Страница:
– Должна признаться, что такое решение я приняла после долгих сомнений и далось оно мне с трудом. Я хочу сказать, что мне нелегко было стать проституткой. Но потом выяснилось, что это совсем не так страшно. Сделанный мною шаг оказался разумным и практичным, я получила возможность учиться. О, я знаю все возражения. Можно зарабатывать по-другому, можно по вечерам работать официанткой, а днем ходить на занятия или работать днем, а учиться по вечерам, но тогда понадобится целых десять лет. Я даже не колебалась. Я сразу выбрала такой путь. Мне часто, чаще, чем следовало, бывает довольно тошно, но мое занятие себя оправдывает.
– А тебя никогда... не тревожила совесть? – спросил я.
– Нет.
– Зачем же ты мне рассказала?
– Иногда хочется с кем-нибудь поделиться, а я тебе верю.
– Своим доверием ты налагаешь на меня слишком большую ответственность, – заметил я. – Не уверен, хочется ли мне быть удостоенным.
– Ты уже удостоен, – улыбнулась она.
Тогда она еще не уяснила для себя точно, чего именно хочет добиться. Но не знала она лишь, в какой форме это должно проявиться. Суть же того, чего ей хотелось, она понимала с самого начала, хоть и не ведала, в каких словах выразить свое желание. И действительно, в каких? Называть его "успехом", "признанием", "славой"? Много позже она сказала: "Я хочу заставить мир признать, что я жила. Я хочу заставить его сказать: да, ты не напрасно прожила жизнь, и даже судьба была не властна тебе воспрепятствовать".
Она хотела добиться того, чего хотят и все другие, пока не умирают в первый раз, что существенно отличается от смерти в последний раз и происходит намного раньше. То, чего она хотела, было величие.
И никогда не отказывалась от этой цели. Она никогда не отступала, как это сделал я. Она не понимала, как можно умереть дважды. Она не умерла первой смертью, она умерла только последней.
Первые шаги на этом пути она сделала еще до нашего знакомства, до того, как мы стали близки и физически и духовно. Она выкарабкалась из убогости и нищеты Айриш-Чэннела. Когтями выцарапала себе превосходное образование. Познала эксплуатацию, предательство и презрение и – один-единственный раз – дружбу. Тем не менее всему этому не только не удалось заставить ее умереть неведомой окружающим первой смертью (которая начинается утратой воли и полным подчинением обстоятельствам), но и уничтожить или погасить сияние ее твердой, как металл, натуры или подорвать ее цепкость и решительность. Наоборот, с нее словно сняли обертку, сдули пыль, обнажив металл, и помогли принять боевую позицию.
Она была на верном пути и понимала это, хотя и не представляла, куда он ее заведет. Много позже я часто думал, не была ли она одарена от рождения умением предвидеть каждый поворот и каждый изгиб пути, либо интуицией распознать их по мере продвижения вперед, либо поворот оказывался правильным именно потому, что туда сворачивала она. Так я и не смог это определить.
Как только, лежа на пляже, я произнес слово "телестудия", она тотчас учуяла, что меня тоже можно использовать. Не знаю, каким образом. Не знаю, какой план она выработала, и вряд ли был у нее вообще какой-либо план. Сомневаюсь. Думаю, она инстинктивно ухватилась за подвернувшуюся ей возможность – так боксер, не задумываясь, наносит удар открывшемуся вдруг противнику.
По правде говоря, я сам предложил ей прийти к нам на студию, сам представил ее, сам старался изо всех сил, чтобы ее приняли.
И через неделю после окончания ею колледжа ее взяли, но не на определенную должность, а так, в помощь другим сотрудникам.
Я хотел пойти к ним на выпускной вечер, посмотреть, как она в мантии и шапочке пойдет по проходу к сцене, но она не позволила. После церемонии мы встретились в Карибском зале ресторана при отеле "Пончартрен".
– С этим покончено, – решительно сказала она, когда мы уселись, и я понял, что она имеет в виду. Она аккуратно сложила колледж Софи Ньюкомб и город Мобил в сундук и заперла их там навсегда.
– Жизнь начинается? – спросил я, мне показалось, с ласковой насмешкой.
– Жизнь начинается, – улыбнулась она уголком рта.
Разумеется, его ссора и уход были делом рук Ады, но я в то время об этом и не подозревал. В ее оправдание следует сказать, что она не вонзала ему нож между лопаток собственноручно. Она просто вручила ему этот нож, но лезвием вперед. Ему уже давно пора было уйти, и он нашел себе даже лучшую работу на другой стороне Канал-стрит.
Мы встречались довольно часто, сочетая дружбу с любовью. Более тесных отношений я и не искал. Я считал, что не способен влюбиться в нее или в другую женщину, а уж если и способен, то вовсе не хотел вновь пройти через боль, муки, горе. Избежать этого можно, только твердой рукой держась за Ничто и не позволяя ничему встрять между нами, ибо помнил, что стоит во что-нибудь поверить, как ты снова должен будешь пройти через это к умиранию.
Поэтому я воздвиг между собой и ею высокие стены, укрылся за ними, и если она и хотела чего-то иного, то ничем этого не проявляла.
Мы проводили вместе иногда вечера, иногда ночи, а порой, но довольно редко, субботы и воскресенья. В Новом Орлеане нетрудно отыскать уютные места для времяпрепровождения: поесть можно в хороших ресторанах; выпить – в тихих или шумных барах, расположенных почти рядом, но так отличающихся между собой; когда стемнеет, приятно фланировать по Бурбон-стрит, а то и поехать в заведения, расположенные на побережье. Развлечений было предостаточно, и мы пользовались ими вовсю.
Это ничего не значило, но...
Иногда она целовала меня, а потом, откинув голову, смотрела ласковым, благодарным взглядом, и лицо ее не имело ничего общего с дневной Адой.
– Ты очень добр ко мне, слишком добр, – дотрагиваясь до моей щеки почти застенчивым жестом, однажды сказала она. – Таким добрым быть нельзя.
Я почувствовал, как краснею, и ответил чуть ли не грубо:
– С чего это ты взяла? За что ты меня благодаришь?
– Я тебе тоже нравлюсь, правда?
– Конечно.
