Составить истинное представление о возрасте блоков было все так же непросто. По Лавкрафту, Великие Старые существовали полтора миллиона лет назад, и многие безоговорочно этому верили. Понятно, такое трудно было себе представить. Позднее нейтронный счетчик Райха показал, что возраст находок колеблется в пределах двух миллионов лет, и, быть может, даже эта цифра чересчур занижена. Точная датировка в этом случае была чрезвычайно сложна. Обычно для археологов ориентиром служат различные слои земли, чередующиеся над местом залегания находки, — для ученых это своего рода готовый календарь. Что касается наших городов-исполинов (в общей сложности их было обнаружено три), то сведения здесь противоречили друг другу. С уверенностью можно было сказать лишь то, что все они были уничтожены потопом, похоронившим их под многометровой толщей жидкой грязи. У геолога при слове «потоп» немедленно возникнет мысль о плейстоцене — периоде Великого Оледенения, — имевшем место какой-нибудь миллион лет назад. Но в квинслендских отложениях были обнаружены следы грызуна, который мог обитать в эпоху плиоцена; а если так, то к датировке следовало подбросить еще пять миллионов лет. Однако к сути моего рассказа это отношения не имеет. Еще задолго до окончания первого туннеля я уже утратил интерес к раскопкам на Карателе. До меня постепенно дошло, что именно они из себя представляют: отвлекающую внимание игрушку, специально подкинутую паразитами разума. К этому открытию я пришел следующим образом.
   К концу июля 1997 года я находился на грани полного истощения. Торчать на Каратепе становилось невыносимо, не спасал даже шелковый тент восьмикилометрового диаметра, снижавший температуру до каких-нибудь шестнадцати градусов в тени. От мусора, обрушенного нам на голову сподвижниками Фуллера, смрад вокруг стоял, как над болотом. Применяемые в изобилии дезодоранты и дезинфектанты, предназначенные хоть как-то перекрыть эту вонь, делали ее еще несусветнее. Сухим и пыльным был ветер. Мы по полдня изнывали у себя в комнатах, томно прихлебывая охлажденный щербет с розовыми лепестками. В июле у меня начались свирепые головные боли. Два дня, проведенных в Шотландии, улучшили мое самочувствие, и я вернулся к работе, но через неделю свалился с температурой. Сносить постоянные набеги репортеров и фуллеровских фанатиков у меня больше не было сил, и я их полностью проигнорировал. Двое суток я отлеживался в постели и слушал пластинки с операми Моцарта. Постепенно лихорадка меня отпустила. На третьи сутки апатия оставила меня настолько, что я мог уже вскрывать письма.
   Среди них было короткое извещение от «Стэндэрд моторс энд инджиниэринг», где меня уведомляли, что направляют в Диярбакыр по моей просьбе основную часть бумаг Карела Вайсмана. Тут я понял, что это за посылочные ящики. Еще одно письмо было от издательства Северо-Западного университета. Там спрашивали, намерен ли я поручить им публикацию работ Карела по психологии.
   Это занятие обещало быть утомительным. Я переадресовал письмо в Лондон Баумгарту, а сам возвратился к Моцарту. На следующий день меня заела совесть, и я вскрыл оставшуюся почту. В ней я обнаружил письмо от Карла Зайделя, сожителя Баумгарта (Зайдель гомосексуалист) по квартире. Он писал, что у Баумгарта стало плохо с нервами и он уехал к семье в Германию, где и находится в настоящее время. Это со всей бесповоротностью показывало, что публикация работ Карела лежит теперь на мне. И вот, испытывая в душе величайшую неохоту, я принудил себя вскрыть один из ящиков. Ящик весил около двадцати килограммов и содержал в себе исключительно результаты теста на реакцию цветоизменения, проведенного над сотней работников фирмы. Меня просто передернуло. Бросив это занятие, я возвратился к прослушиванию «Волшебной флейты».
