, и при этом фиксировать собеседника невинным, серьезным, вопрошающим взглядом своих голубых глаз, у м-се Тьюлер в голове было бы ясней.
   — Иногда я не могу взять в толк, где у нее начало, где конец, — жаловалась м-сс Тьюлер; впрочем, в действительности от нее ускользал именно конец. Ей хотелось узнать ради своего Ненаглядного, в чем заключаются страшные опасности, подстерегающие беззащитного юношу, высмотреть это в широко раскрытых глазах под приподнятыми бровями. Она жаждала подробностей, а слышала следующее:
   — Я иногда думаю, что не было бы хороших, так не было бы и плохих. Потому что в конце концов понимаете…
   — Сами-то они не так уж много могут сделать…
   — Знаете, милая, мы ведь не спруты, у которых кругом только руки да ноги…
   — Герцог часто шутил: «Весь мир — театр…»
   М-сс Тьюлер пошла в Публичную библиотеку и с помощью библиотекаря отыскала у Бартлетта в «Распространенных цитатах»:

 
Весь мир — театр,
И люди лишь актеры на подмостках.
В свой срок выходят и опять сойдут,
По нескольку ролей играя в пьесе,
Где действия — семь возрастов…[2]

 
   Что же из этого следует? Ничего не поймешь.
   — Им бы только выкинуть что-нибудь такое особенное. А какое это имело бы значение — хоть на голове ходи! — если бы порядочные люди не поднимали такой шум. Я никогда не находила ничего необыкновенного…
   — Но порядочные люди говорят: «Это грех», — вот что ужасно…
   — Да что грех?
   — Делать такие вещи. И вот порядочные люди издают законы, которые их запрещают, и это придает им, так сказать, вес, как будто они и в самом деле имеют какое-то значение! Какая беда, например, в том…
   Опять проглотила конец.
   — Людям нравится нарушать закон просто для того, чтобы показать, что он не для них писан. Не трогали бы их, так они бы покуролесили, покуролесили да и забыли об этом. С кем не бывает!
   — Но ведь это в самом деле грех! — восклицала м-сс Тьюлер. — Мне кажется, это ужасно. И безнравственно.
   — Может быть, вы и правы. Говорят: первородный грех. А по-моему, правильнее сказать: природный грех. Ведь если, например…
   — Но кто-то ведь учит их этим ужасным вещам!
   — Да ведь они встречаются. Или сидят одни. Скучают. И не успеешь оглянуться, оказывается…
   — Но если держать своего мальчика подальше от скверных мальчишек и девчонок, следить за тем, что он читает, никогда не оставлять его одного, пока он крепко не заснет…
   — А сны? — возражала мудрая женщина. — А всякие фантазии, которые приходят неизвестно откуда? Вы, верно, забыли о своих детских снах и фантазиях. Про них всегда забывают. В том-то и беда. А я не забыла. Например, задолго до того, как поступить на службу, я часто спала с помощником нашего священника, со своим старшим братом и с одним мальчиком, которого видела раз во время купания…
   — Что вы, дорогая миссис Хэмблэй!
   — Ну да — во сне. Неужели вы о себе ничего такого не помните? Я вот…
   Тут голос падал.
   — Я часто воображала, что я…
   М-сс Тьюлер больше ничего не могла разобрать.
   — Нет, нет! — восклицала она. — Мой мальчик не такой. Мой мальчик не может быть таким! Он спит, как невинный ягненочек…
   — Может быть, он и не такой. Я вам просто рассказываю, с чем приходилось сталкиваться. Я ведь сама не знаю, как все это понимать… Приятно потолковать с такой умной женщиной, как вы. Я думала было попросту и откровенно рассказать обо всех моих злоключениях мистеру Бэрлапу. Обо всем, что мне пришлось испытать. Что я повидала на своем веку. Но он ведь не представляет себе, кем я была раньше. Он думает, я просто скромная, почтенная вдова. И я боюсь, как бы он не переменился ко мне.
   — Пожалуй, ему не следует говорить…
   — Я тоже так думаю. Но все-таки в чем же дело? Говорят, мы наделены всеми этими желаниями и влечениями, чтобы рожать детей. Может быть. Но ведь на деле-то дети оказываются ни при чем, миссис Тьюлер. На деле выходит совсем другое. Почему же, спрашиваю я вас, дорогая, природа толкает человека — ну, скажем, на…


3. Мистер Майэм скорбит о грехе


   Эти разговоры заставляли м-сс Тьюлер задумываться. Слишком многое убеждало ее в том, что сатанинский порок вот-вот начнет расстилать свои сети, чтобы в них запутались невинные ножки ее бесценного сокровища. Она пошла к пастору своей маленькой церкви м-ру Бэрлапу. Он принял ее у себя в кабинете.