Она прошептала мне на ухо что-то неразборчивое и прислонилась щекой к моему лицу. Я неуклюже погладил ее по плечу. Пять лет назад мне было бы совсем нетрудно влюбиться в нее. Пять лет назад я просто не мог бы не влюбиться в нее. Пожалуй, я и сейчас по-своему любил ее. Ведь это бывает по-разному. Но пять лет назад это было бы по-другому.
Я, конечно, понимал, почему она испытывает ко мне какие-то чувства. Я был, по ее словам, вторым в ее жизни человеком, который делал ей добро, не требуя ничего взамен. Более того, я дал ей самой возможность быть великодушной, а этим она располагала впервые. Это была роскошь, которой она никогда не могла позволить себе прежде. Тот негодяй-циник, что, глядя на нее со стороны, сидел во мне, шептал: именно эта роскошь и вскружила ей голову.
Когда мы оставались вдвоем, ее лицо совершенно преображалось. С него словно спадала маска самодовольства и наигранной веселости, очертания губ смягчались, а взгляд становился застенчивым, благодарным и – порой мне казалось – зовущим.
Да, пять лет назад я бы не устоял. Пять лет назад.
Однажды она спросила:
– Ты ведь не способен на подлость, да?
– Не говори глупостей. Каждому из нас довелось, и не раз, совершать поступки, которых стыдишься.
– Но ты никогда не совершаешь их намеренно. Это было утверждение, не вопрос.
– Пожалуй, нет.
– И если ты узнавал о таких поступках, тебе становилось стыдно.
– Хочешь наградить меня медалью за порядочность?
– Нет, – тихо рассмеялась она. – Лучше я награжу тебя чем-нибудь другим.
А вскоре произошло еще одно событие.
Мы с Адой и Хармоном спустились в бар отеля, на двенадцатом этаже которого размещалась наша студия. Это был тихий, уютный бар, посещаемый клиентами двух совершенно несовместимых категорий: туристами, которые жили тут, в отеле, и служащими расположенных в нем учреждений. В три часа дня мы оказались единственными посетителями из нетуристов. Мы сидели в углу за столиком, и Хармон говорил Аде:
– Вы были восхитительны, дорогая, просто восхитительны, от начала до конца.
Она только что прошла первую неофициальную пробу, читала перед камерой рецензии на кинофильмы. Мы следили за ней по монитору.
– Благодарю вас, сэр, – чарующе улыбнулась Ада.
– Просто восхитительны, – продолжал ворковать Хармон. – Помяните мое слово, в один прекрасный день вы будете королевой новоорлеанского телевидения.
– Королевой?! – взволнованно воскликнула Ада.
Она старательно подыгрывала ему не столько словами, сколько выражением лица.
– Да, я это предсказываю. – Он поднял свой стакан. – Я уверен. Ваше мнение, Стив?
– Я тоже уверен, – ответил я. – Я тоже это предсказываю.
Ада бросила на меня взгляд, значение которого я не сумел разгадать в синей полутьме бара.
– Нужно только набраться терпения и подождать, – многозначительно сказал Хармон, – подождать, чтобы все шло как по маслу.
Я посмотрел на него, на его рыхлое лицо с тяжелой челюстью, на глаза, устремленные на нее из-за толстых стекол роговых очков, вслушивался в его вкрадчиво-льстивые речи, которые он, очевидно, считал средством овладеть Адой. Он хотел ее, готов был вступить в сделку, и ему нужно было, чтобы она это поняла. Меня затрясло от злости, и тут же я рассердился на самого себя за эту злость. Какое мне дело, если она и клюнет на его предложение?
Он оторвал от нее взгляд, подозвал официанта и сделал новый заказ. Он был доволен тем, понимал я, что ему удалось высказать свое предложение и его не отвергли. Этот негодяй и раньше делал подобные намеки. Но чего я-то так разобиделся?
Умышленно меняя тему разговора, он сказал:
– Слышали анекдот о черных кальсонах?
Я хотел было ответить: "Слышал еще сто лет назад", но промолчал, и он принялся рассказывать. Ада звонко расхохоталась над заключительной фразой: "Quel sentiment exquis!"[1] Он рассказал еще три анекдота, и она опять смеялась.
Затем, чуть нахмурившись, Хармон посмотрел на часы и сказал:
– Что же, пора домой, к ужину и жене. Счастливо оставаться. Вы и вправду были восхитительны, моя дорогая.
Я попрощался с ним, Ада тоже произнесла кокетливое "До свидания!", и мы смотрели, как он уверенно несет свое грузное туловище между столами к выходу.
Ада с минуту глядела на дверь, потом повернулась ко мне и сказала:
– Надо бы выжить этого сукина сына, чтобы ты получил его место.
– Еще бы! Только зачем на этом останавливаться? Давай уж заодно заставим и владельцев отказаться от их капиталов.
– Не смейся. Это можно сделать. Я имею в виду Хармона.
– А по-моему, нет.
– Как хочешь, о великодушный и справедливый!
Я выпил.
– А как бы ты это сделала?
– Интересно? Это уже лучше. Гораздо лучше. Ты начинаешь проявлять по крайней мере зачатки любопытства.
– Не хочется тебя разочаровывать, но меня интересует только техническая сторона дела. Честно говоря, не думаю, чтобы у тебя что-нибудь получилось.
– Мой дорогой бесхитростный и прямодушный мальчик! Ты и правда не знаешь?
– Нет.
– Это же до нелепости просто. Ты должен... – Она остановилась. – Нет, не буду совращать тебя. Пусть это сделает кто-нибудь другой, я же сохраню тебя таким, какой ты есть, в твоем вакууме. Меня тебе нечего бояться.
– Ты так добра ко мне!
– А разве нет?
Она подняла стакан. Я посмотрел на сидящих вокруг туристов. Прямо передо мной восседал тяжеловесный блондин, явно пытающийся в чем-то убедить маленькую хорошенькую женщину романского происхождения.
– Почему ты не хочешь мне объяснить? – спросил я.
– А ты сам не знаешь?
– Нет.
– Может, я не хочу, чтобы ты знал, на что я в определенном направлении способна. А может, боюсь, что ты во мне разочаруешься.
Я пристально разглядывал свой стакан.
– Мне это, понимаешь ли, не безразлично. Вот в чем истинная беда-то.
Я был рад, что темно и ей не видно, как я покраснел.
– Это лицо! – сказала она. – Что-то невероятное! Семьдесят ему или семнадцать? Кстати, сколько тебе лет?