   В тот вечер ко мне с бутылкой вина зашел один знакомый, молодой администратор-перс, с которым мы успели сдружиться. Я слегка тяготился одиночеством и был рад случаю отвлечься беседой. Даже такая тема, как раскопки, не вызывала у меня сегодня отвращения, и я с удовольствием рассказал ему кое-что о «закулисной» стороне нашей работы. Когда мой знакомый уходил, на глаза ему попались посылочные ящики, и он поинтересовался, имеют ли они какое-то отношение к проводимым нами раскопкам. Я изложил ему историю самоубийства Вайсмана, признавшись откровенно, что мысль про то, что ящики придется вскрывать, нагоняет на меня тоску под стать физической боли. Мой собеседник со свойственной ему веселой непринужденностью и так-том обмолвился, что мог бы утром зайти и сделать это вместо меня. Если в ящиках окажутся все те же бумаги с тестами, он вызовет своего секретаря и тот прямиком направит их в Северо-Западный университет. Я понял, что таким своим предложением он как бы пытается воздать мне за мои сегодняшние откровения, и с благодарностью согласился.
   На другое утро, когда я вышел из ванной, он уже со всем управился. Пять ящиков из шести были наполнены заурядным стандартным материалом. Шестой, по его словам, был более «философского» характера и, возможно, мог представлять для меня интерес. На этом он удалился, а вскоре подошел его секретарь и занялся расчисткой моих апартаментов, где вся гостиная была завалена ворохами крупноформатных желтых листов.
   Оставшийся материал помещался в аккуратных голубых папках, отпечатанные на машинке листы были скреплены между собой металлическими кольцами. На каждой из папок от руки была нанесена надпись: «Размышления об истории». Все папки были запечатаны цветной клейкой лентой, и я понял (правильно понял, как потом выяснилось), что со смертью Вайемана к ним никто не притрагивался.
   Я так и не уяснил, что за ошибка побудила Баумгарта послать их в «Дженерал моторс». Видимо, он отложил их для моего ознакомления, а потом невзначай упаковал вместе с материалом на производственную тематику.
   Папки были не пронумерованы. Я разодрал ленту на первой попавшейся и в скором времени уяснил, что эти «исторические размышления» охватывают историю только двух прошедших столетий — период, который меня никогда особо не интересовал. Меня посетила заманчивая мысль взять и переслать эти бумаги в Северо-Западный университет, вообще в них не заглядывая. Но совесть все-таки меня одолела. Я возвратился в постель, прихватив с собой полдюжины голубых папок.
   На этот раз по чистой случайности я раскрыл папку как раз на нужном месте. Содержание первой из них начиналось словами: «Вот уже несколько месяцев во мне живет стойкое убеждение, что человеческая цивилизация находится под беспрестанным гнетом какого-то странного рака сознания».
   Интригующее высказывание. «Вот! — подумал я. — Великолепное начало для собрания сочинений Карела...» Рак сознания — еще одно определение стресса или ангедонии, синдрома отвращения к жизни, очередной душевный недуг двадцатого столетия... Я ни на секунду не воспринял смысла прочитанного буквально — я читал дальше. Странная проблема растущего числа самоубийств... Частые случаи детоубийства в современных семьях... Неизбывный страх перед атомной войной, рост наркомании. Все это, похоже, мы уже слышали. Зевнув, я перевернул страницу.
   Спустя несколько минут мое внимание было уже более пристальным. Не потому, что прочитанное вдруг поразило меня, как какое-то откровение; просто я подспудно начал подозревать, а не сошел ли действительно Вайсман с ума. В юности я читал книги Чарлза Форта, где говорилось о возможности существования великанов, фей, плавучих континентов. Но у Форта диковинная мешанина из были и небыли имела характер забавного преувеличения. Идеи Карела Вайсмана звучали столь же безумно, что и у Форта, но, по всей очевидности, выдвигались им с полной серьезностью. Так что Вайсман, одно из двух, либо пополнял ряды знаменитых научных эксцентриков, либо был полностью сумасшедшим. Исходя из того, что он покончил с собой, я был склонен предполагать последнее.