   — Трудно матери, — начала она, — найти правильный подход к… Я даже не знаю, как мне выразиться… к половому воспитанию своего единственного и оставшегося без отца ребенка.
   — Хм-м… — промычал м-р Бэрлап.
   Он откинулся на спинку кресла и принял самый глубокомысленный вид, на какой только был способен, но уши и ноздри у него вдруг покраснели, а глаза, увеличенные очками, выразили настороженность и тревогу.
   — Да-а-а, — произнес он. — Это трудная задача.
   — Очень трудная.
   — В самом деле, чрезвычайно трудная.
   — Я тоже так считаю.
   Пока между собеседниками наблюдалось полное единодушие.
   — Может быть, надо ему рассказать, — начала она после некоторого молчания. — Предостеречь его. Дать ему книг почитать. Устроить беседу с врачом.
   — Хм-м, — опять промычал м-р Бэрлап так громко, что в комнате даже гул пошел.
   — Совершенно верно, — подхватила она и замолчала в ожидании.
   — Видите ли, дорогая миссис Тьюлер, задача эта в каждом отдельном случае, так сказать, изменяется в зависимости от обстоятельств. Мы созданы неодинаково. Что правильно в одном случае, то может оказаться совершенно непригодным в другом.
   — Да?
   — И, разумеется, наоборот.
   — Я понимаю.
   — Он читает?
   — Очень много.
   — Есть такая книжка. Называется, кажется, «Любовь цветов».
   Лицо м-ра Бэрлапа покрылось стыдливым румянцем.
   — Трудно придумать для него более удачное посвящение в… великую тайну.
   — Я дам ему эту книгу.
   — А затем, может быть, небольшая назидательная беседа.
   — Назидательная беседа…
   — Когда представится подходящий случай.
   — Я буду просить вас об этом.
   Указания были ясны и ценны. Но что-то оставалось еще недосказанным. Разговор вышел даже как будто немного поверхностным.
   — Теперь кругом так много дурного, — сказала она.
   — Дурные времена, миссис Тьюлер… «Мир погряз во зле; сроки исполнились». Никогда это не было так верно, как в наши дни. Берегите его. Добрые нравы портятся в дурном обществе. Не спускайте с него глаз. Вот.
   Он, видимо, давал понять, что вопрос исчерпан.
   — Я сама научила его читать и писать. Но теперь ему придется ходить в школу. Там он может набраться… бог знает чего.
   — Хм-м, — снова промычал м-р Бэрлап. Но тут его, видимо, осенила какая-то идея.
   — Мне говорили такие ужасные вещи о школах, — продолжала она.
   М-р Бэрлап очнулся от своего раздумья.
   — Вы имеете в виду закрытые школы?
   — Закрытые.
   — Закрытые школы — все до единой — вертепы разврата, — сказал м-р Бэрлап. — Особенно приготовительные и так называемые государственные. Знаю, знаю. Там творится такое… я даже и говорить о них не хочу.
   — Именно об этом я и хотела побеседовать с вами, — сказала м-сс Тьюлер.
   — Но… — продолжал достойный пастор. — Хм-м… Здесь у нас, в нашей маленькой общине, есть как раз один человек… Вы не обращали внимания? Мистер Майэм. Такой струйный, сдержанный, с пышной шевелюрой и большими черными бакенбардами. Уж, наверно, обратили внимание на голос. Невозможно не обратить. Это человек великой духовней силы, настоящий сын Грома, Боанэргес. У него небольшая, очень хорошо поставленная частная школа. Он принимает учеников с большим разбором. Жена у него, к несчастью, кажется, больна туберкулезом. Очень милая, ласковая женщина. У них нет детей, и в этом большое горе. Но школа для них — семья в лучшем смысле этого слова. Они внимательно изучают характеры своих питомцев. Неустанно обсуждают их. Под таким руководством и при вашем домашнем влиянии я не представляю себе, чтобы что-либо дурное могло коснуться вашего мальчика…
   И м-сс Тьюлер отправилась к м-ру Майэму.
   Было что-то в высшей степени обнадеживающее в серьезном и важном взгляде больших серых глаз м-ра Майэма и в пышной черной растительности, обрамлявшей его лицо. К тому же он не сидел церемонно поодаль, за письменным столом, а сразу поднялся, стал прямо перед ней и весь разговор вел, глядя на нее пристально, сверху вниз. После предварительного краткого обмена репликами она перешла к делу.