– Тридцать девять. Через семь месяцев сорок. – Я говорил правду.
– Сорок! Боже мой! Как же им удалось снова призвать тебя в армию?
– Я тоже думал, что про меня забыли. Оказалось, нет.
– Значит, не забыли. А где это случилось?
– Ты о чем? О ноге? Меня ранило во время игры в покер. Мне влепили в разгар игры, за которую мы сели в месте, что считалось непростреливающимся. У меня было четыре туза, ничего лишнего, а на одеяле лежало шесть тысяч долларов. Там меня и ранило.
Там я приобрел еще кое-что, подумал я, но к чему было рассказывать об этом ей? Там вместе с осколком от 90-миллиметрового снаряда пришло ко мне Ничто. Многие годы канули в Лету, прежде чем я усвоил его значение, но усвоить пришлось, можете не сомневаться.
Я и понятия не имел об этом пятнадцать или даже десять лет назад.
Тогда, а было это давным-давно, я тоже искал величия и считал себя человеком незаурядным. Я полагал, что судьба ко мне благосклонна, что я ее баловень. Так, наверное, думают все, а когда взрослеешь, то начинаешь понимать, что судьба вовсе не благосклонна к тебе, что ты не числишься в ее любимцах и нет для тебя серебряного блюдечка, что ты просто одна из бесчисленных пылинок во вселенной. А когда наконец поймешь это, ты уже взрослый, когда поймешь, ты умрешь в первый раз.
До второй мировой войны я был преподавателем (просто преподавателем, а не профессором) кафедры драматического искусства в университете штата Луизиана. Я считал, что мне суждено пойти таким путем, что года через два я стану заметной фигурой в театральном мире – нечто вроде драматурга-режиссера-актера-продюсера – и что ко мне придет слава. Я не задумывался над тем, как это произойдет. Просто придет. Об этом должна позаботиться судьба, я же ее баловень, она и несет меня к намеченной цели.
В то время я был помолвлен с девушкой по имени Лора. Она училась у меня на курсе технике современного драматического искусства и по окончании университета ради меня осталась работать на радио в Батон-Руже. (Когда я познакомился с Адой, мне пришло в голову, что внешне они одного типа.) Мы были помолвлены более года, когда внезапно, без всякой ссоры она разорвала помолвку. "Ты требуешь слишком многого, – сказала она. – И не только от меня, но и от всего мира. Я для этого не подхожу". Этот разрыв причинил мне боль, страшную боль, потому что, мне казалось, я любил ее. Но я принял его как должное. А потом я ушел воевать и после войны стал работать на телевидении. Это было совсем новое и обширное поле деятельности, и, получив, правда не очень завидное, приглашение на студию в Нью-Йорке, уверился, что судьба снова ко мне благосклонна, не вернулся домой и стал ждать, когда же она окончательно расщедрится. Но это было медленное движение, чертовски медленное, я не режиссировал, не писал пьес, не играл в них, а просто занимался тем, что готовил репортажи из местных новостей и читал их по телевидению. Я старался вложить в свои передачи все, на что был способен, но оказалось, что этого не требуется. "Стив, мальчик мой, возьми-ка тоном пониже, – уговаривал меня босс. – Помни аудиторию". Я заявил, что буду делать по-своему, поэтому вскоре меня уволили.
Я устроился на другую студию, поменьше, где мне сразу дали понять, что я буду только сочинять текст последних известий, вести небольшие передачи, а порой и подметать пол, и вот в тридцать два года я стал понимать, что судьба вовсе не благосклонна ко мне и не собирается ради меня лезть из кожи вон.
Началась война с Кореей, и снова меня призвали в армию, хотя я и не числился даже в резерве, и я более, чем всегда, почувствовал, что никто обо мне и не заботится. Потом меня ранило случайно осколком, и я, потеряв верные шесть тысяч долларов, которые мог бы выиграть, имея на руках четырех тузов и ничего лишнего, еще раз убедился, что судьба ко мне скорее зла, чем равнодушна.
Она зла, решил я, потому что я не примирился со своим положением пылинки во вселенной. Я не втянул голову в плечи, а, гордо задрав ее, сунулся на линию огня и был ранен. Примирись я с фактом, что я полное ничтожество в ничтожном мире, меня бы не задело. Чтобы вас не задело, надо втянуть голову в плечи и признать, что и вы и окружающий мир – ничто. Это единственный путь, чтобы выжить. Так я и сделал.
А когда примирился, то почувствовал себя превосходно. Я был опьянен ощущением того, что мне ни до чего нет дела, а потому и не в чем себя винить. Я превратился в жертву, но только потому, что захотел ею стать, а положение пылинки во вселенной перестало меня беспокоить, ибо мир снова стал представляться благосклонным. Я понял, что главное в жизни – это Ничто. Я наслаждался своей причастностью к этому Ничто в ничтожном мире, и было мне в ту пору тридцать пять лет.
Мне было тридцать пять лет, когда я вернулся в Луизиану на только что созданную новоорлеанскую студию, которая жаждала за небольшие деньги воспользоваться услугами опытных работников с талантом. Я вернулся и погрузился в свое Ничто. Я купался в нем, я упивался им, я знал, что только оно имеет значение. И радовался этому.
– А что было потом? – спросила Ада.
– Потом? Ничего. Вернулся в Новый Орлеан и живу здесь.
– Да, живешь. – Она подняла стакан, но, подумав, поставила его на стол. – Черт бы тебя побрал, – добавила она, – ведь я тебя люблю.
Что прикажете делать? Я ни о чем у нее не спрашивал. Мне это было не нужно. Я даже немного рассердился за то, что равновесие нарушилось. И в то же время это признание мне льстило. Даже когда ты не нуждаешься в подобном признании, все равно приятно его услышать, оно утешает, это бальзам и болеутоляющее средство. Однако если сам не спрашиваешь, значит, не несешь никакой ответственности. Получаешь, а в ответ ничего не даешь. Я одновременно испытывал и неприязнь, и вину, и чувство радости.
Ее признание, конечно, изменило положение вещей. Состояние полного – как считал я – отсутствия эмоций исчезло, на смену ему пришла новая противоречивая по своей сущности ситуация: мы были любовниками, но не влюбленными. Мы были, как и прежде, вместе, но отношения наши изменились, потому что между нами стояло ее признание.
Больше она этих слов не повторяла. Я высказалась, говорил ее вид, а ты волен поступать, как тебе вздумается.