   Я продолжал читать с каким-то болезненным интересом. После вступительных страниц Вайсман переставал упоминать о «раке сознания» и приступал к подробному рассмотрению истории культуры двух соседних столетий... Все мысли Вайсмана были тщательно аргументированы и излагались безупречным слогом. Во мне ожила память о наших с ним долгих беседах в Уппсале. Уж и полдень наступил, а я все так же неотрывно был занят чтением. К часу дня я уже знал, что неожиданно открыл для себя что-то такое, о чем мне теперь не забыть до конца своих дней. Неважно, сумасшедшему или нет принадлежали эти строки — они ужасали своей убедительностью. Я был бы рад поверить, что все это бред, но по мере того как продолжал чтение, все больше в этом разубеждался. Это настолько вышибло меня из колеи, что я нарушил стародавнюю привычку и выпил за обедом бутылку шампанского. Из еды меня хватило только на сэндвич с индюшачьим паштетом. Несмотря на шампанское, я ощущал себя угрюмым и подавленным. А там, ближе к вечеру, я с окончательной ясностью прозрел эту невыразимо кошмарную картину, и рассудок у меня едва не дал трещину. Если Карел Вайсман не был сумасшедшим, то получалось, что человечество стоит перед самой страшной опасностью, которая когда-либо могла ему угрожать.
 
***
 
   По всей видимости, возможности детально проследить, как именно Карел Вайсман пришел к своей «философии истории», нет. Это было результатом работы, проводимой неустанно в течение всей жизни. Но я могу по крайней мере обозначить те обобщения, которые он делает в своих «Размышлениях об истории».
   Самым замечательным даром человечества, говорит Вайсман, является его сила самообновления, а также созидания. В качестве самого простого примера можно привести то самообновление, которому человек подвергается во время сна. Усталый человек — это человек, уже находящийся в объятиях безумия и смерти. В высшей степени замечательным у Вайсмана является то, как он ассоциирует безумие со сном. Человек, владеющий рассудком, — это человек, полностью проснувшийся. По мере того как он устает, его ум утрачивает способность держаться на плаву над снами и галлюцинациями, и жизнь для него все больше проникается чертами хаоса.
   Так, Вайсман оспаривает широко бытующее мнение о том, что дух созидания и самообновления так уж доминирует у народов Европы начиная с эпохи Ренессанса и до восемнадцатого столетия. История человечества в этот период полна кошмара и жестокости, однако человек находит в себе силы избывать их с той же легкостью, как набегавшийся за день малолетний ребенок восстанавливает энергию во время сна. Эпоху правления королевы Елизаветы преподносят как век торжества всех светлых начал в человеке, а между тем тот, кто изучал его историю пристально, ужаснется царившему в нем бессердечию и жестокости. Людей подвергают пыткам и сжигают заживо, евреям обрезают уши, детей истязают до смерти или обрекают на смерть в фантастически грязных трущобах. И тем не менее сила оптимизма и самообновления в человеке настолько велика, что хаос жизни лишь подгоняет его на новые дерзания. Великие эпохи следуют одна за другой: эпоха Леонардо, эпоха Рабле, эпоха Чосера, эпоха Ньютона, эпоха Джонсона, эпоха Моцарта...
   Нет нагляднее подтверждения тому, что человек есть бог, перед которым бессильна любая преграда.
   И вдруг странным образом человечество будто подменяют. Это происходит ближе к концу восемнадцатого столетия. Словно в противовес светлому, жизнеутверждающему гению Моцарта вдруг возникает кошмарная жестокость де Сада. Мы внезапно словно соскальзываем в эпоху тьмы; эпоху, где гении не творят более как боги. Вместо этого они безысходно бьются как в объятиях невидимого спрута. Наступает пора самоубийств. Фактически, начинается современная история, эпоха невзгод и тревожных потрясений.