   — Откровенно говоря, — начала она, опустив глаза, — меня тревожат некоторые вопросы… Мой бедный мальчик, вся моя надежда… лишен отцовского руководства… Пробуждение пола… Необходима осторожность…
   — О да, — произнес м-р Майэм голосом, который как бы обволакивал ее всю. — Это величайший позор моей профессии. Гоняться только за экзаменационными баллами да успехами в так называемых играх. Зубрежка и крикет. Беспечность, равнодушие к чистоте, к подлинной мужественности…
   — Я слышала, — сказала она и запнулась. — Я так плохо разбираюсь в этих вещах. Но мне говорили… Я узнала некоторые вещи. Ужасные вещи…
   Понемножку, помогая друг другу, они пробрались в самые недра этого волнующего предмета.
   — Никто их не предостерегает, — сказал м-р Майэм. — Никто не говорит им об опасности… Их же школьные товарищи становятся орудием дьявола.
   — Да, — поддержала она и подняла глаза, пораженная страстной дрожью его голоса.
   Во взгляде м-ра Майэма блеснул фанатический огонек.
   — Будем говорить откровенно, — заявил он. — Недомолвкам не должно быть места.
   Он не убоялся никаких подробностей. Это была очень назидательная беседа. Конфиденциально пониженный голос, которым он давал свои пояснения, напоминал гул поезда в отдаленном туннеле. Она чувствовала, что при других обстоятельствах ей было бы мучительно и очень неловко вдаваться в эту область, но ради своего дорогого мальчика она была готова на все. Поэтому она не только вдавалась в нее. Она устремлялась в самые потаенные ее углы. Не удостоенный доверительных признаний м-сс Хэмблэй, м-р Майэм был удивлен осведомленностью м-сс Тьюлер. Наверно, она постигла все это по вдохновению.
   — Новая мамаша? — спросила м-ра Майэма жена после ухода м-сс Тьюлер.
   — На полную оплату, — ответил он с заметным удовлетворением.
   — Ты как будто взволнован, — заметила она.
   — Фанни, я беседовал с самой чистой и святой матерью, какую только мне приходилось видеть. С женщиной, которая может коснуться дегтя и не загрязниться. Я много извлек из этой беседы. Это было поистине душеспасительно, и я надеюсь, что смогу выполнить свой долг перед ее мальчиком.
   Он помолчал.
   — Я просил ее прийти на собрание нашего кружка в пятницу. Она посещает нас, но над ней еще не было совершено таинство святого крещения. Колеблется, хотя имеет большую склонность. У нее такое же слабое здоровье, как у тебя. Боится заболеть, чтобы не разлучиться с сыном. Может быть, позже…
   В жизни м-сс Тьюлер наступила полоса полного нравственного удовлетворения. Движимая одной лишь любовью и чувством долга, она попала в круг лиц, объединенных глубоким и возвышающим взаимопониманием, в некую тайную церковь, доступ куда она ревниво оберегала от м-сс Хэмблэй. М-сс Хэмблэй очень полезна и способна много дать в повседневных отношениях, но, нужно признать, лишена подлинной духовности и пригодна, самое большее, на роль не посвященной в таинства служительницы при храме. Кроме того, подсознательно м-сс Тьюлер желала сохранить м-сс Хэмблэй для себя. Это две разные вещи, и смешивать их не к чему.
   Каждый член этой замкнутой группы был Возлюбленный Духовный Брат, Праведник, озаренный Внутренним светом. Избранная, Прекрасная Душа. Крещение м-сс Тьюлер отодвигалось в будущее, но она как бы предвкушала его благодетельное воздействие. Она преломляла хлеб с братьями во Христе. Она обменивалась с ними опытом, подлинным и вымышленным. Охваченная этим доверчивым предвкушением вечной славы, которая дана в удел истинным, правоверным баптистам, вся словно в отблесках благодатного внутреннего света, прокладывала она себе путь среди скопищ отверженных, наполнявших улицы Кэмден-тауна. И вела за руку свое единственное Сокровище.
   Чувствуя себя в безопасности под ее охраной, Эдвард-Альберт высовывал язык или строил рожи детям вечной погибели, проходившим мимо него на страшный суд, либо тянул назад, чтобы поглазеть на витрины магазинов. Не обходилось и без короткой борьбы, когда взгляд его падал на афишу у входа в недавно открывшееся кино. Кроме того, в этом нежном возрасте он испытывал непонятное желание дергать девочек за волосы и уже дважды не устоял против соблазна.
   Уличенный, он упорно отрицал свою вину. В обоих случаях произошла уличная сцена; жестокие нападки и дерзкие ответы.
   Он утверждал, что девочки — дрянные лгуньи. Мать не верила обвинениям, да и сам он почти не верил, что мог сделать это.


4. Животность животных


   М-сс Тьюлер не могла допустить, чтобы какая-нибудь нянька встала между ней и ее Сокровищем. Пока он был маленький, она сама, гордая и бдительная, катала его каждый день в колясочке по Кэмден-хиллу или Риджент-парку. Когда Эдвард-Альберт обнаружил признаки расположения к собакам и стал тянуться к ним, лепеча «гав-гав», она сразу же пресекла это.
