— Это что такое? — говорила она. — Этого здесь нельзя. Понимаете — нельзя.
   А они-то думали, что можно, и по большей части доказывали это на деле.
   Вполне естественно, что Эдвард-Альберт и его друзья обсуждали роль отрядов местной обороны со всевозможных точек зрения. Первое время мало кто видел в этих отрядах реальную боевую силу. Это была просто сверхкомплектная угроза Гитлеру.
   «Пусть сунется, мы ему покажем» — такова была основная идея. «Сперва посмотрим, что будут делать фрицы, а потом кинемся на них… Мы ведь не то, что эти несчастные французики». И так далее…
   М-р Коппер считал, что задача отрядов местной обороны заключается прежде всего в поддержании порядка и предотвращении партизанской войны, которая может вызвать репрессии со стороны фрицев.
   — Не надо давать им повода, — говорил м-р Коппер. — А когда война кончится, вы будете как бы дополнительной полицией для борьбы с забастовками, восстаниями и всякое такое. В стране-то начнет черт знает что твориться.
   М-р Друп, со своей стороны, полагал, что, когда военное счастье отвернется, наконец, от Германии к Англии, последняя сможет послать в Европу экспедиционные войска («Дай боже!» — вставил м-р Стэнниш), и тогда отрядам местной обороны придется защищать Англию от ответных налетов. Поэтому их необходимо вооружить и обучить, как настоящие современные боевые единицы. Кое-где у нас как будто так и делалось, но не всюду. По словам официальных лиц, тут имела место «широкая местная автономия».
   Иными словами, официальные лица страдали общей болезнью всех представителей Homo Тьюлера во всем мире — некоторой путаницей представления. Но поскольку они держались с достаточной долей скромности, отдельные их действия имели лишь второстепенное значение.
   В первые месяцы 1941 года функции брайтхэмптонского отряда местной обороны сводились к проверке затемнения и подаче сигнала воздушной тревоги. Потом произошло резкое изменение политики. Где-то наверху стало совершенно точно известно, что у фрицев имеется подробно разработанный план пробного налета на район Брайтхэмптона, Ожидалась попытка, повторить критскую операцию с высадкой парашютистов, и грудами разбитых транспортных самолетов. Все это — под прикрытием небольших скоростных истребителей.
   Англичане узнали о замысле немцев за месяц до срока, намеченного для его осуществления. Мгновенно началась тайная, поспешная и обстоятельная подготовка к встрече. В районе стали появляться не слишком многочисленные — чтобы не бросалось в глаза — канадские и кое-какие польские части, а отряд местной обороны, получив подкрепление в виде особо подготовленных специалистов, в стремительном темпе прошел курс боевой подготовки.
   — Выходит, я теперь партизан, — заявил Эдвард Тьюлер жене. — Ты только подумай! Если я увижу немца, я должен застрелить его или обезоружить, а если он первый меня увидит, то имеет право застрелить меня без всякого предупреждения. Мне это совсем не подходит. Я говорил, что, по-моему, буду гораздо полезней на каком-нибудь другом посту. А теперь они и тебя просят прийти и помочь с этим ихним камуфляжем. Они расписывают человека так, что он становится ни на что не похож: зеленым и черным, да еще кладут какие-то пятна, вроде коровьих лепешек… Хотят выкрасить мне лицо и руки в зеленый цвет! И я должен буду ползать с винтовкой по гольфовому полю, а как только покажутся немцы, занять позицию и стрелять.
   — Может, они еще не придут.
   — Мы должны быть готовы.
   — Весь мир сошел с ума, — заметила Мэри Тьюлер.
   Подумав, она прибавила:
   — Ну что ж, раз надо, значит, надо.
   И так закамуфлировала Эдварда-Альберта, что на него можно было наступить, не разобрав, на что ставишь ногу.


4. Героическое мгновение


   Дюйм за дюймом все глубже и глубже втягивало Эдварда-Альберта в водоворот этой с каждым днем все более страшной войны. Он, всегда такой элегантный, превратился теперь в притаившуюся на поле для гольфа кучу тряпья, в распластанного на траве караульного…
   Если б ему в конце 1940 года сказали, что через год он сделается человеком-невидимкой, ползающим в разгар воздушного налета по земле, ища хоть какого-нибудь укрытия, балдея от оглушительного грохота зениток, от сыплющихся на-него с неба осветительных ракет, парашютистов и бесчисленных транспортных самолетов, он, наверно, устроил бы себе какое-нибудь легкое увечье, которое избавило бы его от активного участия во всей этой истории. Смутное сожаление о совершенной ошибке пробивалось сквозь шум, гул и хаос, царящие в его сознании.