   Но почему это произошло так внезапно? Была ли тому причиной промышленная революция? Но она произошла не в один день и охватила далеко не всю Европу разом. Европа как была, так и оставалась землей лесов и крестьянских подворий. Чем, ставит вопрос Вайсман, можем мы истолковать несопоставимое различие между гениями восемнадцатого и девятнадцатого веков, если не предположением, что где-нибудь в тысяча восьмисотом году с земной цивилизацией случилось какое-то невидимое и вместе с тем катастрофическое изменение? Как можно происшедшей индустриальной революцией мотивировать полнейшее несходство Моцарта и Бетховена, когда последний по возрасту отставал от своего предшественника всего на четырнадцать лет! Как происходит, что мы вдруг оказываемся в столетии, где половина гениев оканчивает жизнь самоубийством или умирает от чахотки? По словам Шпенглера, цивилизации увядают подобно состарившимся растениям. Но мы-то наблюдаем у себя внезапный скачок из юности в старость! Гнет глубочайшего пессимизма принимается давить на нашу цивилизацию, находя отражение и в литературе, и в живописи, и вообще в искусстве. Но мало того, что человек неожиданно прибавляет в возрасте. Он, что представляется гораздо более важным, начинает вдруг терять силу самообновления. Можно ли представить, чтобы хоть кто-то из великих людей восемнадцатого столетия совершил самоубийство? А ведь им жилось ничуть не легче, чем их потомкам в девятнадцатом веке. Человек новой эпохи утратил веру в жизнь, потерял веру в знание. Он мыслит созвучно Фаусту: «Знанья это дать не может...»; все, что можно открыть и сделать, уже открыто и сделано.
   Карел Вайсман, надо сказать, историком не был, он был психологом «Вопрос прихода К. Вайсмана к пониманию „философии истории“ подробно анализируется в трехтомном издании „Философии Карела Вайсмана“ Макса Вибига (Северо-Западный университет, 2015 г.)·. Основной доход ему составляла работа в области промышленной психологии. В „Размышлениях об истории“ он пишет:
   "В сферу индустриальной психологии я пришел в 1990 году, когда ассистентом профессора Эймза начал работу на фирме «Трансуорлд косметикс». И мне сразу же бросилась в глаза непостижимость и чудовищность сложившегося положения. Разумеется, мне и тогда было известно, что «индустриальный стресс» достиг серьезных масштабов — настолько серьезных, что стали учреждаться специальные производственные комиссии для суда над преступниками, повинными в умышленной порче оборудования, а также в нанесении увечий или убийстве товарищей по работе. Но лишь немногим были известны подлинные масштабы проблемы. Число убийств на крупных заводах и в концернах выросло вдвое по сравнению со средним уровнем таких преступлений по стране. В Америке на одной табачной фабрике в течение одного лишь года было убито восемь начальников производственных участков и двое административных работников, при этом в семи случаях убийцы после совершения преступления тут же кончали с собой.
   Исландская промышленная корпорация «Пластик корпорейшн» решила провести эксперимент. Там создали предприятие «открытого типа» площадью в несколько гектаров. Чтобы рабочие не чувствовали скученности или замкнутости пространства, стены были заменены силовыми полями. На первых порах эксперимент шел с большим успехом. Но прошло два года, и уровень производственной преступности на этом предприятии поднялся до среднего по стране.
   На страницы прессы эти цифры никогда не попадали. Психологи, подумав, решили (и правильно сделали),что опубликовать их значило себе же нажить проблем. Они рассудили, что в таких случаях лучше поступить как при тушении пожара: изолировать источник возгорания.
   Все глубже вникая в суть этой проблемы, я постепенно убеждался, что подлинной ее причины мы не знаем. Как сказал доктор Эймз в мою первую неделю пребывания на «Трансуорлд косметикс», коллеги-психологи откровенно расписались перед ней в своем бессилии. Он сказал, что докопаться до ее истоков невероятно трудно, ибо истоков у нее, судя по всему, великое множество: взрыв урбанизации, перенаселенность городов, ощущение человеком собственного ничтожества и все растущая людская разобщенность, непроглядная серость нынешних будней, крушение идеалов религии, да мало ли что еще. Он не стал скрывать, что не может дать ответ, верным мы движемся путем в решении проблем, возникающих на производстве, или же совсем наоборот. Мы все больше денег тратим на психиатров, на улучшение условий быта; короче говоря, все больше превращаем рабочих в больничных пациентов. Но если люди сами поставили свою жизнь в зависимость от такой иллюзии, то требовать какого-то выхода из создавшегося положения от нас, психологов, просто нереально.