Я испытывал желание, искушение сдаться. Но хорошо понимал, что меня ждет, а потому сопротивлялся изо всех сил. Она же молчала, не пытаясь настаивать, и ее предложение мало-помалу обретало инерцию айсберга. Мне приходилось сопротивляться все больше и больше. Однако наши отношения внешне остались прежними, и однажды в конце недели мы очутились на одном из островов возле побережья Луизианы.
Добрались мы туда на пароме. Паром ходил дважды в день; мы сели на него под вечер, и я чуть не свернул себе шею, разглядывая рулевую рубку и неглупую и вместе с тем непроницаемую физиономию паромщика. Звякнули сходни, и я, съехав с парома, двинулся в сторону отеля. Отель стоял на порядочном расстоянии от воды, и из одного окна нашего углового номера просматривался весь остров. Он лежал низко и был почти голым, если не считать бородатых с толстыми стволами пальм, которые в ряд стояли у кромки воды и круто склонялись под порывами морского ветра в сторону отеля. Сезон уже кончился, и отель был почти пуст. В тот вечер в ресторане – функционировала лишь часть его, – кроме нас, сидели еще две пары. В вестибюле тоже было мрачно и пусто. Мы с Адой поднялись к себе в номер и провели время за игрой в карты.
На следующее утро я проснулся раньше Ады и, стараясь ступать бесшумно, подошел к окну. Оно было приоткрыто, и морской ветер пробрался сквозь куртку пижамы, мне стало холодно. Внизу по коричневому пляжу катились, растекаясь в белую пену, серые волны, и я слушал их шум, степенный и размеренный, как удары сердца великана.
Внезапно я почувствовал теплое прикосновение к плечу. Рядом со мной стояла Ада, уже умытая и причесанная.
– Посмотри, – сказала она. – Что может сравниться со стихией? Она так величественна, что никакие убийства или самоубийства, самые низкие или самые благородные, какое бы обличье они ни принимали, не могут замутить ее воды, загрязнить ее.
– Никто из твоих знакомых никогда не решится на самоубийство, детка.
– Конечно. Ни они, ни тем более я.
Я смотрел на нее и еще раз подумал, что отказаться от нее совсем нетрудно. Но я продолжал игру.
Мы оделись и спустились к завтраку.
На пустынных пляжах, колотясь о деревянные стены старого отеля и сотрясая стекла затворенных окон, бушевал ветер.
– Будет шторм? – спросила Ада.
– Наверное. Ветер куда сильнее, чем утром. Прислушайся.
Звенели стекла, и я слышал глухой рев прибоя на песчаном пляже.
После завтрака Ада сказала:
– Может, пойдем погулять?
– Подожди, сначала я расплачусь за завтрак.
Я позвал хозяйку. Она подошла и объяснила:
– Нет, платить не нужно. Стоимость завтрака войдет в общий счет. Заплатите, когда будете уезжать.
Она улыбнулась и ушла.
Мы вышли из зала, и тут я вспомнил: хозяйка отеля была похожа на ту, из Мобила. У этой был только более благородный вид. А может, они мне только показались похожими, эти две стареющие женщины.
Вслед за Адой я вышел в серый сумрак дня. Дул холодный ветер, затянутое облаками, тусклое небо нависало над головой, а гребни свинцовых волн были покрыты белой пеной. Порывы ветра клонили пальмы чуть ли не до бурого песка, остроконечные темно-зеленые листья трепетали на мрачном фоне надвигающейся бури.
– Пойдем к морю.
Она взяла меня за руку. Мы пошли мимо пальм к узкой полосе коричневого песка, на который набегали серо-белые волны.
– Постоим минутку, – сказала Ада.
– Тебе не холодно?
– Ничего.
Мы стояли рядом. Пока она следила, как, вздымаясь, набегали и с грохотом обрушивались на песок горбатые волны, я любовался четкими линиями ее покрытого загаром лица, золотом растрепанных ветром волос и решительным взглядом темно-серых глаз.
– Здесь, возле этой воды, я почти понимаю, что я такое, – не оборачиваясь, сказала она.
– Что же именно?
– Почти, сказала я. Не совсем. Но тебе, пожалуй, лучше оставаться в неведении. Тебе, наверное, не следует до конца понимать, чего я хочу. Могу только сказать, что глубоко внутри, куда ты никогда, никогда не сможешь проникнуть, живет та же стихия, которая в любую минуту способна сорваться с цепи.
Я ничего не сказал, но ощутил сильный порыв холодного ветра и порыв ее любви, которая тоже была холодной, потому что я ее боялся.
Наконец она обернулась.
– А кто ты, Стив? Чего ты хочешь?
– Чего я хочу? Ничего.
Я боялся и одновременно хотел ее любви. Она была так близко. Мне нужно было лишь перестать сопротивляться.
– И никогда не хотел?
– О нет, когда-то я хотел очень многого. Но это было давным-давно.
– Чего? Скажи мне.
– Все очень просто. Хотел стать великим. Не великим полководцем, не великим государственным деятелем или еще кем-нибудь. А просто великим. Обладать величием, держать его в руках, как держат драгоценный камень или бутылку. Мне было безразлично, в каком виде я его обрету, лишь бы владеть им.
Впервые я признался в этом во всеуслышание.
– И ты что, не знал, как этого добиться?
– Я только думал, что знал, – засмеялся я, и она сжала мой локоть. Я могу вот-вот сдаться, подумал я и заговорил быстро-быстро: – Я считал, что обрету величие в театре. Знаешь, – добавил я, смеясь, – по правде говоря, я немало потрудился на этом поприще, но по-настоящему не предпринял никаких шагов. Я так никогда и не сделал ни единого хода, а делать ходы нужно даже тогда, когда ты еще не решил окончательно, какой вариант будешь разыгрывать. Если хочешь преуспеть, нельзя бояться неудач.
– А тебя никогда... не тревожила совесть? – спросил я.
– Нет.
– Зачем же ты мне рассказала?
– Иногда хочется с кем-нибудь поделиться, а я тебе верю.
– Своим доверием ты налагаешь на меня слишком большую ответственность, – заметил я. – Не уверен, хочется ли мне быть удостоенным.
– Ты уже удостоен, – улыбнулась она.