   — Какой я был идиот, — бормотал он, — хоть бы разок вперед заглянул!
   Вот как он был настроен за десять минут до того мгновения, которое превратило его в национального героя.
   Вышло все очень просто. Примостившись под бункером, Эдвард-Альберт почувствовал себя в относительной безопасности: ему теперь могло грозить только прямое попадание. Здесь можно было подождать, чем все кончится, а потом либо сдаться в плен, либо присоединиться к общему ликованию, после того как кругом более или менее успокоится. Тут он вдруг заметил, что по Другую сторону бункера осторожно ползут люди. Он вытянул шею, чтобы их рассмотреть, и увидел блеск штыков. Людей было по меньшей мере трое. Три головы появились над бункером и застыли в ожидании. Потом один выстрелил куда-то вперед, другой спрыгнул вниз, в двух шагах от Эдварда-Альберта, и прицелился. Они очень быстро заговорили между собой по-польски. Но для Эдварда-Альберта что польский, что немецкий было все равно. Сейчас они наткнутся на него и заколют его штыками. Все три штыка вонзятся разом.
   С диким воем он вскочил на ноги и побежал.
   Они что-то закричали и побежали за ним. И вдруг прямо впереди он увидел группу черных фигур, старающихся освободиться от парашютов и лямок. Они тоже кричали по-немецки. Позади немцы, впереди немцы — и некуда уйти!
   Я плохо выполнил обязанности повествователя, если дал повод думать, будто Эдвард-Альберт был жалким трусом. Ни одно взрослое живое существо, получившее Правильное воспитание, вероятно, не станет трусить. Детеныши млекопитающих легко поддаются страху, но я говорю о взрослых. Эта книга — о человеке, росшем в унизительной, обескураживающей социальной атмосфере, малодушном не столько от природы, сколько в результате воздействия среды. Жизнь Эдварда-Альберта, как всякая человеческая жизнь, была полна протестов и возмущений, пусть мелких и ограниченных. Мы видели, как он изменил своей обычной сдержанности, удивив этим Хорри Бэдда. Мы видели, как он удивил женскую особь своего вида. И вот теперь, очутившись, как ему казалось, в безвыходном и безнадежном положении, он совершенно отбросил защитную пелену так называемого «инстинкта самосохранения» и повел себя, как существо, одержимое безумием.
   Вой его перешел в вопль отчаяния и ненависти. Он ринулся навстречу своей судьбе. Его зеленое лицо, развевающиеся пестрые лохмотья, внезапно возникнув из мрака в грохоте боя, видимо, произвели на замешкавшихся, растерянных молодых нацистов впечатление кошмара. Он стал крутить винтовкой вокруг себя, опрокидывая этих испуганных, запутавшихся в своем снаряжении людей, сбивая их с ног, не обращая внимания на их крики. Он убил четверых и еще семерых вывел из строя, прежде чем трое поляков, бежавших за ним, подоспели, чтобы довершить его победу.
   — Когда мы остановились, ожидая подкрепления, — показывали они, — он вдруг выскочил из засады у наших ног, крикнул нам, чтобы мы шли за ним, и атаковал позицию врага, на которой тот пытался укрепиться…
   Постепенно до сознания Эдварда-Альберта дошло, что ему жмет руку польский офицер, немного говорящий по-английски. Шум у него в голове и кругом стал стихать. Медленно, но верно Эдвард-Альберт начал отдавать себе отчет в том, что совершил.
   Он перетасовал факты с той же легкостью, с какой когда-то поверил в свою победу на крикетном матче.
   С рассветом выяснилось, что попытка немцев испытать прочность брайтхэмптонской береговой обороны окончилась полным провалом. Им не удалось создать плацдарма. Вся местность была очищена от противника, причем защитники понесли самые незначительные потери. Пострадали главным образом находившиеся вне прикрытий орудийные расчеты на берегу за Кэзинг-Ист-Клиффом. В час дня был выпущен бюллетень с сообщением обо всей операции, преуменьшенным во избежание паники. И Эдвард-Альберт, чей героизм еще вырос после тщательного ознакомления с качествами польской водки, страшно грязный, усталый, пьяный и торжествующий, вернулся к себе домой. М-р Друп и рисовальщик паркетных плиток уже побывали там. Они сообщили, что он находился в самой гуще боя вместе с несколькими поляками и канадцами, но остался невредим и что они видели, как он потом выпивал в польской войсковой лавке; а потому Мэри и весь пострадавший от боевых действий (было много разбитых окон) Проспект Утренней Зари вышли ему навстречу.