   Вот тогда в поисках ответа я и обратился к истории, и когда эти ответы отыскал, мне захотелось наложить на себя руки. Ибо если учитывать объективный ход истории, то теперешние события были в полной мере им предрешены. Человеческая цивилизация год за годом копила в себе перегрузку; в конечном счете это не могло не кончиться крахом. И в то же время одна деталь в эту картину не вписывалась: сила самообновления, присущая человеку. По логике, Моцарт должен был кончить самоубийством: тяготы его жизни были непереносимы. Но он этого не сделал.
   Что убило в человеке силу самообновления?
   Не берусь судить даже приблизительно, каким именно образом до меня дошло, что причина здесь может крыться одна. Догадка выкристаллизовывалась медленно, в течение долгих лет. Просто я постепенно стал прозревать, что численность производственных преступлений никоим образом не соответствует так называемым «исторически обусловленным причинам». Я как бы очутился на месте главы фирмы, которому чутье смутно подсказывает, что бухгалтер явно темнит с документацией, только как, пока неясно.
   Вот так однажды я и заподозрил о существовании неких вампиров сознания. И с той поры мои подозрения стали подтверждаться на каждом шагу.
   Впервые это случилось, когда я раздумывал над возможностью применения мескалина и лизергиновой кислоты при лечении индустриальных стрессов. По своей сути, понятно, действие этих препаратов не отличается от алкоголя и табака — они оказывают раскрепощающее влияние на организм. Переутомленный работой человек впадает в напряженное состояние уже по привычке и не может сломить эту привычку одним лишь усилием воли. Стакан виски или сигарета, срабатывая на моторные центры мозга, снимают то напряжение.
   Однако у человека есть привычки куда более древние и прочные, чем переутомление от работы. За миллионы лет эволюции у человека выработался целый комплекс разнообразных привычек, способствующих выживанию. И если хоть одна из них выходит из-под контроля, это приводит к умственному расстройству. Человек, допустим, имеет привычку остерегаться врагов, но если он даст этой привычке возобладать над собой, то превратится в параноика.
   Одна из привычек, укоренившихся в человеке наиболее глубоко, — неусыпное бдение опасности и всевозможных невзгод. Она не дает человеку вглядеться в свой собственный ум, поскольку он не может позволить себе отвести настороженного взгляда от обступающего его вплотную внешнего мира. По той же причине человек упорно не замечает красоту, предпочитая концентрироваться на практических проблемах. Эти привычки угнездились в человеке настолько прочно, что их не может пронять ни табак, ни алкоголь. А вот мескалин может. Он способен проникать до самых атавистических уровней человеческого сознания и раскрепощать те центры непроизвольного напряжения, что делают человека рабом собственной скуки и окружающего мира.
   Признаться, на первых порах вину за высокий уровень самоубийств и производственной преступности я возлагал в основном именно на «въевшиеся» привычки. Человек должен уметь расслабляться, иначе от переутомления он становится опасным. Он должен научиться контакту с самыми глубинными уровнями психики для того, чтобы перезаряжать свое сознание. Мне подумалось, что препараты мескалиновой группы смогли бы решить этот вопрос.
   До последнего времени применение этих наркотических веществ не допускалось индустриальной психологией по вполне очевидной причине: мескалин расслабляет человека настолько, что тот становится попросту неспособен выполнять трудовые операции. Он начинает тяготеть единственно к созерцанию красоты мира и мистерий собственного воображения. Я подумал, что необязательно достигать именно такого состояния. Микроскопическая доза мескалина сможет высвободить созидательные силы человека, не вгоняя его в состояние ступора. Кстати сказать, предки человека, жившие два тысячелетия назад, были почти неспособны различать цвета, имея подсознательную привычку их игнорировать. Настолько тяжелой и опасной была их жизнь, что они не могли позволять себе такой роскоши. Однако со временем человек сумел изжить эту многовековую привычку, и это никак не сказалось на его жизненной активности и напористости. Все дело здесь в разумном балансе.