* * *
Вот так я и встретил ее, эту Минерву, возникшую из чела Всемогущества: сто долларов за ночь, семьдесят пять, если вам повезет. (А мне повезло еще и тем, думал я тогда, что теперь уже не приходится платить, хотя потом в течение долгого времени я придерживался совершенно противоположного мнения. В конце же, в самом конце я опять было принялся считать себя счастливчиком, хотя и терзали меня сомнения насчет сущности счастья.)Тогда она еще не уяснила для себя точно, чего именно хочет добиться. Но не знала она лишь, в какой форме это должно проявиться. Суть же того, чего ей хотелось, она понимала с самого начала, хоть и не ведала, в каких словах выразить свое желание. И действительно, в каких? Называть его "успехом", "признанием", "славой"? Много позже она сказала: "Я хочу заставить мир признать, что я жила. Я хочу заставить его сказать: да, ты не напрасно прожила жизнь, и даже судьба была не властна тебе воспрепятствовать".
Она хотела добиться того, чего хотят и все другие, пока не умирают в первый раз, что существенно отличается от смерти в последний раз и происходит намного раньше. То, чего она хотела, было величие.
И никогда не отказывалась от этой цели. Она никогда не отступала, как это сделал я. Она не понимала, как можно умереть дважды. Она не умерла первой смертью, она умерла только последней.
Первые шаги на этом пути она сделала еще до нашего знакомства, до того, как мы стали близки и физически и духовно. Она выкарабкалась из убогости и нищеты Айриш-Чэннела. Когтями выцарапала себе превосходное образование. Познала эксплуатацию, предательство и презрение и – один-единственный раз – дружбу. Тем не менее всему этому не только не удалось заставить ее умереть неведомой окружающим первой смертью (которая начинается утратой воли и полным подчинением обстоятельствам), но и уничтожить или погасить сияние ее твердой, как металл, натуры или подорвать ее цепкость и решительность. Наоборот, с нее словно сняли обертку, сдули пыль, обнажив металл, и помогли принять боевую позицию.
Она была на верном пути и понимала это, хотя и не представляла, куда он ее заведет. Много позже я часто думал, не была ли она одарена от рождения умением предвидеть каждый поворот и каждый изгиб пути, либо интуицией распознать их по мере продвижения вперед, либо поворот оказывался правильным именно потому, что туда сворачивала она. Так я и не смог это определить.
Как только, лежа на пляже, я произнес слово "телестудия", она тотчас учуяла, что меня тоже можно использовать. Не знаю, каким образом. Не знаю, какой план она выработала, и вряд ли был у нее вообще какой-либо план. Сомневаюсь. Думаю, она инстинктивно ухватилась за подвернувшуюся ей возможность – так боксер, не задумываясь, наносит удар открывшемуся вдруг противнику.
По правде говоря, я сам предложил ей прийти к нам на студию, сам представил ее, сам старался изо всех сил, чтобы ее приняли.
И через неделю после окончания ею колледжа ее взяли, но не на определенную должность, а так, в помощь другим сотрудникам.
Я хотел пойти к ним на выпускной вечер, посмотреть, как она в мантии и шапочке пойдет по проходу к сцене, но она не позволила. После церемонии мы встретились в Карибском зале ресторана при отеле "Пончартрен".
– С этим покончено, – решительно сказала она, когда мы уселись, и я понял, что она имеет в виду. Она аккуратно сложила колледж Софи Ньюкомб и город Мобил в сундук и заперла их там навсегда.
– Жизнь начинается? – спросил я, мне показалось, с ласковой насмешкой.
– Жизнь начинается, – улыбнулась она уголком рта.
* * *
На следующей неделе она приступила к выполнению своих определенных, но многочисленных обязанностей. Она вынимала желтые листы бумаги из грохочущего телетайпа, бегала взад и вперед со сценариями, словом, делала все, что ей приказывали. Через несколько недель она уже приступила к подборке выпусков последних известий специально для Нового Орлеана, и, когда качество ее работы стало приемлемым, я порой пользовался подготовленными ею выпусками в моих утренних репортажах. На студии только один человек занимался подборкой текстов, и он был рад поделиться с ней своей работой. Затем в один прекрасный день по какой-то никому не ведомой причине он рассорился с Хармоном, директором студии, и ушел. Его место заняла Ада.Разумеется, его ссора и уход были делом рук Ады, но я в то время об этом и не подозревал. В ее оправдание следует сказать, что она не вонзала ему нож между лопаток собственноручно. Она просто вручила ему этот нож, но лезвием вперед. Ему уже давно пора было уйти, и он нашел себе даже лучшую работу на другой стороне Канал-стрит.
Мы встречались довольно часто, сочетая дружбу с любовью. Более тесных отношений я и не искал. Я считал, что не способен влюбиться в нее или в другую женщину, а уж если и способен, то вовсе не хотел вновь пройти через боль, муки, горе. Избежать этого можно, только твердой рукой держась за Ничто и не позволяя ничему встрять между нами, ибо помнил, что стоит во что-нибудь поверить, как ты снова должен будешь пройти через это к умиранию.
Поэтому я воздвиг между собой и ею высокие стены, укрылся за ними, и если она и хотела чего-то иного, то ничем этого не проявляла.
Мы проводили вместе иногда вечера, иногда ночи, а порой, но довольно редко, субботы и воскресенья. В Новом Орлеане нетрудно отыскать уютные места для времяпрепровождения: поесть можно в хороших ресторанах; выпить – в тихих или шумных барах, расположенных почти рядом, но так отличающихся между собой; когда стемнеет, приятно фланировать по Бурбон-стрит, а то и поехать в заведения, расположенные на побережье. Развлечений было предостаточно, и мы пользовались ими вовсю.
Это ничего не значило, но...
Иногда она целовала меня, а потом, откинув голову, смотрела ласковым, благодарным взглядом, и лицо ее не имело ничего общего с дневной Адой.
– Ты очень добр ко мне, слишком добр, – дотрагиваясь до моей щеки почти застенчивым жестом, однажды сказала она. – Таким добрым быть нельзя.
Я почувствовал, как краснею, и ответил чуть ли не грубо:
– С чего это ты взяла? За что ты меня благодаришь?
– Я тебе тоже нравлюсь, правда?
– Конечно.