   Эдвард-Альберт не пел, но если бы вы увидели его в немом фильме, вы подумали бы, что он поет. Пели все его движения. Он выглядел не как аккуратный, почти педантично одетый игрок в гольф, за внешним видом которого всегда так следила заботливая супруга, а скорее как пьяный кусок изгороди.
   Приблизившись к ней, окруженный толпой соседей, он произнес:
   — Ну и досталось же им!
   — Кажется, не только им, — заметила м-сс Тьюлер.
   — Эти поляки — бойцы и джентльмены. Джентльмены, повторяю тебе. Молодцы ребята! Мне, понятно, пришлось чокнуться с ними. Чистая водка… В жизни не пил такой прелести.
   — Расскажите, как было дело, — попросил м-р Пилдингтон.
   — Сперва пусть вымоется и отдохнет, — возразила м-сс Тьюлер. — Он совсем замучился.
   — Совсем замучился, — произнес, заикаясь, ворох тряпья, тяжело опираясь на нее.
   И она повела его в дом.
   — Слава богу, он не пострадал. На нем — ни царапины! — заметила она.
   Пока она с материнской заботливостью хлопотала вокруг него в ванной и укладывала его в постель, он уже в полусне размышлял о своих удивительных подвигах.
   — Ну и задал я им — и с правой и с левой…
   — Вон из Англии, — говорю, — тут вам не поздоровится…
   — Просто потеха с этими фрицами… совсем не умеют драться. Сами не знают, что делают. Камерад, говорит, камерад. Я его как трахну! Какой я тебе камерад?
   Через двадцать четыре часа Эдвард-Альберт снова появился среди людей — чистенький, в форменном мундире, не менее других жаждущий разузнать подробности битвы, в которой участвовал. Его камуфляжное одеяние жестоко пострадало, и жена занялась ремонтом. Стивен Крэн, работая над своим «Алым знаком доблести», обнаружил, что рядовые ветераны гражданской войны в Америке, говоря о битвах, в которых они участвовали, рассказывают то, что ими вычитано из газет. Газетный отчет помогал им навести порядок в своих путаных воспоминаниях и найти для них нужные слова. Точно в таком же положении был и Эдвард-Альберт. Составить связный рассказ о пережитом ему в значительной степени помогло романтическое великодушие бравого польского офицера, который рад был случаю превознести англичанина, руководившего этой маленькой стычкой, и за стаканчиком водки охотно рассказывал каждому встречному и поперечному все новые и новые подробности событий.
   Несмотря на меры, принятые министерством информации, в Лондоне распространился слух, что в Брайтхэмптоне была отбита попытка противника высадить воздушный десант, подобная критской. Дней через десять лондонское радио передало «эпизод», в основу которого легли рассказы польского офицера, — без упоминания имен и дат. Затем об инциденте телеграфировали в самых лестных выражениях в Америку, приведя его как доказательство несокрушимой стойкости скромного рядового англичанина. Тут Эдвард-Альберт начал понимать, как высоко он вознесся в мировом общественном мнении. Это он был тот скромный рядовой англичанин, которого стоит только задеть — и он покажет свою отвагу. Именно тогда он придумал себе эпитафию: «Не словами, а делом».
   Только с одной стороны веяло на него холодом скептицизма — как раз откуда счастливый супруг мог меньше всего ожидать. Жена слушала; она не предлагала вопросов; но она заставляла его самого чувствовать всю нереальность его новой роли.
   Когда наверху в конце концов решили отметить значение Брайтхэмптонского инцидента некоторым количеством наград и Эдварду-Альберту достался георгиевский крест, он прежде всего поспешил к Мэри.
   — Я этого не заслуживаю, — сказал он.
   — Чего не заслуживаешь?
   — Я сделал только то, что сделал бы любой англичанин.
   Она терпеливо ждала объяснений.
   — Это награда всему нашему взводу. Я буду носить его за всех.
   — Его нельзя надеть, пока он не высохнет.
   — Чего нельзя надеть?
   — Твоего камуфляжа.