 
***
 
   И я объявил, что провожу ряд экспериментов с наркотиками мескалиновой группы. Результаты первых же опытов были такими чудовищными, что «Трансуорлд косметикс» немедленно расторг со мной контракт. Пятеро из десяти моих испытуемых буквально назавтра покончили с собой. Еще двое напрочь лишились рассудка и угодили в сумасшедший дом.
   Я решительно ничего не мог взять в толк. Ведь я сам, учась еще в университете, ставил на себе опыты с мескалином, однако результаты тогда показались мне разочаровывающими. Мескалиновое «празднество» — вещь вообще не лишенная приятности; вопрос лишь в том, любите ли вы праздники. Лично я нет — я слишком одержим работой.
   Полученные тогда результаты подвигли меня еще на одну попытку. Я принял полграмма мескалина. Результат был настолько диким, что при воспоминании о нем меня до сих пор пробивает нервная дрожь.
   Вначале были просто характерные приятные ощущения: мерно, враскачку плывущие пятна зыбкого света. Затем наступило ощущение невиданно глубокой умиротворенности и покоя, проблеск буддистской нирваны: преисполненное красоты и нежности созерцание Вселенной, и отдаленной и вместе с тем бесконечно раскрытой тебе навстречу. Спустя примерно час я вышел из этого состояния, наглядно убедившись, что никакой причины для самоубийства здесь крыться не могло. Тогда я попробовал направить внимание в глубь себя, пронаблюдать истинное состояние своих эмоций и ощущения. То, что за этим последовало, повергло меня в ужас. Я словно приник к окуляру подзорной трубы и вдруг обнаружил, что кто-то специально загораживает мне видимость, приложив с противоположной стороны ладонь. Как бы я ни старался разглядеть, что там внутри меня происходит, все мои попытки были тщетны. Тогда резким волевым усилием я попытался протолкнуться сквозь эту стену глухой темноты, и тут внезапно, но явственно почувствовал, как из поля зрения у меня поспешно ускользает что-то непонятно живое. Разумеется, под «полем зрения» я не имею в виду нечто физически осязаемое — то было чисто умозрительное ощущение. Но было оно таким потрясающе явственным, что я едва с ума не сошел от ужаса. От непосредственно угрожающей физической опасности можно спастись бегством. От этой опасности бежать было некуда, она находилась у меня внутри.
   Почти неделю после этого мною владел беспросветный ужас. Никогда еще в жизни я не был так близок к безумию. Ибо несмотря на то, что я вновь находился в окружении привычной действительности, безопасности при этом я уже не чувствовал. Мне казалось, что, возвратясь в мир сознания, я напоминаю собой страуса, прячущего голову в песок, то есть веду себя так, словно отказываюсь видеть опасность.
   Хорошо, что в ту пору я находился не у дел: заниматься чем-либо я был просто не в состоянии. Но примерно через неделю мне пришла мысль: «А чего ты, собственно, страшишься? Ведь с тобой ничего не случилось». И от этой мысли я мгновенно приободрился. А как раз через несколько дней компания «Стэндэрд моторс энд инджиниэринг» предложила мне должность начальника медицинской службы. Я принял предложение и с головой ушел в работу этого громадного многоотраслевого производственного концерна, что на долгое время лишило меня возможности уединиться с мыслями или спланировать новые эксперименты. А едва мне случалось хотя бы мимолетом подумать об опытах с мескалином, как с моим самочувствием происходил такой перепад, что я всякий раз поспешно придумывал для себя повод вернуться к этим мыслям как-нибудь в другой раз.
   Шесть месяцев назад я все-таки вернулся к этому вопросу; на этот раз, правда, под несколько иным углом. Мой друг Рупперт Хаддон из Принстона рассказал, как с помощью ЛСД провел у себя ряд чрезвычайно успешных экспериментов по излечению сексуальных маньяков. Излагая свою теорию, он подразумевает то самое погружение в сферу умственной привычки, о котором я веду речь. Гуссерль осознал, что, имея в своем распоряжении топографические карты, на которые нанесен каждый сантиметр земной поверхности, мы в то же время не располагаем атласом к миру своего ума.