Она прошептала мне на ухо что-то неразборчивое и прислонилась щекой к моему лицу. Я неуклюже погладил ее по плечу. Пять лет назад мне было бы совсем нетрудно влюбиться в нее. Пять лет назад я просто не мог бы не влюбиться в нее. Пожалуй, я и сейчас по-своему любил ее. Ведь это бывает по-разному. Но пять лет назад это было бы по-другому.
Я, конечно, понимал, почему она испытывает ко мне какие-то чувства. Я был, по ее словам, вторым в ее жизни человеком, который делал ей добро, не требуя ничего взамен. Более того, я дал ей самой возможность быть великодушной, а этим она располагала впервые. Это была роскошь, которой она никогда не могла позволить себе прежде. Тот негодяй-циник, что, глядя на нее со стороны, сидел во мне, шептал: именно эта роскошь и вскружила ей голову.
Когда мы оставались вдвоем, ее лицо совершенно преображалось. С него словно спадала маска самодовольства и наигранной веселости, очертания губ смягчались, а взгляд становился застенчивым, благодарным и – порой мне казалось – зовущим.
Да, пять лет назад я бы не устоял. Пять лет назад.
Однажды она спросила:
– Ты ведь не способен на подлость, да?
– Не говори глупостей. Каждому из нас довелось, и не раз, совершать поступки, которых стыдишься.
– Но ты никогда не совершаешь их намеренно. Это было утверждение, не вопрос.
– Пожалуй, нет.
– И если ты узнавал о таких поступках, тебе становилось стыдно.
– Хочешь наградить меня медалью за порядочность?
– Нет, – тихо рассмеялась она. – Лучше я награжу тебя чем-нибудь другим.
А вскоре произошло еще одно событие.
Мы с Адой и Хармоном спустились в бар отеля, на двенадцатом этаже которого размещалась наша студия. Это был тихий, уютный бар, посещаемый клиентами двух совершенно несовместимых категорий: туристами, которые жили тут, в отеле, и служащими расположенных в нем учреждений. В три часа дня мы оказались единственными посетителями из нетуристов. Мы сидели в углу за столиком, и Хармон говорил Аде:
– Вы были восхитительны, дорогая, просто восхитительны, от начала до конца.
Она только что прошла первую неофициальную пробу, читала перед камерой рецензии на кинофильмы. Мы следили за ней по монитору.
– Благодарю вас, сэр, – чарующе улыбнулась Ада.
– Просто восхитительны, – продолжал ворковать Хармон. – Помяните мое слово, в один прекрасный день вы будете королевой новоорлеанского телевидения.
– Королевой?! – взволнованно воскликнула Ада.
Она старательно подыгрывала ему не столько словами, сколько выражением лица.
– Да, я это предсказываю. – Он поднял свой стакан. – Я уверен. Ваше мнение, Стив?
– Я тоже уверен, – ответил я. – Я тоже это предсказываю.
Ада бросила на меня взгляд, значение которого я не сумел разгадать в синей полутьме бара.
– Нужно только набраться терпения и подождать, – многозначительно сказал Хармон, – подождать, чтобы все шло как по маслу.
Я посмотрел на него, на его рыхлое лицо с тяжелой челюстью, на глаза, устремленные на нее из-за толстых стекол роговых очков, вслушивался в его вкрадчиво-льстивые речи, которые он, очевидно, считал средством овладеть Адой. Он хотел ее, готов был вступить в сделку, и ему нужно было, чтобы она это поняла. Меня затрясло от злости, и тут же я рассердился на самого себя за эту злость. Какое мне дело, если она и клюнет на его предложение?
Он оторвал от нее взгляд, подозвал официанта и сделал новый заказ. Он был доволен тем, понимал я, что ему удалось высказать свое предложение и его не отвергли. Этот негодяй и раньше делал подобные намеки. Но чего я-то так разобиделся?
Умышленно меняя тему разговора, он сказал:
– Слышали анекдот о черных кальсонах?
Я хотел было ответить: "Слышал еще сто лет назад", но промолчал, и он принялся рассказывать. Ада звонко расхохоталась над заключительной фразой: "Quel sentiment exquis!"[1] Он рассказал еще три анекдота, и она опять смеялась.
Затем, чуть нахмурившись, Хармон посмотрел на часы и сказал:
– Что же, пора домой, к ужину и жене. Счастливо оставаться. Вы и вправду были восхитительны, моя дорогая.
Я попрощался с ним, Ада тоже произнесла кокетливое "До свидания!", и мы смотрели, как он уверенно несет свое грузное туловище между столами к выходу.
Ада с минуту глядела на дверь, потом повернулась ко мне и сказала:
– Надо бы выжить этого сукина сына, чтобы ты получил его место.
– Еще бы! Только зачем на этом останавливаться? Давай уж заодно заставим и владельцев отказаться от их капиталов.
– Не смейся. Это можно сделать. Я имею в виду Хармона.
– А по-моему, нет.
– Как хочешь, о великодушный и справедливый!
Я выпил.
– А как бы ты это сделала?
– Интересно? Это уже лучше. Гораздо лучше. Ты начинаешь проявлять по крайней мере зачатки любопытства.
– Не хочется тебя разочаровывать, но меня интересует только техническая сторона дела. Честно говоря, не думаю, чтобы у тебя что-нибудь получилось.
– Мой дорогой бесхитростный и прямодушный мальчик! Ты и правда не знаешь?
– Нет.
– Это же до нелепости просто. Ты должен... – Она остановилась. – Нет, не буду совращать тебя. Пусть это сделает кто-нибудь другой, я же сохраню тебя таким, какой ты есть, в твоем вакууме. Меня тебе нечего бояться.
– Ты так добра ко мне!
– А разве нет?
Она подняла стакан. Я посмотрел на сидящих вокруг туристов. Прямо передо мной восседал тяжеловесный блондин, явно пытающийся в чем-то убедить маленькую хорошенькую женщину романского происхождения.
– Почему ты не хочешь мне объяснить? – спросил я.
– А ты сам не знаешь?
– Нет.
– Может, я не хочу, чтобы ты знал, на что я в определенном направлении способна. А может, боюсь, что ты во мне разочаруешься.
Я пристально разглядывал свой стакан.
– Мне это, понимаешь ли, не безразлично. Вот в чем истинная беда-то.
Я был рад, что темно и ей не видно, как я покраснел.
– Это лицо! – сказала она. – Что-то невероятное! Семьдесят ему или семнадцать? Кстати, сколько тебе лет?
– Тридцать девять. Через семь месяцев сорок. – Я говорил правду.