   — Да я совсем не о том! Мэри! Мне дают георгиевский крест. Георгиевский крест за храбрость… Ты рада?
   — Раз тебе это приятно, Тэдди…
   — Но ведь это чудесно, Мэри! Неужели ты не понимаешь, как это чудесно?
   — Чудесно. Да… Чего только не выдумают, — заметила Мэри.


5. Конец усадьбы


   По причинам, которые она так и не объяснила, м-сс Тьюлер не поехала в Бэкингемский дворец присутствовать при торжественном вручении королем ордена ее супругу.
   — Я ведь тут ни при чем, — заявила она. — Я только сделала тебе маскировочную одежду и просила бога, чтобы ты не пострадал. Там не будешь знать, что делать и куда смотреть. Затолкают тебя всякие разодетые сановники в мундирах, орденах и звездах, будут рассматривать принцы и придворные дамы, как диковинных зверей, следить за тем, какое все это на нас производит впечатление. Там будет король с королевой, оба в коронах, а я, наверно, до того разнервничаюсь, что, если у кого-нибудь из них корона чуть на бок съедет, со мной случится истерика. Ты ведь не хочешь, чтобы с твоей женой случилась истерика, правда, Тэдди? Я этого боюсь. И боюсь я других женщин, которых мы там увидим: вдов, которые потеряли мужей, матерей, которые потеряли сыновей, — все эти несчастные там словно напоказ выставлены со своим горем, а мы среди них будем радоваться! Я бы им в лицо взглянуть не посмела. Да. Король не король, а с нашей стороны это нехорошо получится, Тэдди.
   Едва ли не впервые за всю его супружескую жизнь у Эдварда-Альберта мелькнуло подозрение, что у Мэри, может быть, есть «идеи». Но он сейчас же отбросил эту чудовищную мысль. Нет, нет. Мэри просто застенчива. Она не уверена в себе и представляет все в ложном свете. А будет это скорей похоже на дружеское рукопожатие. Надо ее переубедить, высмеять ее опасения. И он начал с разъяснении и уговоров и, только натолкнувшись на ее непоколебимое упорство и полный отказ уступить его настояниям, почувствовал глубокую обиду.
   — Ну, я вижу, спорить бесполезно! — воскликнул он. — Теперь я понял. Все ясно. Что бы я ни сделал и чего бы ни достиг, ты за меня не порадуешься.
   Но м-сс Тьюлер была умная женщина: она решила обойти этот упрек неопределенным молчанием.
   Потом сказала:
   — Я не успею сшить себе какое-нибудь подходящее платье, а ты сам ни за что не согласишься, чтобы я пошла туда в затрапезном виде. Ведь там всюду будут фотографы, уж не говоря об их величествах.
   — Я, кажется, никогда не ограничивал тебя в расходах на платья, — возразил Эдвард-Альберт. — Ведь правда? А ты все тратила на лакомства для мальчика.
   — Моя вина, конечно, — ответила м-сс Тьюлер. — Но из вины платья не сошьешь. А теперь уже поздно.
   — Нельзя ли все-таки как-нибудь устроить? — настаивал Эдвард-Альберт. — Я не столько ради себя хочу, чтобы ты туда пошла, сколько ради тебя самой. Не в платье дело. Я хочу заявить: «Вот женщина, которой я обязан всем — после моей матери. Она сделала меня тем, что я есть». Я расскажу про нашу жизнь репортерам. Роман Героя. Они тебя сфотографируют и напечатают портрет в газетах. И вдруг номер попадется Эванджелине, а? Пусть тогда ногти себе кусает. Я все время об этом думаю.
   Но даже эта блестящая перспектива не соблазняла Мэри.
   — Нет, ты просто не хочешь пойти, — произнес он наконец в крайнем раздражении. — Ты просто решила не ходить. Только я разобью одно возражение, ты выдумываешь другое. Ты бываешь иногда упряма, как осел, Мэри, упряма и безрассудна. Неужели ты не понимаешь, какое значение это для меня имеет? Тебе все равно. А ведь я все это сделал ради тебя. Я сказал себе: как бы это ни было опасно и что бы ни случилось, я не подведу Мэри. А ты теперь подводишь меня. Каждый придет со своими близкими. А про меня будут говорить: а этот что же? Одинокий холостяк? Нет, нет, у него есть жена, но она не захотела прийти. Не захотела прийти! Ты только подумай! Так верноподданные не поступают. Ведь это почти королевский приказ. «Да, Ваше Величество. У меня есть жена, но она не захотела прийти».