   — Никогда не трогай чужих собак, — заявила она ему. — Они кусаются. Укусят, заразят бешенством, и ты взбесишься и будешь бегать и кусать всех кругом. И те, кого ты укусишь, взбесятся.
   В глазах ребенка мелькнуло выражение, говорившей о том, что эта перспектива показалась ему не лишенной привлекательности.
   — И ты будешь кричать при виде воды и умрешь в ужасных мучениях, — продолжала она.
   Проблеск интереса угас.
   Кошек Эдвард-Альберт тоже приучен был бояться: у них колючки в лапах.
   Иногда эти колючки бывают ядовитые. Очень часто люди заболевают от кошачьих царапин. Кошки заносят в дом корь. Они не любят человека, хоть и ласкаются к нему с мурлыканьем. А однажды она слышала страшную историю, которую необходимо было сейчас же рассказать обожаемому сыночку, о кошке, которая лежала, мурлыкая, на коленях у своей маленькой хозяйки и смотрела ей в глаза — не отрываясь, смотрела в глаза, а потом вдруг вцепилась в них когтями…
   В конце концов у Эдварда-Альберта возникло отвращение к кошкам, и он объявил, что не может выносить их присутствия в комнате. У него появилась идиосинкразия к кошкам, как теперь принято выражаться — громко и неправильно. Но иногда он вовсе не замечал, как кошки подходили к нему, и это противоречило подобному утверждению. Лошадей он тоже боялся, понимая, что спереди и сзади они одинаково опасны для человеческой жизни. Овец он любил пугать и гоняться за ними, но в один ужасный день в Риджент-парке старый баран повернулся к нему, затряс рогами и обратил его в бегство. Он с криком бросился к матери, и та, бледная, но решительная, вмешалась, пошла навстречу опасности и очень быстро устранила ее, несколько раз раскрыв и закрыв свой серый с белым зонтик. Теперь он мог без риска проявлять свою храбрость только перед недавно привезенными из Америки серыми белками. Иногда он кормил их орехами, но как-то раз, когда они слишком осмелели и попробовали взобраться по его ногам и побегать по нему, он стал отбиваться от них ударами. Случайный прохожий обратил на это внимание матери, но она взяла его под свою защиту.
   — От них можно набраться чего угодно, — сказала она. — Они ведь полны блох, а он ребенок нежный, чувствительный.
   Таковы были выработавшиеся у Эдварда-Альберта реакции на местную лондонскую фауну. Его сведений о более резких экстравагантностях, которые природа разрешила себе после грехопадения человека, были почерпнуты главным образом из книг. Он придумал для собственного удобства чудесное электрическое ружье, убивающее без промаха и не требующее перезаряжения, и постоянно держал его под рукой, когда в мечтах блуждал по серебряным просторам морей. В темных углах дома и у него под кроватью скрывались гориллы и медведи, и ничто на свете не заставило бы его покинуть свое убежище под одеялом после того, как его этим одеялом укрыли. Он знал, что четыре ангела-хранителя бдят над ним, но ни у одного из них не хватало смелости или сообразительности заглянуть под кровать. Если он ночью просыпался, их никогда не было на месте. Он лежал, слушая, как что-то ползает, и всматриваясь в какие-то смутные, неопределенные тени, но наконец не выдерживал и громко звал мать.
   — Опять приходил этот скверный медведь? — спрашивала она, наслаждаясь своей ролью защитницы.
   Она никогда не зажигала света и не убеждала его в неосновательности его страха. Так он научился ненавидеть животных всякого вида и любой породы. Это были его враги, и в зоопарке он делал гримасы и высовывал язык самым опасным зверям за решеткой. Но всех превзошел мандрилл.
   После мандрилла м-сс Тьюлер и ее сын некоторое время шли молча.
   Есть вещи, которых нельзя передать словами.
   У обоих было такое ощущение, что животным — всем без исключения — вовсе не следовало бы существовать и что, приходя в зоопарк, люди только поощряют его обитателей быть тем, что они есть.
   — Хочешь покататься на слоне, душенька? — спросила м-сс Тьюлер, чтобы нарушить неловкое молчание. — Или пойдем посмотрим хорошеньких рыбок в аквариуме.
   Эдвард-Альберт стал было склоняться к катанию на слоне. Но он пожелал прежде получше рассмотреть его. Ему пришло в голову, что хорошо бы сесть рядом с вожатым и получить разрешение колотить слона по голове. Но когда он увидел, как слон берет у публики из рук программы и газеты, и поедает их, и самым доверчивым образом передает вожатому монеты, и когда вдруг к Эдварду-Альберту просительно протянулся влажный хобот, Эдвард-Альберт решил лучше уйти домой. И они ушли.