– Сорок! Боже мой! Как же им удалось снова призвать тебя в армию?
– Я тоже думал, что про меня забыли. Оказалось, нет.
– Значит, не забыли. А где это случилось?
– Ты о чем? О ноге? Меня ранило во время игры в покер. Мне влепили в разгар игры, за которую мы сели в месте, что считалось непростреливающимся. У меня было четыре туза, ничего лишнего, а на одеяле лежало шесть тысяч долларов. Там меня и ранило.
Там я приобрел еще кое-что, подумал я, но к чему было рассказывать об этом ей? Там вместе с осколком от 90-миллиметрового снаряда пришло ко мне Ничто. Многие годы канули в Лету, прежде чем я усвоил его значение, но усвоить пришлось, можете не сомневаться.
Я и понятия не имел об этом пятнадцать или даже десять лет назад.
Тогда, а было это давным-давно, я тоже искал величия и считал себя человеком незаурядным. Я полагал, что судьба ко мне благосклонна, что я ее баловень. Так, наверное, думают все, а когда взрослеешь, то начинаешь понимать, что судьба вовсе не благосклонна к тебе, что ты не числишься в ее любимцах и нет для тебя серебряного блюдечка, что ты просто одна из бесчисленных пылинок во вселенной. А когда наконец поймешь это, ты уже взрослый, когда поймешь, ты умрешь в первый раз.
До второй мировой войны я был преподавателем (просто преподавателем, а не профессором) кафедры драматического искусства в университете штата Луизиана. Я считал, что мне суждено пойти таким путем, что года через два я стану заметной фигурой в театральном мире – нечто вроде драматурга-режиссера-актера-продюсера – и что ко мне придет слава. Я не задумывался над тем, как это произойдет. Просто придет. Об этом должна позаботиться судьба, я же ее баловень, она и несет меня к намеченной цели.
В то время я был помолвлен с девушкой по имени Лора. Она училась у меня на курсе технике современного драматического искусства и по окончании университета ради меня осталась работать на радио в Батон-Руже. (Когда я познакомился с Адой, мне пришло в голову, что внешне они одного типа.) Мы были помолвлены более года, когда внезапно, без всякой ссоры она разорвала помолвку. "Ты требуешь слишком многого, – сказала она. – И не только от меня, но и от всего мира. Я для этого не подхожу". Этот разрыв причинил мне боль, страшную боль, потому что, мне казалось, я любил ее. Но я принял его как должное. А потом я ушел воевать и после войны стал работать на телевидении. Это было совсем новое и обширное поле деятельности, и, получив, правда не очень завидное, приглашение на студию в Нью-Йорке, уверился, что судьба снова ко мне благосклонна, не вернулся домой и стал ждать, когда же она окончательно расщедрится. Но это было медленное движение, чертовски медленное, я не режиссировал, не писал пьес, не играл в них, а просто занимался тем, что готовил репортажи из местных новостей и читал их по телевидению. Я старался вложить в свои передачи все, на что был способен, но оказалось, что этого не требуется. "Стив, мальчик мой, возьми-ка тоном пониже, – уговаривал меня босс. – Помни аудиторию". Я заявил, что буду делать по-своему, поэтому вскоре меня уволили.
Я устроился на другую студию, поменьше, где мне сразу дали понять, что я буду только сочинять текст последних известий, вести небольшие передачи, а порой и подметать пол, и вот в тридцать два года я стал понимать, что судьба вовсе не благосклонна ко мне и не собирается ради меня лезть из кожи вон.
Началась война с Кореей, и снова меня призвали в армию, хотя я и не числился даже в резерве, и я более, чем всегда, почувствовал, что никто обо мне и не заботится. Потом меня ранило случайно осколком, и я, потеряв верные шесть тысяч долларов, которые мог бы выиграть, имея на руках четырех тузов и ничего лишнего, еще раз убедился, что судьба ко мне скорее зла, чем равнодушна.
Она зла, решил я, потому что я не примирился со своим положением пылинки во вселенной. Я не втянул голову в плечи, а, гордо задрав ее, сунулся на линию огня и был ранен. Примирись я с фактом, что я полное ничтожество в ничтожном мире, меня бы не задело. Чтобы вас не задело, надо втянуть голову в плечи и признать, что и вы и окружающий мир – ничто. Это единственный путь, чтобы выжить. Так я и сделал.
А когда примирился, то почувствовал себя превосходно. Я был опьянен ощущением того, что мне ни до чего нет дела, а потому и не в чем себя винить. Я превратился в жертву, но только потому, что захотел ею стать, а положение пылинки во вселенной перестало меня беспокоить, ибо мир снова стал представляться благосклонным. Я понял, что главное в жизни – это Ничто. Я наслаждался своей причастностью к этому Ничто в ничтожном мире, и было мне в ту пору тридцать пять лет.
Мне было тридцать пять лет, когда я вернулся в Луизиану на только что созданную новоорлеанскую студию, которая жаждала за небольшие деньги воспользоваться услугами опытных работников с талантом. Я вернулся и погрузился в свое Ничто. Я купался в нем, я упивался им, я знал, что только оно имеет значение. И радовался этому.
– А что было потом? – спросила Ада.
– Потом? Ничего. Вернулся в Новый Орлеан и живу здесь.
– Да, живешь. – Она подняла стакан, но, подумав, поставила его на стол. – Черт бы тебя побрал, – добавила она, – ведь я тебя люблю.
Что прикажете делать? Я ни о чем у нее не спрашивал. Мне это было не нужно. Я даже немного рассердился за то, что равновесие нарушилось. И в то же время это признание мне льстило. Даже когда ты не нуждаешься в подобном признании, все равно приятно его услышать, оно утешает, это бальзам и болеутоляющее средство. Однако если сам не спрашиваешь, значит, не несешь никакой ответственности. Получаешь, а в ответ ничего не даешь. Я одновременно испытывал и неприязнь, и вину, и чувство радости.
Ее признание, конечно, изменило положение вещей. Состояние полного – как считал я – отсутствия эмоций исчезло, на смену ему пришла новая противоречивая по своей сущности ситуация: мы были любовниками, но не влюбленными. Мы были, как и прежде, вместе, но отношения наши изменились, потому что между нами стояло ее признание.
Больше она этих слов не повторяла. Я высказалась, говорил ее вид, а ты волен поступать, как тебе вздумается.