   М-сс Тьюлер слушала все это, словно репетицию какого-нибудь спектакля.
   — Обойдется, Тэдди, — произнесла она в ответ на последнюю колкость. — Лучше давай я соберу твои вещи. Бритвенный прибор я тебе положу, но ты лучше побрейся утром в гостинице. А то еще порежешься от волнения…
   Так он и уехал в Лондон один, полный негодования. Утром газеты сообщили, что ночью активность вражеской авиации над Англией была незначительной. Сброшено несколько бомб, разрушен один жилой дом в южном приморском городе, имеются немногочисленные жертвы. И только. Но жилой дом, о котором шла речь, был дом Тьюлера, а главные жертвы — Мэри Тьюлер, одна из ее кошек и соседская служанка. М-р Пилдингтон из Джохора был сбит с ног воздушной волной и получил несколько контузия, а Кэкстон тяжело ранен.
   Днем Мэри Тьюлер очнулась. Сказала, что хочет видеть сына. Она не знает в точности, где он, но, по ее предположению, батальон его находится в Уэльсе. Она указала все данные.
   — Мы найдем его, милая, — сказала дежурившая при ней сестра. — Теперь это делается очень быстро. А вашего мужа, мистера Тьюлера?
   — Это не так спешно. Время есть. Он в Лондоне. Получает орден из рук короля, — объяснила Мэри. — Не надо отравлять ему торжество неприятными известиями. Еще успеется. Лишний день ничего не изменит… У меня только словно онемело все. И слабость.
   Сестра вдруг стала бесконечно ласковой.
   — Мне кажется, следовало бы сейчас же сообщить вашему супругу.
   — Значит, мне хуже, чем я думаю?
   — Такую мужественную женщину незачем обманывать. Мы сделаем все, что от нас зависит.
   Мэри закрыла глаза и задумалась.
   Потом спросила:
   — Телеграмму?
   — Да.
   — Только сначала покажите мне…
   На этом условии она дала адрес: Палас-отель, Виктория.
   Телеграмма, которую получил Эдвард-Альберт, извещала, что его жена, очень тяжело раненная во время вражеского налета, находится в Брайтхэмптонском госпитале. Мэри настаивала на том, чтобы вычеркнуть слово «очень», но о ее просьбе тактично позабыли.
   — Ну вот, — воскликнул Эдвард-Альберт. — Точно возмездие… Если б только она послушалась голоса разума! Если б послушалась! Ведь я говорил ей…
   Некоторое время он сидел неподвижно. Потом прошептал:
   — Мэри.
   Что-то дрогнуло у него внутри, он почувствовал прилив горя, слишком глубокого и потому не укладывавшегося в привычную для него форму мышления.
   «Может, еще не так плохо». В военное время нельзя давать волю «идеям». «Просто не хотят рисковать», — решил он.
   Выпив в задумчивости чаю, он послал ответную телеграмму:
   «Завтра как назначено должен быть дворце специальному приказу его величества приеду тебе шести часам Тедди»
   Но перед самой великой минутой его опять охватил глубокий душевный порыв, неразвернувшийся зачаток чувства, — и он всхлипнул. Конечно, ей надо было быть здесь. Он сам удивился своим слезам…
   В госпитале ему сообщили, что Мэри умирает. Но даже и тут реальность продолжала казаться ему чем-то нереальным.
   — Она очень мучается? — осведомился он.
   — Она ничего не чувствует. Все тело парализовано.
   — Это хорошо, — сказал он.
   Оказалось, что сын его уже здесь.
   — Он хотел остаться при ней до конца, но я подумала — лучше не надо, — объяснила дежурная сестра. — Ей трудно говорить. Что-то ее все время беспокоит.
   — Спрашивала она обо мне?
   — Она очень хочет вас видеть. Спрашивала три раза.
   Снова в нем шевельнулось смутное ощущение горя. Надо было ему все-таки быть здесь…
   — Мы с ней немножко повздорили, — промолвил Эдвард-Альберт, стараясь уложить в слова то, чего нельзя выразить словами. — Ничего серьезного, просто маленькое недоразумение. Я думаю, она теперь жалеет, что не поехала, и хочет узнать, как все было (он всхлипнул). Наверно, хочет узнать, как все было. Если б только она поехала…
   Но Мэри волновало не это.