Я испытывал желание, искушение сдаться. Но хорошо понимал, что меня ждет, а потому сопротивлялся изо всех сил. Она же молчала, не пытаясь настаивать, и ее предложение мало-помалу обретало инерцию айсберга. Мне приходилось сопротивляться все больше и больше. Однако наши отношения внешне остались прежними, и однажды в конце недели мы очутились на одном из островов возле побережья Луизианы.
Добрались мы туда на пароме. Паром ходил дважды в день; мы сели на него под вечер, и я чуть не свернул себе шею, разглядывая рулевую рубку и неглупую и вместе с тем непроницаемую физиономию паромщика. Звякнули сходни, и я, съехав с парома, двинулся в сторону отеля. Отель стоял на порядочном расстоянии от воды, и из одного окна нашего углового номера просматривался весь остров. Он лежал низко и был почти голым, если не считать бородатых с толстыми стволами пальм, которые в ряд стояли у кромки воды и круто склонялись под порывами морского ветра в сторону отеля. Сезон уже кончился, и отель был почти пуст. В тот вечер в ресторане – функционировала лишь часть его, – кроме нас, сидели еще две пары. В вестибюле тоже было мрачно и пусто. Мы с Адой поднялись к себе в номер и провели время за игрой в карты.
На следующее утро я проснулся раньше Ады и, стараясь ступать бесшумно, подошел к окну. Оно было приоткрыто, и морской ветер пробрался сквозь куртку пижамы, мне стало холодно. Внизу по коричневому пляжу катились, растекаясь в белую пену, серые волны, и я слушал их шум, степенный и размеренный, как удары сердца великана.
Внезапно я почувствовал теплое прикосновение к плечу. Рядом со мной стояла Ада, уже умытая и причесанная.
– Посмотри, – сказала она. – Что может сравниться со стихией? Она так величественна, что никакие убийства или самоубийства, самые низкие или самые благородные, какое бы обличье они ни принимали, не могут замутить ее воды, загрязнить ее.
– Никто из твоих знакомых никогда не решится на самоубийство, детка.
– Конечно. Ни они, ни тем более я.
Я смотрел на нее и еще раз подумал, что отказаться от нее совсем нетрудно. Но я продолжал игру.
Мы оделись и спустились к завтраку.
* * *
В ресторане, кроме нас, никого не было. Отсутствовали даже официанты, и обслуживала сама хозяйка. Это была высокая, полная, черноволосая женщина с обветренным до красноты, тронутым временем лицом, которой с успехом можно было дать и сорок пять лет и шестьдесят. Когда-то у нее была отличная фигура. И сейчас она двигалась вызывающе, с какой-то угрозой: попробуй скажи, что она уже не та. В памяти что-то мелькнуло. Она мне кого-то напомнила, но кого, на память не приходило.На пустынных пляжах, колотясь о деревянные стены старого отеля и сотрясая стекла затворенных окон, бушевал ветер.
– Будет шторм? – спросила Ада.
– Наверное. Ветер куда сильнее, чем утром. Прислушайся.
Звенели стекла, и я слышал глухой рев прибоя на песчаном пляже.
После завтрака Ада сказала:
– Может, пойдем погулять?
– Подожди, сначала я расплачусь за завтрак.
Я позвал хозяйку. Она подошла и объяснила:
– Нет, платить не нужно. Стоимость завтрака войдет в общий счет. Заплатите, когда будете уезжать.
Она улыбнулась и ушла.
Мы вышли из зала, и тут я вспомнил: хозяйка отеля была похожа на ту, из Мобила. У этой был только более благородный вид. А может, они мне только показались похожими, эти две стареющие женщины.
Вслед за Адой я вышел в серый сумрак дня. Дул холодный ветер, затянутое облаками, тусклое небо нависало над головой, а гребни свинцовых волн были покрыты белой пеной. Порывы ветра клонили пальмы чуть ли не до бурого песка, остроконечные темно-зеленые листья трепетали на мрачном фоне надвигающейся бури.
– Пойдем к морю.
Она взяла меня за руку. Мы пошли мимо пальм к узкой полосе коричневого песка, на который набегали серо-белые волны.
– Постоим минутку, – сказала Ада.
– Тебе не холодно?
– Ничего.
Мы стояли рядом. Пока она следила, как, вздымаясь, набегали и с грохотом обрушивались на песок горбатые волны, я любовался четкими линиями ее покрытого загаром лица, золотом растрепанных ветром волос и решительным взглядом темно-серых глаз.
– Здесь, возле этой воды, я почти понимаю, что я такое, – не оборачиваясь, сказала она.
– Что же именно?
– Почти, сказала я. Не совсем. Но тебе, пожалуй, лучше оставаться в неведении. Тебе, наверное, не следует до конца понимать, чего я хочу. Могу только сказать, что глубоко внутри, куда ты никогда, никогда не сможешь проникнуть, живет та же стихия, которая в любую минуту способна сорваться с цепи.
Я ничего не сказал, но ощутил сильный порыв холодного ветра и порыв ее любви, которая тоже была холодной, потому что я ее боялся.
Наконец она обернулась.
– А кто ты, Стив? Чего ты хочешь?
– Чего я хочу? Ничего.
Я боялся и одновременно хотел ее любви. Она была так близко. Мне нужно было лишь перестать сопротивляться.
– И никогда не хотел?
– О нет, когда-то я хотел очень многого. Но это было давным-давно.
– Чего? Скажи мне.
– Все очень просто. Хотел стать великим. Не великим полководцем, не великим государственным деятелем или еще кем-нибудь. А просто великим. Обладать величием, держать его в руках, как держат драгоценный камень или бутылку. Мне было безразлично, в каком виде я его обрету, лишь бы владеть им.
Впервые я признался в этом во всеуслышание.
– И ты что, не знал, как этого добиться?
– Я только думал, что знал, – засмеялся я, и она сжала мой локоть. Я могу вот-вот сдаться, подумал я и заговорил быстро-быстро: – Я считал, что обрету величие в театре. Знаешь, – добавил я, смеясь, – по правде говоря, я немало потрудился на этом поприще, но по-настоящему не предпринял никаких шагов. Я так никогда и не сделал ни единого хода, а делать ходы нужно даже тогда, когда ты еще не решил окончательно, какой вариант будешь разыгрывать. Если хочешь преуспеть, нельзя бояться неудач.