   Разговор у них вышел словно на разных языках.
   — Обещая мне одну вещь, — сказала она, не слушая его.
   — Это было замечательно, Мэри, — говорил Эдвард-Альберт. — Просто замечательно. Ничего напыщенного. Ничего натянутого или чопорного.
   — Он твой сын.
   — Как-то и царственно и демократично. Замечательно!
   — Не позволяй никому восстанавливать тебя против него, Тэдди. Ни за что не позволяй, слышишь? — твердил слабеющий голос.
   Эдвард-Альберт не слушал, что она ему говорила, поглощенный торжественным рассказом, который он для нее приготовил.
   Он подробно остановился на том, как они подъезжали к Бэкингемскому дворцу, описал толпу, рассказал, как любезно его встретили и пригласили войти, о фотографах, делавших моментальные снимки, о криках «ура», которые слышались в толпе.
   — Обещай мне, — шептала она. — Обещая мне…
   Это были ее последние слова.
   — Король и королева были в зале. Он — такой милый, простой молодой человек. Без короны. А у нее такая ласковая улыбка. Никакого высокомерия. Ах, как жаль, что тебя там не было: ты бы сама увидела, как все не похоже на то, что тебе мерещилось. Это была скорей беседа за чашкой чаю, чем придворная церемония. И в то же время во всем какое-то величие. Чувствовалось, что здесь что-то вечное, что вот бьется сердце великой империи… Я все время думал о тебе, о том, как я вернусь и расскажу тебе обо всем. Да, да. Если бы только ты была там… Я так спешил, чтобы тебе его показать. Вот он, Мэри, смотри, вот он…
   Она несколько мгновений пристально глядела на сияющее лицо мужа, потом посмотрела на крест, который он держал в руках. Она больше не пыталась что-нибудь сказать. Внимание ее мало-помалу ослабело. Она, как усталый ребенок, закрыла глаза. Закрыла, чтобы больше не видеть ни Эдварда-Альберта, ни весь этот глупый и нелепый мир…
   Вдруг сестра положила ему руку на плечо.
   — Она была мне такой замечательной женой, — сказал Эдвард-Альберт, не сдерживая рыданий. — Не знаю даже, как я буду без нее (рыдание)… Просто не знаю. Я рад, что успел показать ей это… Очень рад… Это не много. А все-таки кое-что, правда?.. Кое-что такое, что стоило показать ей.
   Сестра не мешала его излияниям.
   В коридоре он увидел сына, который сидел, оцепенев от горя. Он ехал всю ночь, чтобы в последний раз взглянуть на нее.
   — Скончалась, мой мальчик, — сказал Эдвард-Альберт. — Нет нашей Мэри. Я только успел показать ей, перед тем как она закрыла глаза…
   — Что показать? — спросил Генри.
   Эдвард-Альберт протянул орден.
   — Ах, это… — произнес Генри и снова ушел а себя.



КНИГА ШЕСТАЯ

Бог, дьявол и Homo Тьюлер




1. От Тьюлера к Sapiens'у


   На этом кончается все существенное, что было в жизни Эдварда-Альберта Тьюлера, его делах и важнейших высказываниях. Но прежде чем поставить этот образчик человеческого рода на свое место в пространстве и времени, среди созвездий, и подвести черту в конце нашего повествования, необходимо сделать несколько не совсем, может быть, приятных замечания относительно мирового устройства и мудрости веков. Мы предупреждали об этом читателя в предпоследнем абзаце «Введения».
   Некоторые представители вида Homo Тьюлер, фигурирующие под названием философов, теологов, учителей и тому подобное, до сих пор внушают благоговейный страх подавляющему большинству человечества, которое чересчур уж охотно видит в них то, чем они желают казаться. Они подобны торговым компаниям, которые соперничают между собой за монопольное положение, но заняты все одним и тем же делом: пичкают душу Тьюлера за наличный расчет Богом, Правдой и Справедливостью, совершенно так же, как продавцы патентованных средств пичкали тело м-сс Ричард Тьюлер своими лекарствами. И делают это не слишком уверенно. Большинство, испытывая сомнения в себе, облекаются в странные, рассчитанные на особую убедительность одеяния, рясы, мантии, капюшоны, надевают самые причудливые тиары, митры и тому подобное, бреют себе головы, отращивают длинные грязные бороды, словно желая сказать: «Я особенный. Я не человек, а носитель божественного начала».